Интересно, что, как Кассандра в своем экстазе призывает Аполлона (он же Локсий), так и Орест взывает к нему же. Конечно, Кассандра имеет особые основания обращаться к Аполлону как к своему бывшему возлюбленному; равным образом и Орест — как к своему наставителю. Но здесь кроется и более глубокий смысл: и тот и другой ждут «аполлинийского» облегчения от своих страшных исступлений. Правда, в «Агамемноне» хор не согласен с Кассандрой в ее обращении к Аполлону.
1074—1075:
Что жалобно ты Локсия зовешь?
Ему не вопль плачевный подобает.
1078–1079:
Она опять зовет так страшно бога,
Который воплям вовсе не внимает.
Да, конечно, Аполлон вовсе не бог слез и страданий; но это не значит, что он не в силах помочь слезам и страданиям. Хор в «Хоэфорах» рассудительнее.
1059—1060:
Войди во храм; найдешь там очищенье,
Коснешься Локсия и будешь ты спасен.
Это чувства самого Эсхила. Он закрывается от ужасов бытия «аполлинийским» созерцанием. И в этом не только суть его ужаса, но здесь и суть его «аполлинийских» созерцаний.
Яркую характеристику этих «аполлинийских» созерцаний Эсхила и их смысла дают «Евмениды». Эта трагедия была в составе той трилогии, которая явилась лебединой песней Эсхила. Поставлена она была всего за три года до смерти поэта. И уже это одно, конечно, заставляет искать в создании Эсхила наивысших достижений его творчества. Обращаемся к «Евменидам» — и находим самую яркую антитезу «дионисийского» экстаза и «аполлинийского» созерцания, из которых состояла художническая жизнь Эсхила. Это и будет последней иллюстрацией наших тезисов об изображении страха у Эсхила.
778—793:
Вы, богн младые, законы древнейшие
Попрали, из рук моих вырвали их.
Бесчестная, жалкая, гневом пылаю я:
Ужасною буду для граждан твоих.
На эту я землю — о горе! — заразу,
Пролью я заразу в отмщенье моей
Жестокой печали: то капля из сердца,
Земле нестерпимая язва твоей.
Потом лишаи эту землю покроют,
Бесплодною будет, иссохнет земля.
И роду людскому то будет на гибель.
О мщенье! Стремлюся к отмщению я!
Стонать ли? О! Тяжко для нас оскорбленье,
От граждан что вынесла я!
Дочь матери Ночи! Теперь уваженья,
Почета лишилася я.
837—845:
Мне терпеть это! Горе мое!..
Мне, издревле мудрейшей,
На земле ненавистной бесчестною жить?
Я дышу всею силою гнева.
О увы! О земля! О увы!
О какая печаль проникает мне в сердце мое!
О! Услышь же мой гнев,
Моя матерь, о мрачная Ночь!
Это кричат Эриннии, разгневанные оправданием Ореста. Это сам ужас, вскипевший своим дьявольским пламенем. Он вырвался наружу и не хочет покоряться Аполлону. Вот они составляют целый хоровод.
307—309:
Ну, составим же хор, так как следует нам Г
ромко страшный наш гимн возвещать.
И в бесовском наслаждении кричат,
382—387:
Мы искусны, мы могучи, помним преступленья,
Мы почтенны, недоступны смертных мы моленьям.
Мы преследуем жестоко, кто святой нарушил долг,
Кто, бесчестен, удалиться от богов бессмертных мог;
Гоним все, что чуждо света, что во тьме совершено,
Непонятное живому и умершему равно.
Эсхил умел закрываться от этого ужаса чарами Аполлона. Если мы сейчас только, вчитываясь в эти страшные эсхиловские прозрения, трепетали при виде исступленных в своем гневе Эринний, то вот они, уже покоренные Аполлоном. В начале «Евменид»[216] Орест сидит на камне в храме Аполлона. За ним, конечно, проникли в храм и Эриннии, этот ужас, мятущий душу Ореста. Но… это был храм Аполлона, и Эриннии лежат вокруг Ореста в глубоком сне…
64—66:
Тебя не выдам, —
говорит Аполлон Оресту, —
До конца твоим Хранителем я буду.
