«Символический капитал» верховных ведомств и служб короны Франции
Становление королевской администрации во Франции XIII–XV вв. опиралось на сферу политической символики как на важнейшую составную часть власти[480]. Для обозначения сферы политического символизма представляется наиболее адекватным использовать термин П. Бурдьё о «символическом капитале» власти, хотя и в несколько переосмысленном виде. В концепции П. Бурдьё он определялся как область признания в обществе иных капиталов, т. е. через категорию восприятия[481]. Общественное признание, безусловно, является важным показателем статуса ведомств, однако их «символический капитал» этим не исчерпывается. В него, на мой взгляд, органично входят формы осмысления и описания складывающегося государственного аппарата, стратегии внедрения политических идей в общественное сознание и, в целом, символическая легитимация государства. В известной мере, эта сторона так или иначе присутствует во всех гранях института государственной службы, однако заслуживают особого внимания два аспекта «символического капитала» власти королевских должностных лиц. Прежде всего, это трансформация представлений об обязанностях короля под воздействием усложняющихся форм управления и расширения публичных прерогатив. Несмотря на то что «служба короля» является одной из центральных тем в истории политических идей Средневековья, в контексте формирования королевской администрации она редко привлекала внимание исследователей[482]. Но есть и еще один аспект темы, который целиком выпал из поля зрения историков, хотя он отражает «символический» статус складывающихся институтов короны Франции. Речь идет о стратегиях официальной номинации ведомств и служб, которая является символической формой легитимации их власти.
«Служба короля» Франции
Особенностью начального этапа является отсутствие произведений, посвященных чиновникам и их службе отдельно от короля, что отражает традиционную патерналистскую концепцию верховной власти[483]. Но важно, что и сами королевские служители тоже не мыслят себя отдельно от персоны монарха. Хотя именно в их трудах постепенно возникают идеи о разграничении полномочий.
Идейные основы формирующегося государства закладывались совместными усилиями теологов, канонистов, цивилистов, легистов и практиков суда. Все они внесли свой вклад в оформление центральной идеи в основании государства — понятие суверенитета власти короля Франции, объявленного императором в своем королевстве (rex est imperator in regno suo), не признающим над собой никакой иной власти на земле, источником закона и правосудия (princeps solus conditor legis/fons justitie), живым законом (lex animata) и верховным судией, исполняющим главную функцию земного правителя по образу Бога (rex imago Dei)[484].
Персона монарха выступала сублимацией, персонификацией государства. В силу этого все размышления о природе и назначении верховной власти, ее обязанностях и лимитах концентрировались на фигуре короля. Расширение публичных прерогатив королевской власти вносило коррективы в набор качеств, которыми традиционно должен был обладать король. Старая идея напрямую увязывала процветание и благо страны с личными достоинствами правителя, в число которых входили воинские и христианские добродетели[485]. По мере усложнения форм властвования потребовались знания и навыки профессионального свойства. Но они не устраняли краеугольного конфликта между королем как частной личностью и королем как персоной публичной.
Процесс деперсонализации и депатримониализации королевской власти выразился во Франции в оформлении особой политической концепции «двух тел короля», исследованной в фундаментальном труде Э. Канторовича[486]. Процесс отчуждения короля от аппарата его власти и превращения его в «дилетанта», по меткому выражению М. Вебера, сочетался с расширением его властных прерогатив.
В этой связи политическая мысль во Франции XIII–XV вв. сконцентрировалась на обязанностях короля в контексте осмысления института государственной службы. Трансформация «службы короля» нагляднее всего проступает в аспекте его взаимоотношений с королевской администрацией. Этот аспект практически выпал из поля зрения исследователей политической мысли, а между тем именно он свидетельствует об изменении властных полномочий короля[487].
Прежде всего, на фоне стремительного роста численности королевских служителей и оформления ведомств обязанности короля в политических представлениях не только не сокращаются, но, напротив, пропорционально увеличиваются. Короля воспринимают главным хранителем «общего блага» не только те, кто далек от институтов королевской власти и не готов принять принцип делегированных полномочий. Куда важнее, что на ответственности короля за работу всех ведомств и служб короны настаивали сами же чиновники. И чем шире и прочнее становилась их власть, тем упорнее они настаивали на единовластии монарха[488]. В этом парадоксе заключена суть конфликта «двух тел» короля.
