Фонвизин: его жизнь и литературная деятельность — страница 12 из 15

на службе ее величеству здоровью.

Движение этого рода в литературе остановилось до Радищева, который дорого заплатил за одно нежное чувство к мужику. Фонвизин немножко покривил душой, когда писал из Парижа, что, сравнивая положение наших крестьян в лучших местах с положением крестьян тамошних, находит состояние первых счастливейшим. Казалось, совсем другое говорили письма к нему же его почтенного друга, известного генерала Бибикова, усмирявшего Пугачева. “Побить их я не отчаиваюсь, — писал он, — да успокоить почти всеобщего черни волнения великие предстоят трудности… Ведь не Пугачев важен, да важно всеобщее негодование, а Пугачев — чучело, которым воры — яицкие казаки — играют”.

В “Наказе” императрица сама выражает опасение, что при заведенном порядке взимания оброков страна “через недолгое время должна обнажена быть от жителей”. Однако и в этом не последовало перемены.

Другой вопрос, которого коснулся Фонвизин в “Недоросле”, — воспитание. Князь Вяземский говорит, что ему указывали двух, трех стариков в провинции, которые, по преданию, послужили “подлинниками” Митрофанушки. Это было в двадцатых годах. Нескоро еще эти недоросли исчезли, и, конечно, среди юношей первой половины нашего века еще много было подобных же. Сам Митрофанушка также получил свои родовые черты в наследство. Он, по словам матери, “весь в дядю”, то есть в Скотинина. Ведь и она по отцу из дома Скотининых. “Покойник батюшка женился на покойнице матушке, она была по прозванию Приплодина. Нас, детей, было 18 человек, да кроме меня с братцем все, во власти Господней, примерли: иных из бани мертвых вытащили; трое, похлебав молочка из медного котлика, скончались; двое о Святой неделе с колокольни свалились, а достальные сами не стояли”. Естественный результат такой семьи — она сама и Митрофан. О подобном воспитании говорят много журналы и комедии Екатерины. Записки Болотова и Данилова свидетельствуют, как мало карикатурное изображение изменило сущность дела. А забавы Митрофана! Одним из самых обычных и любимых развлечений того времени была псовая охота, на которую тратилось много времени и денег; другие любили смотреть гусиные и петушиные бои и гонять голубей, предавались этим занятиям со страстью и в них убивали скуку, порождаемую праздностью. Вопрос Фонвизина: “Отчего у нас не стыдно ничего не делать?” — не был, конечно, праздным, и, сопоставляя его со сказанным, можно поверить его словам в оправдании: “Разумел я, отчего праздным людям не стыдно быть праздными”.

“Всякая всячина” осмеивала тех, которые, оставляя город, спешат в деревню в сотоварищество стаи собак и “гоняются за зайцем, который никогда не бывал с ними в ссоре”. Такой деревенский “трутень” живет в развалившемся доме — ему некогда заниматься хозяйством, — изыскивает, может ли боец-гусь победить на поединке лебедя, для того выписывает из Арзамаса самых славных гусей и платит за них от двадцати и до пятидесяти рублей, и так далее.

А сон Митрофана! Суеверие рождало массу комических положений, очерченных также в журнальной сатире.

Поколение Екатерины, с нею во главе, мечтало создать “новую породу” людей воспитанием. В комедии заявляют об этом Правдин и Стародум. В “Наказе” говорилось: “Правила воспитания приуготовляют нас быть гражданами”. Но Фонвизин не избежал ошибки Бецкого и других, умалив значение образования ума и мечтая именно о новой породе… Стародум говорит: “Главная цель всех знаний человеческих — благонравие”. Идеальные требования чувства были, впрочем, естественным протестом против дикости нравов, полным олицетворением которых стала фигура Скотинина. Князь Вяземский остроумно сравнивает этого героя с театральными тиранами ложноклассической трагедии — он говорит о любви своей к свиньям, как Дмитрий Самозванец Сумарокова — о любви к злодействам. И при всей этой ужасающей карикатурности разве он далек от подлинника? В идее воспитания без образования заключалась иллюзия некоторых западных филантропов, получившая в то время широкое развитие у нас в планах Бецкого и Екатерины II. Надо отдать справедливость людям прошлого века — они верили в человеческую натуру.

В своем плане воспитания великого князя граф Панин говорит:

“Воспитатель должен с крайним прилежанием и, так сказать, равно с попечением о сохранении здоровья его высочества предостерегать и не допускать ни делом, ни словами ничего такого, что хотя мало бы могло развратить те душевные способности к добродетелям, с которыми человек на свет происходит”, и так далее. Конечно, передовые люди, требуя прежде всего благонравия, не могли отречься также от образования. Фонвизин ставит, между прочим, вопрос: “Отчего в Европе весьма ограниченный человек в состоянии написать письмо вразумительное и отчего у нас часто преострые люди пишут так бестолково?” Были, однако, и обскуранты, отрицавшие совершенно науки. “Что в науках, — говорит Наркисс. — Астрономия умножит ли красоту мою паче звезд небесных? — Нет. На что же мне она? Математика прибавит ли моих доходов? — Нет. Чорт ли в ней?” — и так далее. Оказывается, не исчерпаны еще были мотивы сатиры Кантемира.