Аполлон, кажется, один может так усыплять. И вот перед нами ужас — парализованный, видение Диониса — в «аполлинийском» сне. Тень Клитемнестры, жаждущей мщения для своего сына–убийцы, Ореста, принуждена явиться в храм, чтобы разбудить этих спящих Эринний; кому же, как не им, мстить за покойника? И этой Тени приходится очень долго будить спящих и стонущих во сне Эринний
94—139:
Да, спите! Ах!..[217] Но что за польза в спящих?
А между тем, покинутая вами,
И возле тех, которых умертвила,
Среди теней брожу я со стыдом.
Но объявляю вам, что я мученья
Терплю, когда в великом преступленье
Выслушивать упреки их должна.
Хоть я от самых близких претерпела
Столь страшное, но из богов никто
Ради меня не мог разгневаться за то,
Хоть я зарезана рукой безбожной сына.
Глазами сердца посмотри на раны.
В очах твоих блестит твой дух заснувший.
Ведь кто не спит, не может так же ясно,
Как если б спал, глазами мысли видеть.
А много жертв, вам мною принесенных,
Вы поглотили, вам же возлиянья
Я делала из меду без вина.
Конечно, вам же в жертву приносила
Почетный пир, в дому на очаге
Был приготовлен он, в ночное время,
Когда другим богам жертв не приносят.
И это все потоптано ногой.
А он, спасаясь, как олень какой,
Благодаря скачку освободился
И, из сетей уж вырвавшись, бежит,
Над вами прежестоко насмехаясь.
Услышьте же о том, что нераздельно
С моей душой, подземные богини!
Проснитесь же! К вам обращаюсь я,
Теперь лишь только тень, я, Клитемнестра.
(Хор храпит.)
Храпите же! А он бежит далеко:
Друзья его не то что у меня.
(Хор храпит.)
Ты крепко спишь и над моим страданьем
Не сжалишься, а между тем Орест,
Убийца матери, бежит на воле.
(Хор вздыхает.)
Вздыхаешь… спишь… зачем не встанешь быстро?
И что ж тебе и делать, кроме зла?
(Хор вздыхает.)
Усталость, сон, как будто сговорившись,
Дракона страшного всю силу сокрушил.
(Хор всхрапывает сильнее прежнего
и кричит во сне:
«Лови, лови, лови, смотри!»)[218]
Во сне преследуешь ты, будто зверя;
Визжишь ты, как собака на охоте,
Когда она еще не перестала
Преследовать добычу. Но вставай же!
Не падай же под бременем труда;
Не забывай, хоть сон тобой владеет,
Что делать зло назначено тебе.
О, тронься же правдивыми моими
Упреками, ведь для существ разумных
Правдивые упреки — что бичи.
Кровавым на него дыши дыханьем,
И внутренним огнем ты иссуши его,
Преследуй, изнутри преследуя его.
Вся эта сцена потрясающа, но, конечно, потрясающа по–эсхиловски. Мы знаем имя тому страху, который всегда изображается Эсхилом.
Итак, в «Евменидах» наглядно дан и эсхиловский ужас на его «дионисийском» полюсе, и эсхиловский ужас на его «аполлинийском» полюсе. — Что же характеризует здесь приемы этих эсхиловских композиций?
11. ПСИХОЛОГИЯ СТРАХА И УЖАСА. ЭРИННИИ–ДОЧЕРИ НОЧИ
Аполлон — бог симметрии и спокойных красок. Его настоящая сфера — когда есть данность вне личности, вне личной переработки. Как мы условно употребляли[219], это есть почти всегда так называемый эпос и эпическое восприятие красоты. Добавляя постепенно элементы внутренней переработки и «дионисийского» волнения, мы получаем все остальные роды эстетического восприятия. Если, значит, есть Аполлон, т. е. «аполлинийское» созерцание, то, конечно, в таком произведении будет больше всего образов (не потому, что без образов не может быть эстетического восприятия, а потому, что образ по самой своей психологической сути наиболее соответствует созерцательной направленности сознания в эпосе). И на основе этой образности мы и должны учитывать побочные (по отношению к ней) элементы. Что же теперь представляют собою в «Евменидах» эсхиловские приемы изображения страха, раз мы сказали, что в этом страхе Эсхил пользуется «апол–линийским» созерцанием в качестве как бы некоей самозащиты? — Конечно, должно быть много ярких образов, и раз ужас дан в образе Эринний, то эти Эриннии должны быть очень красочны и живописны. Ведь созерцанием этой живописности Эсхил и «защищается» от ужаса, который дан за ней. Конечно, этим уменьшится драматизм композиции, но уж таков Эсхил.