Казалось бы, противоречий не было: «Король отвечает за всё» — в этом сходились все авторы наставлений. Именно он воспринимается как главный управитель, от чьего имени отправляют функции чиновники[489]. Опираясь на «Поликратик» Иоанна Солсберийского и его антропоморфную концепцию устройства общества, идеологи монархической власти видели в короле «главного чиновника»: «И ясно, что мы более полагаемся на тебя, на твой разум и добрую мудрость, чем на кого бы то ни было из твоих советников, будь то миряне или клирики»; «Добрый сын, сеньоры и советники, купцы и моряки, все ждут твоего руководства»; «Государи одни имеют власть и никто более. Простые люди, почтенные граждане и мудрецы имеют могучие силы и знания, но вовсе не власть, ибо Господь не им, но государям даровал власть»; «королевство есть море, а вы главный кормчий корабля»[490].
Тема ответственности монарха за работу его служителей органично вошла в политическую ментальность с эпохи Людовика IX Святого и присутствовала во многих произведениях о власти[491]. Филипп де Мезьер рекомендует королю тщательно следить за работой своих чиновников. Кристина Пизанская, ссылаясь на поговорку «по слугам узнаешь господина», наставляет дофина Людовика «ежечасно заниматься делами управления, несмотря на наличие чиновников, поскольку за все их ошибки обвинять будут государя»; Жувеналь предупреждает короля, что «за возможные проступки ваших людей и чиновников, каковые обнаружатся, будут обвинять вас»; а Жан Жерсон в проповедях неизменно напоминал королю о его ответственности за все происходящее в ведомствах короны Франции: «око господина хранит дом, око слуги не уследит за домом»[492].
Отсюда проистекает требование к государю являть собой пример для подражания чиновникам, которые якобы ориентируются в своем поведении на образ жизни монарха. Эта идея восходит также к труду Иоанна Солсберийского «Поликратик», где сказано: «Мир устроен по образцу государя»[493]. Людовик IX Святой в «Поучении сыну» опирается на эту «естественную» причину для подражания: «ибо в согласии с природой, все члены (тела) подражают главе»[494]. В XV в. звучит то же напоминание королю, что он должен являть «пример добрых трудов, ибо государи поставлены Богом, дабы быть образцом для всех своих подданных, совершая труды доблестные и избегая всяческого греха»[495].
Со временем эти идеи выражаются в советах королю подчинить свою жизнь делам управления. Так, Мезьер рекомендует королю: «утром ты не должен быть сонным, ибо рано в церкви тебя ждут на литургии. Твои бароны и советники будут ждать тебя на совете, а твой несметный народ — объявления приговоров и ответов на свои прошения и споры… Какое разумение, понимание и рассудительность будешь ты иметь на совете, где тебе предстоит пребывать два часа и даже четыре и выслушивать многие споры и предложения, в коих ты не сможешь дать разрешения»? Тот же распорядок дня рекомендует Кристина Пизанская дофину Людовику, приводя в качестве образца для подражания Карла Мудрого: после мессы «рано утром он шел в совет, где, заверяю тебя, порядок был таков, что никто из советников не позволял себе опаздывать; после обеда выслушивал разные дела, затем после краткого сна, гуляя в саду дворца Сен-Поль, он делал распоряжения». Еще более точен этот распорядок дня в анонимном трактате «Совет Изабо Баварской»: «для пользы и блага своего королевства ты должен вставать всегда в 6 часов утра, завтракать в 10, обедать в 6 вечера и засыпать в 10 часов; выслушивать мессу в 7, затем до 10 работать, а после обеда отдыхать, развлекаясь в обществе своих личных слуг». В «Похвальном слове Карлу VII» Анри Бод в качестве его особых заслуг приводит соблюдавшийся им распорядок дня: «Он так распределил время, дабы заниматься делами всего королевства, что не было никакой путаницы; ибо в понедельник, вторник и четверг он трудился с канцлером и своим Советом и решал то, что положено, в делах суда; в среду он занимался делами армии с маршалами, капитанами и другими; в среду, пятницу и субботу — финансами… И лишь иногда он брал четверг или его часть для своих развлечений»[496].