“И вы, добрые старички, — говорит “Живописец”, — думаете согласно со мною, но по другим только причинам. Вы рассуждаете так: деды наши и прадеды ничему не учились да жили счастливо, богато и спокойно; науки да книги переводят только деньги: какая от них прибыль? одно разоренье!.. Премудрые воспитатели! В вашем невежестве видно некоторое подобие славнейшия в нашем веке мудрости Жан-Жака Руссо: а он разумом, а вы невежеством доказываете, что науки бесполезны…”

Под словом “воспитание” разумели просто питание. “Могу сказать, — говорила одна барыня, — мы у нашего батюшки хорошо воспитаны: одного меду невпроед было”. Разве не буквально так понимает Простакова воспитание Митрофана? И вот злонравия и, прибавить можно, невежества плоды: “Трагическая развязка “Недоросля” — не редкость. Архивы уголовных дел наших могут представить тому многочисленные доказательства” (князь Вяземский).

Фонвизину было около 40 лет, когда он написал “Недоросля”. Этот период полной зрелости ума, характера и таланта был самым плодовитым и значительным в жизни Фонвизина как литературного деятеля. Вслед за “Недорослем” появились знаменитые “Вопросы” и “Жизнеописание графа Никиты Ивановича Панина”, “Придворная грамматика” и “Российский сословник”. Все эти произведения, несмотря на разнообразие формы, затрагивают вопросы политической и общественной жизни народа, все они свидетельствуют о широком взгляде Фонвизина на обязанности и долг гражданина. В особенности выясняют они его взгляд на долг и на призвание писателя пером своим помогать, содействовать правительству, являясь выразителем общественных мнений и желаний, разъясняя в то же время обществу требования и благие начинания верховной власти. Но перемена в направлении действий императрицы быстро делалась явной, некоторые неблагоприятные черты характера Фонвизина мешали и ему оставаться постоянно и твердо на страже своего призвания. Подобно многим другим, он отступал немедленно, по указанию флюгера на перемену ветра, и если не изменял резко своим убеждениям, то и не отстаивал их, рискуя чересчур. Он провел свою ладью между опасными рифами довольно осторожно.

Сравнение его произведений крайне интересно. Особенно характерен последний его труд, появившийся в журнале “Друг честных людей”. Но раньше еще, также непосредственно вслед за “Недорослем”, он дал краткое резюме взгляда своего на достоинство писателя в “Челобитной российской Минерве от российских писателей”. Она напечатана была в “Собеседнике”, вслед за ответами императрицы на его “Вопросы”, и в книжке же поместил он оправдательное письмо свое к Екатерине. Порядок несколько не соответствовал сущности, так как это оправдание в “неясности” и раскаянье в “неуместности” вопросов было все же изменой тому делу, которое он защищал в “Челобитной”.

“Бьют челом российские писатели, а о чем, тому следуют пункты”, — таково начало “Челобитной”.

Автор жалуется на невежество некоторых вельмож. Они, заимствуя свет лишь от мудрости императрицы, возмечтали о себе и думают, что никаких знаний в делах не надобно, ибо они сами-де в делах, хотя и без знаний. Они считают всякое знание и особенно словесные науки чуть ли не уголовным преступлением и нагло приступили к определению следующих мер:

1) всех упражняющихся в словесных науках к делам не употреблять;

2) всех таковых, находящихся при делах, от дел отрешить.

Державин свидетельствует также в своих “Записках”, что князь Вяземский (его начальник, генерал-прокурор Сената) не мог равнодушно говорить со стихотворцем, привязывался к нему при всяком случае, “не токмо насмехался, но и почти ругал, проповедуя, что стихотворцы неспособны ни к какому делу”. Нельстецов, автор “Челобитной”, просит российскую Минерву указом своим это “век наш ругающее” определение отменить, писателей же “яко грамотных людей повелеть по способностям к делам употреблять, дабы именованные, служа российским музам на досуге, могли главное жизни время посвятить на дело для службы Вашего Величества”.

Итак, Фонвизин все-таки смотрел на литературу как на занятие побочное. Взгляд этот отвечал потребности времени в образованных людях прежде всего для службы гражданской. Фонвизину, кроме участия в проектах Панина, принадлежит, между прочим, проект “о почтах” и др.

Жалоба Нельстецова не относилась, конечно, к тем вельможам, которые или сами любили упражняться в литературе, или покровительствовали охотно талантам. Так, Фонвизин, хотя недоволен был одно время Елагиным, однако с признательностью вспоминает всегда этого человека. Последний упражнялся в писаниях франкмасонских, а также пробовал себя в драматическом жанре и покровительствовал Лукину, Фонвизину и другим. По ходатайству Безбородко в 1782 году Фонвизин получил (после “Недоросля”) пожизненную пенсию из “почтовых доходов” — половинное жалованье с прибавочным окладом, пожалованным ему ранее, а всего 1250 рублей в год.