И действительно, Эриннии у Эсхила — верх живописания. Нет ничего во всех трагедиях Эсхила более яркого и выразительного.
Как и по Гесиоду (Theog. 217—222 Flach3 и прим. к этим стихам у Флаха), у Эсхила Эриннии — порождение Ночи. У Эсхила это обстоятельство в особенности подчеркнуто. «Отвратительные девы… — говорит Аполлон, — спят, эти старые дети Ночи, с которыми не имеет сношения ни бог, ни человек, ни зверь» (69—70)[220]
71—73:
Жилища их во мраке ада,
В подземном Тартаре, и людям, и богам
Жилище ненавистном.
В другом месте они молятся
321—323:
О ты, матерь моя, что меня родила,
И живущим и мертвым на казнь!
О Ночь, матерь моя!
О, услышь же меня!
Афине Эриннии так рекомендуют себя
415—417:
Зевеса дочь! О всем узнаешь кратко.
Мы — Ночи дочери, в жилищах наших
Проклятыми зовут нас под землею.
Когда происходит подсчет голосов перед оправданием Ореста, они стонут,
745:
О мрачная Ночь матерь!
Зришь ли это?
Не забывают Эриннии о своей страшной матери и после
оправдания Ореста,
791—793/821—823:
Дочь матери Ночи! Теперь уваженья,
Почета лишилася я, —
восклицают они дважды. И дважды же опять обращаются к ней,
844—845/876—877:
О, услышь же мой гнев.
Моя матерь, о мрачная Ночь!
«Мы, — говорят они, —
345—346:
подземного мрачною бездной владеем,
И не светит луч солнечный там».
Страшными порождениями тьмы эти богини были и у Гомера.
Оправдываясь относительно «ссоры с Пелидом», Агамемнон говорит в «Илиаде»,
XIX 86—88:
А я не виновен нисколько.
Зевс и Судьба да Эринния, вечно бродящая в мраке,
Это они мой рассудок тогда ослепили в собранье.
Пер. Минского.
Или еще в той же «Илиаде» рассказывается, как на молитвы Алфеи,
IX 571—572:
Эринния, Ночи жилица,
Неумолимое сердце, вняла ей из мрака Эреба.
Но Гомер умел созерцать этих Эринний в отдалении, что не всегда доступно было Эсхилу.
Порождения Ночи, они и сами имеют мрачный и страшный вид. Они в темных платьях,
1048—1049:
Вот, вот они.
Будто Горгоны, в темных одеяньях…
…Черны, ужасны видом.
Вспомним также и из «Семи против Фив» 975—977 (986—988), и в особенности 977 (988) — черная Эринния. Эсхил их представляет очень старыми божествами.
150:
Богинь–старух ты, юный, попираешь.
731:
Попрал меня совсем ты, юный из богов, —
говорят они Аполлону. Аполлона они причисляют к «младшим» богам,
62.
И вот дела такие совершают
Младые боги.
То же и в
778—779 (и 808—809):
Вы, боги младые, законы древнейшие
Попрали, из рук моих вырвали их.
А также в
393—394:
Мы издревле почетную должность имеем.
Младшей по отношению к ним считается и Афина.
848:
Тебе я гнев прощу, —
говорит Эринниям Афина и объясняет это так,
848:
Меня ты старше.
Порождение Ночи, «старуха» — Эринния, она, по Эсхилу,
по–видимому, не имеет крыльев.
51:
Но эти, мне казалося, без крыльев, —
говорит Пифия, увидевшая их.
250—251:
И по земле гнались
За ним, и по морю без крыльев мы неслись, —
говорят они сами.
Позволительно усомниться, что Эсхил и в самом деле представлял их без крыльев. Дело в том, что образ Эриннии, вероятно, есть дифференцированное и осмысленное представление темных облаков[221] Этим объясняются их атрибуты и свойства: огонь, т. е. молния, быстрота их движения, переменчивость вида. Кроме того, у Эсхила они сравнены с Горгонами, которые, по Рошеру, суть божества грозы.
1048:
Вот, вот они, Будто Горгоны, —
говорит сам Орест.
48—49:
Горгонами я назвала бы их…
Но на Горгон нимало не походят.