Среди обязанностей короля главной являлась миссия короля-судии, составлявшая основу сакральной концепции королевской власти, выраженной в титулатуре «христианнейшего короля»[497]. Об этом говорится во всех трактатах, где король не только верховный судья, но и буквально глава Парламента и всего судебного аппарата[498]. Хотя правосудие признается raison d'être королевской власти, Жан Жерсон ограничивал влияние короля на судопроизводство только личным примером («Каков государь, таков и суд»)[499]. Зато позиция авторов, принадлежавших к кругам служителей власти, куда более требовательна: автор «Сновидения садовника» настаивает на том, что, хотя «сеньоры Парламента короля Франции должны устанавливать справедливость в споре сторон и вершить суд, но вместе с тем король из него не изъят и может лично (en propre personne) вершить суд, когда пожелает»[500]. Филипп де Мезьер советует королю «часто посещать твой благородный и святой Парламент и лично поддерживать твой высокий и благородный суд», по два-три часа в день «выслушивая споры сторон»[501]. Кристина Пизанская рисует в качестве образца для подражания Карла Мудрого, который показывал пример истинного суда: он «часто в годы правления восседал на ложе суда в своем Дворце в Париже, сидя там на королевском троне, и решал тогда дела, касаемые королевской юрисдикции, согласно с церемониалом и древней традицией»[502]. Жувеналь убеждает короля: «вы обязаны совершать то, чего требует ваша служба, а именно правосудие… Это ваша обязанность, истинная служба и ваше личное дело — выносить приговоры и вершить суд»[503].
По аналогии с этой главной функцией верховной власти королю вменяется в обязанность контролировать работу всех ведомств. Так, Филипп де Мезьер обязывает короля следить за поступлениями рент и доходов; в «Совете Изабо Баварской» королю рекомендуется «иногда наведываться в Палату счетов, дабы знать свое (финансовое) положение, и в Сокровищницу хартий, следя за сохранностью архивов»; в «Похвальном слове Карлу VII» Анри Бод хвалит его заботу о финансах: «король изучал каждый год и чаще все дела своих финансов, и их считали в его присутствии, ибо он хорошо разбирался в них, и сам подписывал регистры генеральных сборщиков»[504].
В этом образе монарха, отвечающего за работу администрации и разбирающегося в судопроизводстве и финансах, выражен не только идеал короля-магистрата, но и задача разрешить противоречие между усложнением функций управления и всевластием короля. Общество и особенно чиновники хотят видеть на троне того, кто соответствует своим прерогативам и исполняет обязанности в согласии с законами.
Тема «профессиональной» состоятельности монарха становится со временем все более угрожающей, поскольку она подспудно начинает подразумевать возможное отстранение от трона того, кто недостоин этой службы. Не вдаваясь в сложную эволюцию тираноборческих идей во Франции XV в., замечу, что в основе их лежал принцип нарушения королем законов[505]. К тому же во Франции издавна господствовала устойчивая традиция воспринимать короля как избранника народа, идущая от воцарения Каролингов и Капетингов и укрепившаяся после избрания на трон в 1328 г. ветви Валуа[506]. Идея о выборном характере королевской власти во Франции начинает приобретать все больший вес под воздействием трудов Аристотеля. Авторы политических трактатов, ссылаясь на изначально выборный характер власти короля, усиливают тему ответственности монарха за управление королевством: «народ избрал королем самого достойного ради защиты порядка и общего блага»[507].
Впервые концепция власти монарха как службы на общее благо подданных появляется в трудах теологов[508]. Постепенно королевские обязанности начинают восприниматься как труд и работа. В «Сновидении садовника» суть управления сводится к «труду и смятению мыслей»[509]. Наставляя юного дофина Людовика, Кристина Пизанская так описывает «службу» государя: «ежечасно быть занятым доблестными трудами, и хотя непосвященным кажется, что величию государя подобает пребывать в праздности и удовольствиях от наслаждений и почестей, ибо у него вдоволь министров, распоряжающихся всем, но без ущерба такое не проходит, ведь нет никого другого, кому так пристало занятие (occupassion), ежели по справедливости хочет жить, как государю»[510]. Обращаясь к королю Карлу VII, Жувеналь наставительно писал: «Вы должны учитывать, знать и понимать, что императорское или королевское достоинство есть великое бремя, труд и работа». Более того, бремя короля по тяжести превосходит все прочие труды: «каждый по отдельности несет свою ношу, а государь несет их все»[511]. Отголоски этого восприятия слышны и в проповеди Жака Леграна, сделавшего ее лейтмотивом утверждение, что с короля больше всех спрос: «кто Богом более наделен, с того и больше спрос, и тем больше у него обязанностей»[512].