Для нас важен уже самый факт сравнения образа Эринний с Горгонами. И по всей вероятности, Эсхилу представляются они как какие–то тучи, черные, неуклюжие, где можно было бы вообразить какую угодно фигуру (у Эсхила они сравниваются с собаками: κύνες, Choe. 1054, κύων, Eum. 246), между прочим, и фигуру с крыльями. С крыльями их представляют себе, например, Эврипид и Вергилий. Кроме того, по Овидию, у Эринний змеи и в теле и в руках, а это — благодаря общей расплывчатости образа могло способствовать и представлению их с крыльями или с частями их. Впрочем, у Эсхила говорится только о змеях в волосах Эринний.
1049—1050:
В темных одеяньях,
С змеями в волосах, —
как и у Горация в его общеизвестной оде 11, 13.[222] Как бы там ни было, но змеи у Эриннии, хоть и только в голове, — это образ ужасный. (Gorgoneis infecta venenis (Aen. VII 341)) —так называет ее Вергилий.
Представляя их чем–то вроде грозовых туч, Эсхил наделяет их губительным огнем и вообще подчеркивает их вредоносное действие.
137—139:
Кровавым на него дыши дыханьем, —
говорит Тень Клитемнестры спящим Эринниям, —
И внутренним огнем ты иссуши его,
Преследуй, изнутри преследуя его.
Они никак иначе не могут мстить, как проливая яд на землю и губя невиновных людей. У этих страшилищ капает кровь из глаз,
1058:
Из глаз у них кровавые потоки.
Они пьют человеческую кровь,
265—266:
И буду я глотать по капле из тебя, Еще живого, кровь…
254:
А запах крови Людской приятен мне.
Их в гневе прогоняет Аполлон из своего храма со словами,
179—184:
Идите вон. Приказываю вам,
Оставьте же пророческий вы храм.
Не то крылатую змею–стрелу
В тебя спущу с тетивы золотой;
Кровь черная из ран твоих польется,
Что выпила сама ты из людей.
И будешь изрыгать печенки крови,
Той крови, что слизала ты не раз
На месте преступленья.
Благородный Аполлон долго возмущается этими исчадиями ада,
185–197:
Вам не должно,
Не должно даже вам и подходить
Ко храму. Нет, не здесь должны вы быть,
Вам место там, где режут, убивают;
Вам место там, глаза где вырывают;
Вам место там, где казни и суды;
Там, где увечья, где камнями побивают,
С израненной спиной, пронзенной стонут. — Не слышите, какую прелесть вы
Имеете, противные богини.
И вид противен ваш. Таким бы жить
У кровопийцы льва и не вносить
В святилище с собою оскверненья:
Без пастуха должны вы поспешить
В луга, а из богов никто благоволеньем
Такого стада и не думает почтить.
Послушайте далее, какие они поют песни, и сравните их с чарами лиры Аполлона. Они сами говорят про свои песни,
329—333 (те же и в 341—345):
Обреченному на жертву —
Эта песнь души моей,
Гимн безумия, рассудок
Совращающий с путей,
Гимн Эринний, чуждый лире;
Для сердец — оковы он;
Он на пагубу для смертных:
Иссушает смертных он.
И сравните с этим хотя бы лучезарный гимн к Аполлону у Алкея
1 2,[223]
Сын отчий в небе, царь Аполлон, гряди.
Бежит по лирам трепет. И сладостней
Зарю встречает щекот славий.
Ласточки щебет звончей. Цикада
Хмельней стрекочет, не о своей моля
Блаженной доле, но вдохновенная
От бога песен. Касталийский
Плещет родник серебром гремучим.
Пер. В. Иванова.
Вот каковы Эриннии у Эсхила. О них вполне можно сказать то, что автор гипотезиса к «Агамемнону» сказал о сцене с Кассандрой: «Эта часть драмы удивительна как по своему ужасу, так и по яркому выявлению жалости»[224]. Мы отчасти можем представить себе, какое впечатление произвели бы эти Эриннии со сцены, но, как показал Жирар, у Эсхила мы, безусловно, находим превосходство литературы над сценическими изображениями героев[225]. Читая уже один текст, мы и без театра волнуемся всеми эстетическими фибрами нашей души.
Проявивши себя здесь мастером живописания, Эсхил тем самым нарушил собственно драматическую сторону своих созданий, так как созерцание таких живописных образов отвлекает от восприятия действия. Но Эсхил достиг тем самым и великих прозрений, равно как и защиты от ужасов этих последних. Недаром же Софокл, явившись в подземный мир, по изображению в «Лягушках» Аристофана, почтительно целуется с Эсхилом и уступает ему первое место. Если в чем отдавать предпочтение у Эсхила, то именно в этих прозрениях и в том, как он естественнымпутем «защищается» от их ужаса. Изображениям же человека, пожалуй, наоборот, Софокл бы поучил Эсхила. Одна беда: Эсхил и не собирался изображать исключительно человека.