Излюбленным образом особой тяжести «шапки Мономаха» со временем стали увековеченные Кристиной Пизанской жалобы Карла V Мудрого. В этом знаменитом прощании Карла с короной Франции запечатлен контраст между ее «блеском и благородством» и тяготами, которые она возлагает на человека: «труд, тревоги, мучения, страдания души и тела, опасности на пути спасения»[513]. Подобный же пассаж мне удалось обнаружить по меньшей мере у двух предшественников Кристины Пизанской: в эпилоге «Сновидения садовника», где он подкрепляет идеи автора об особой миссии государя, и в «Трактате о коронации» Жана Голена. Слово «труды» (labeurs) применительно к короне есть лишь у Эврара де Тремогона, в то время как Жан Голен говорит об «опасности, заботе и попечении» (de peril et de soing et de cure), сопряженных с короной[514]. Таким образом, позиция интеллектуалов сводилась к признанию тяжести исполнения королем долга, в то время как служители короля подчеркивали, что это прежде всего работа, трудная и ответственная[515].
Обе позиции сходятся в том, что эта работа требует определенных знаний и навыков, и все авторы опирались на общий посыл, выраженный в поговорке, широко распространившейся в средневековом обществе уже с XII в.: «необразованный король подобен коронованному ослу» (rex illiteratus quasi asinus coronatus)[516].
Образ мудрого государя, разумеется, восходит к Св. Писанию, однако все большее место в нем начинают занимать античные образцы, в том числе идеи Платона о процветании государства, «когда мудрецы станут правителями или правители — мудрецами»[517]. Необходимость государю иметь специфические знания признают все авторы наставлений, причем знания, почерпнутые из книг, что предполагало обучение короля грамоте[518]. Об этом обычае как о знаке превосходства Французского королевства упоминали и Эврар де Тремогон, и Кристина Пизанская, и Жан Жерсон, составивший лично целую программу обучения дофина Людовика, в том числе план для чтения[519]. Жувеналь напоминает в этой связи: «императоры и короли Франции издревле учили своих детей наукам для управления государством» (chose publique); а автор «Совета Изабо Баварской» усматривал источник величия Римской империи в обычае назначать наставниками правителей лучших учителей — Аристотеля, Плутарха и других[520].
Опыт предшественников также должен был служить нравственным ориентиром, что придавало значимость историческим сочинениям в обучении государя: «король Франции должен часто читать хроники о прежних королях и сообразовывать свое управление с теми, кто лучше правил», — считал Мезьер. Быть «посвященным в знания» (introduit ès sciences), по мнению Кристины, означало не только быть грамотным, образованным, знающим историю и другие науки, но и владеть ораторским искусством, ибо королям приходится выступать с речами, и от их владения риторикой в немалой степени зависит успех их начинаний[521].
Но как бы ни был государь образован, опытен и сведущ, одному человеку не поспеть повсюду, он не может один решать все вопросы и, следовательно, ему необходимы помощники в виде его чиновников. «Что может разум одного человека? Чем больше глаз, тем лучше», — проповедовал Жерсон, и ему вторила Кристина: «невозможно одному государю поспеть повсюду»[522]. Так формируется идейная легитимация государственного аппарата.
Постепенно в политических наставлениях королю появляется тема взаимоотношений с чиновниками, отражающая их представления о «правильном управлении». Уже Орезм советовал королю разделить функции между собой и чиновниками[523], но последних куда больше интересует защита собственных прерогатив путем разграничения полномочий внутри поля власти. В трактате Мезьера эта конфликтная ситуация занимает немалое место, и автор советует королю соблюдать сложившиеся бюрократические процедуры, например, утверждения королевских указов в Парламенте. Мезьер осуждает короля за «дурной обычай»: «ты и твои предки привыкли обычно просителям и ходатаям сразу отвечать "я согласен, и желаю и мне угодно", из чего следует, что секретарь недалече, письма составлены и часто скреплены печатью канцлера, который не может всегда досконально знать дело; и это вместо того, чтобы отказать». Он советует королю либо отклонить просьбу или направить ее по инстанциям, либо отменить вырванное назойливостью просителей распоряжение, а то, «что скажут твои подданные, что скажут соседи?» Отдельное зло Мезьер усматривает в привычке короля собственноручно подписывать письма, каковым к тому же «чиновники, казначеи и раздатчики» не подчиняются, ссылаясь на то, что «ты им устно говорил и письменно приказал не подчиняться иногда». Указывая на несоответствие подобной ситуации королевскому достоинству, Мезьер, на деле, настаивает на разумном разделении функций между королем и его чиновниками, защищая властные полномочия последних. Ведь с письмами, написанными ими, «подданные тем более не будут считаться, раз можно не считаться с королевскими»[524]. Жувеналь в записке брату, ставшему канцлером Франции, советовал, как ему себя вести, когда король ошибается: в отношении королевских писем, «каковые подчас бывают странными и неразумными», лучше не сразу скреплять их печатью, а постараться переубедить короля, в противном случае отметить, что оно подписано по его «прямому приказу» (de expresso mandato regis). На Королевском совете кое-что можно решить и без короля, лишь позднее сообщив ему и узнав его мнение; наконец, при принятии решений идти на любые уловки, но отстоять истину: «король иногда тверд в своем мнении, каковое бывает неразумно (hors de raison)… не противоречить ему в этом случае, чтобы он не закусил удила»[525]. В «Похвальном слове Карлу VII» Анри Бод особо отмечает, что тот всегда отвечал на просьбы только с предварительного обсуждения вопроса со знатоками: «что относилось к суду — с канцлером и своим Советом, что относилось к войне — с коннетаблем, маршалами, капитанами и людьми армии или с военным советом, что относилось к финансам — с генеральными сборщиками и казначеями»; если же случалось ему подписать ошибочно письмо «докучливостью просителя», он, не желая никоим образом нарушать правосудие или прежние ордонансы, когда его предупреждали об обратном, их отзывал; свои же указы всегда обсуждал на Совете, «иначе не подписывал никогда»[526].
Теперь главное место в наставлениях занимает обязанность короля действовать только с мнения и обсуждения Королевского совета, что внешне ассоциируется с наиболее архаичной формулой «законного правления»[527]. Однако эта фундаментальная идея существенно трансформируется: из права короля призывать ближайших вассалов в свой Совет и выслушивать их мнение оно превращается в обязанность короля действовать только с учетом мнения Совета.
«Совет — святое дело», — таков основной лейтмотив всех наставлений государю, опирающийся на Св. Писание. Совет не только право, но и обязанность короля: «во что бы то ни стало прежде узнайте мнение и совет других…, необходимо для издания законов и ордонансов о суде иметь совет», — рекомендует Жувеналь[528]. Кристина Пизанская изображает совет как «добрый и старый обычай, обязанность короля, требующая, чтобы он имел советы», приводя в качестве образца правление Карла V, который «считался во всех своих деяниях с советами людей компетентных», следуя поговорке: «кто ищет и слушает добрый совет, тот славу и выгоду обрящет», «дабы не иметь повода потом раскаиваться в содеянном», «король не должен ничего делать без доброго совета»[529]. Нерасторжимую связь короля и его совета Жерсон облек в антропоморфный образ: «король обязан прилежно обращать свой взор повсюду… Этот взор есть его Совет»; «Король без разумного совета как голова без глаз, ушей и без носа»[530]. В повышении роли Совета как коллегиальной формы властвования ясно проступает новая общественная значимость королевских чиновников: они отныне постоянно окружают короля и считаются неотъемлемым атрибутом его власти.
Однако выбор советников и состав Королевского совета во Франции являлся, как уже отмечалось, исключительной прерогативой короля, призывавшего лишь тех, кто был ему угоден. Отсюда проистекала тема ответственности короля за выбор советников и их советов. Если Никола Орезм уповал на Божественную милость «избрать добрых советников», то в других трактатах эта процедура обрастает куда большими деталями и рекомендациями[531]. В набор качеств образцового короля входит поиск им лучших людей по всему королевству и их назначение в качестве советников: таковым предстает Карл V у Кристины, который повсюду искал «лучших», Карл VII у Тома Базена, рыскавший по всем университетам в поисках наиболее прославленных людей, в противовес Людовику XI, якобы назначавшему «самых недостойных»[532].
Суверенное право короля самому избирать своих советников влечет его обвинение за дурных советников, «ибо он всегда найдет добрый совет, если поищет»[533]. В такой постановке вопроса дурные советники свидетельствуют против моральных качеств государя, охотно внимающего дурным советам, в духе библейской истины: «если правитель слушает ложные речи, то и все служители его нечестивы» (Притч. 29, 12)[534]. Отсюда вытекают две магистральных идеи. Во-первых, король обязан поощрять своих советников на откровенность, быть открытым правде, готовым выслушать даже неприятные ему вещи. И наоборот, король, привечающий льстецов, угождающих его порокам, становится главным виновником неприглядного облика своих служителей[535]. Здесь стоит обратить внимание на тонкий нюанс: в трактовке авторов, близких к кругам чиновников, речь идет не столько об изначально дурных советниках, сколько о том, что они ориентируются на вкусы государя. В такой трактовке причиной грехов служителей власти (воровства, сладострастия, жестокости) является сам король[536].