12. ОБЩИЕ ИТОГИ ЭСХИЛОВОЯ ПСИХОЛОГИИСТРАХА И УЖАСА
Главная особенность нашего изложения, вероятно, уже замечена внимательным читателем. Мы задались целью изучить изображение человеческой психологии у Эсхила, выяснить то, как успешно поэт анализирует «реальную» психическую жизнь, а в результате говорим все время о каких–то прозрениях и мистических ужасах. Не отступаем ли мы здесь от своей темы?
Нимало. И в этом суть эсхиловской психологии. Изучая какое–нибудь душевное переживание, мы находим у Эсхила анализ не этого самого переживания, а того, по отношению к чему оно существует.
Человек испытывает ужас. Художника это явление может интересовать с двух сторон. Во–первых, он может совершенно не интересоваться объектом этого ужаса, т. е. объективной его причиной, а перенести свое художническое внимание исключительно на субъект его, изображая объект только как повод. Во–вторых, он может поставить ударение на объект, и тогда психология будет схематична и относительно проста; поэт в данном случае интересуется переживаниями только как указующими жестами на нечто уже не–психологическое. Последнее мы и имеем у Эсхила. Изучали психологию чувства страха, а выходит, что изучили какие–то нездешние его[226] истоки, ничего общего с психологией как таковой не имеющие. Имея это в виду, резюмируем все, что удалось нам узнать до сих пор об Эсхиле.
1) Чувство страха Эсхил изображает главным образом лирически и эпически. Оба этих приема объединяются в том, что в них нет (или очень мало) переживаний реальной, пространственно–временной действенности души, дееспособности.[227]
2) Это обстоятельство и способствует появлению образности и симметрии (в самых различных видах), охлаждая и умеряя первоначальную реально–психологическую стихию страха. «Аполлинийское» начало борется с «диони–сийским».
3) Постоянное стремление к эпическим «аполлиний–ским» снам заставляет нас признать, что Эсхил со своей точки зрения вполне целесообразно прибегает к Аполлону ради как бы защиты от «дионисийских» волнений.
4) Этому соответствует и то, что каждое переживание страха, находимое нами у героя Эсхила, в конце концов сводится к мистическому ужасу перед какими–то мировыми тайнами[228] называемыми (не из–за того же ли самого ужаса) большею частью символическими (Мойра, Ата, Алас–тор и проч.); в таком случае естественно ждать у поэта какого–нибудь органического сопротивления этим ужасам.
5) Высшая степень страха — это уничтожение его. Если бы Эсхил, подобно Эврипиду, был занят преимущественно чисто человеческой драмой, то мы имели бы и эври–пидовский «цепкий», «жгучий», с «зудом слез» пафос. Но Эсхил не занят людскими страхами; он хочет усилить их до степени мистического ужаса. Получается вместо усиления пафоса ослабление его (с «реальной» точки зрения); это — «холодный» мистический пафос.
6) С точки зрения «реальной» драмы — это недостаток, потому что не драма должна изображать такой пафос. Драма выявляет чисто человеческую жизнь, а мистическое созерцание тамошних ликов превышает обыкновенные силы личности, почему драматическое выявление этих ликов оказывается почти недоступным.
7) Однако трагедии Эсхила вовсе не драмы в обычном смысле, а потому этот «ужас» с его антидраматизмом не есть недостаток. Мистический эсхиловский ужас реален по–своему.
8) Благодаря ему, этому ужасу, становятся реальными, т. е. имеющими смысл, и душевные движения человека, которые, если их рассматривать самих по себе, не имеют почти никакого психологического смысла. Все оправдание эсхиловской психологии заключается в ее антипсихологической устремленности к неведомому миру.
9) Это дает, наконец, точку зрения и при исследовании прочих чувств, настроений, поступков, которые изображает Эсхил: мистический ужас по слабой психологичности своей у поэта способен окутать собою любое душевное движение, и мы вправе задать вопрос: а изображал ли Эсхил вообще что–нибудь не–мистическое и изображал ли что–нибудь не для мистического ужаса?
Этим вопросом и будет занято последующее исследование.