Идеологи из кругов чиновников интерпретировали эту идею в своих интересах: король сам отвечает за тот совет, который он выбирает, «ибо не все советы хороши». Такая интерпретация темы ответственности была сформулирована вослед кризису 1356–1358 гг., когда общество пыталось превратить чиновников в «козлов отпущения». Отводя от себя огульные обвинения во всех просчетах власти, чиновники ясно выразили свою позицию в «Обвинительном заключении против Робера Ле Кока»: даже если кто-то из советников давал королю дурные советы, король волен был им не следовать[537].
Центральным пунктом, выявившим столкновение двух полярных концепций королевской власти, стал вопрос о том, кого королю следует выбирать своими советниками. Церковная доктрина, представляющая короля священной особой, помазанником Божьим, «образом Христа» и ориентированная на христианские добродетели, пришла в противоречие с тенденциями, формирующимися внутри аппарата управления.
Сакральная концепция королевской власти и роль церкви в определении статуса монарха пережили глубокую трансформацию[538]. Все знаки королевской власти, весь словарь политической доктрины были церковного происхождения[539]. Вклад декретистов и декреталистов в разработку правовых основ королевской власти также не подлежит сомнению. Но архаическое (включая античное и германское) представление о природе и назначении царской власти содержало в себе больше религиозный, чем политический концепт: царь был ближе к жрецу, чем к самодержцу[540]. Повышение роли церкви в легитимации королевской власти через процедуру помазания положило начало двум расходящимся линиям развития. С одной стороны, это усилило власть клириков как главных советников короля, а они сформулировали идеи о моральной ответственности монарха, о его добродетелях (dignitas regia) в духе христианского учения. Важно, что именно церковь заложила основы министериальной концепции королевской власти: служения короля общему благу, его функции судьи по образу Бога, защитника веры и церкви, бедных и убогих. В церковной теории officium regis впервые возникают и понятия ограничения власти короля со стороны общества (universitas), и дефиниция временного владения, управления, а не собственности короля над короной и королевством[541].
С другой стороны, процедура помазания могла трактоваться в духе десакрализации королей, особенно после григорианской реформы, способствовавшей теократическим претензиям папства[542]. Эта «оборотная сторона медали» и развитие публично-правовых основ королевской власти неизбежно порождали обмирщение государства и тенденцию к секуляризации, рационализации и прагматизму в управлении. Церковь теряет монопольное положение при персоне монарха, несмотря на оформление «королевской религии». А ее концепции начинают теснить идеи правоведов и юристов[543]. Поэтому спор о том, кого король должен выбирать себе в советники, отражал не только ростки публично-правового характера королевской власти, но и столкновение двух разных позиций в вопросе о контроле за действиями монарха.
Именно соперничество теологов и юристов за место у трона стало во Франции центральной темой общественной полемики о «правильном» окружении короля и отразило зарождение новых принципов управления[544]. Особенностью этой полемики явилась ведущая роль Парижского университета. Тамошние доктора первыми разглядели угрозу обществу, исходящую из бюрократического поля власти, и, опираясь на авторитет Аристотеля, оспаривали у юристов функцию хранителей политического знания[545]. Политической переориентации университета способствовали две тенденции. Прежде всего, крах на рубеже XIV–XV вв. идей универсализма и складывание национальных государств обострили у интеллектуалов желание занять подобающее место в управлении[546]. В то же время, они присвоили себе право говорить с властью от имени общества, ставя преграду авторитарному принципу властвования. Отсюда их активное участие в программах реформ, будь то Великий мартовский ордонанс 1357 г. или кабошьенский ордонанс 1413 г.[547]
Эти идеи первыми высказал выдающийся теолог эпохи и канцлер Парижского университета Пьер д'Альи. Он осуждал не только цивилистов — знатоков гражданского (римского) права, но и нынешних декретистов и декреталистов — знатоков канонического права, ибо они всё дальше уходили от тех целей, которые предписывала им церковная доктрина. Как писал д'Альи, они «почитали декреталии, как Святое Евангелие, считали Бога связанным законами, установленными людьми», и потому не заслуживали тех бенефициев, которые предназначены знатокам Писания[548]. Еще более ригористичен был Никола Орезм в комментарии к «Политике» Аристотеля: он уже открыто объявляет юристов главными соперниками теологов. Раз они обучались «законам Юстиниана», то ничего не смыслят в реальности, более того, «с юности усвоили ложные предметы и уже не в состоянии познать истину». Следовательно, они лишены политического разума, «ведь те, кто сначала изучает законы, не может затем постигнуть философию»[549].
Эта традиция, идущая от Эгидия Римского, назвавшего легистов «идиотами в политике», прочно утвердилась во французской политической мысли и стала к началу XV в. знаменем борьбы Парижского университета за возвращение теологам приоритетного статуса при персоне короля[550]. В самой лаконичной форме эту позицию выразил в своей проповеди Жак Легран: «должны государи рядом с собой иметь людей, знающих Священное Писание, дабы они давали им советы, ибо всё благо уже в нем заключено»[551]. Эта позиция наиболее цельно и развернуто выражена в проповедях канцлера Парижского университета Жана Жерсона: поскольку право есть божественное установление, а суд — главная функция короля, то именно теологи должны обучать судей, ибо в Писании заложены основы правосудия. Констатируя конфликт с юристами, которые «смеются над теологией (se moquent de théologie), ибо разумом хотят понимать, но не верой», он настаивал, что «совершенный легист» невозможен без знания теологии, и в описании качеств идеального советника на первое место ставил христианские добродетели, а не профессиональные знания. Главным поставщиком советников короля должен был стать, по мысли Жерсона, Парижский университет, который наравне с Королевским советом должен управлять и руководить всеми делами. «А если кто-то скажет: "чего это он вмешивается и впутывается, пусть лучше учит и глядит в книги", то это очень легковесное мнение; чего стоит знание без действия; учатся не только для знания, но для применения и работы»[552].
На противоположном фланге находились те, кто не просто отодвигал клириков от управления, но вовсе отказывал им в пригодности для подобной деятельности. В этой связи показательно, что даже слово «клирик» (clerc) приобретает в трудах этих авторов значение не духовного лица и даже не образованного человека, а именно знатока права[553]. С самого начала идеологи монархической власти из числа чиновников предусматривали вытеснение из управления лиц духовного звания. Об этом говорится у Бомануара: он не рекомендует королю назначать на должности бальи означенных лиц, поскольку их нельзя наказать за проступки как людей церкви. Эта практическая сторона вопроса должна была усилить аргументы Бомануара, направленные против клириков на королевской службе[554].
Ответ чиновников на прямые нападки «теологов», прежде всего Никола Орезма и его сторонников, содержится в трактате «Сновидение садовника», где королю был даже брошен упрек за то, что он держит «рядом с собой священников, которым скорее пристало быть со своей паствой, чем в Королевском совете». В этом трактате позиция королевских должностных лиц выражена предельно откровенно: «главное дело и знание короля должны состоять в добром управлении своим народом по совету мудрецов, под коими я разумею юристов, сведущих в праве каноническом и гражданском, в кутюмах, конституциях и законах королевских». Автор превозносит практические знания и опыт, являющиеся главным достоинством юристов: «ведь не будет больной обращаться к тому, кто лишь знает о болезнях, но не умеет их лечить». Наконец, он открыто нападает на Орезма и его сторонников из Университета: «не должен король назначать на управление народом философа, пусть и знающего все книги "Этики", "Экономики" и "Политики"», — явный намек на Орезма, который эти произведения Аристотеля перевел на французский язык, — «хотя некоторые из них слишком высокого мнения о себе и считают, что им наносится большой ущерб, раз мир управляется не ими и не по их советам; и называют юристов идиотами в политике, но при всем уважении и почтении к философам, опыт — матерь всего, а каждый по опыту знает, кто больший идиот, юрист или философ — в добром совете об управлении народом и в добром суде»[555]. Эту позицию разделяла и Кристина Пизанская: она рекомендует королю советоваться с теми, кто сведущ в конкретном вопросе, например «в делах правосудия вовсе не с воинами и рыцарями, но с легистами и знатоками этих наук». Хотя духовенство и студенты университетов, по мнению Кристины, составляют «честь и славу королевства», но их роль она сводит к заботе о спасении душ подданных короны. Таким образом, согласно ей, не может быть и речи о монопольном положении духовенства в окружении короля, скорее наоборот, они должны быть устранены от дел управления: «для блага душ — теологи…. для управления политикой королевства — почтенные, образованные и сведущие легисты», более того, «теологи не самые мудрые люди… их разум основан на книгах, но с трудом применяется на практике… и в делах мирских они мало искусны»[556].
Та же позиция применительно к области финансов выражена автором «Совета Изабо Баварской»: «и чтобы в деле финансов не назначались бы люди церкви, ибо им вмешиваться в финансы королевства вовсе не подобает, пусть служат Богу и молятся за короля, как им положено»[557]. Разумеется, особое внимание уделялось Королевскому совету. Филипп де Мезьер обвинял духовенство в ложных жалобах на насильственное привлечение в Королевский совет, хотя они сами туда стремятся и ищут там лишь обогащения, и советовал королю изгнать таких советников[558]. Весьма характерно свидетельство монаха из Сен-Дени Мишеля Пинтуэна о вмешательстве депутатов Парижского университета в составление кабошьенского ордонанса на Штатах 1413 г. Он недвусмысленно выразил изумление самим фактом участия университета в выработке реформы управления. Передавая слышанные им возмущенные разговоры «почтенных людей большого опыта и знания», он подчеркивал, что члены университета — люди «специального знания, привыкшие жить среди книг», которым не пристало вмешиваться в чуждую им сферу[559]. Позднее герольд Беррийский также с осуждением писал о вмешательстве Парижского университета в политические дела, намекая на неуместность такой претензии[560].
Таким образом, тема взаимоотношений короля и его администрации, будучи частью обширной сферы политической мысли позднего Средневековья об «идеальном государе», свидетельствует о сложном процессе легитимации государственного аппарата. Анализ выявил сохранение центральной позиции короля в сфере управления, что свидетельствует об устойчивости архаичной личностной концепции монархической власти. Однако можно констатировать ее модификацию и появление ростков новых аспектов «службы короля». От последнего по-прежнему зависит всё, и это способствует повышению внимания к личным достоинствам монарха, в круг которых теперь входят и знания, и опыт управления, и следование законам, и ответственность за выбор и работу чиновников. Так вырабатывалось само понятие государственной службы как служения общему благу, как гражданской добродетели, повышая престиж знаний, образования, книг, усиливая коллегиальный принцип управления.
Спор о составе Совета и контроле над действиями короля отразил специфику французской монархии. «Знаком ее исключительности», по выражению Жене, была роль, которую играли королевские служители в утверждении власти короля Франции. Являясь поборниками королевского суверенитета, отстаивая на практике — в судебных приговорах, в нормативных актах, в политических трактатах — наиболее смелые и амбициозные теории, они внесли решающий вклад в трансформацию представлений о природе и назначении «службы» короля. Знаменательно, что именно королевские служители выступали последовательными защитниками авторитарного принципа и всевластия государя[561]. Современники, в частности Мезьер и Орезм, не напрасно обвиняли чиновников в том, что они склоняют короля к тирании, под которой подразумевали пренебрежение традиционными лимитами самовластия[562].
Причиной такой позиции королевских должностных лиц являлся, не в последнюю очередь, «символический капитал», который они извлекали от всевластия монарха, чьи функции на деле они сами и исполняли. Уже легисты Филиппа IV Красивого идентифицировали персону монарха с идеей государства[563]. С помощью такой идентификации они легитимировали собственную власть, уповая на разделение обязанностей внутри бюрократического поля. Одновременно они пытаются оттеснить от трона традиционных советников — теологов и университетских интеллектуалов. Доказывая специфичность «политического знания» и функций управления, они отказывают обществу в праве осуществлять «совет» и контроль, присваивая это право себе. Концепция служения короля на общее благо становится стратегией укрепления королевского суверенитета, расширения прерогатив монарха и его служителей, а также разделения их ответственности.
Номинация ведомств и служб
Стратегии официальной номинации ведомств и их служителей легитимировали их статус и функции. Она являлась важнейшей составной частью «символического капитала» королевских должностных лиц и пропаганды складывающегося государства[564].
В этом контексте обращает на себя внимание значение, которое придавали сами чиновники следованию официальной номинации ведомств и служб как неотъемлемой части суверенных прав монарха. Впрямую об этом праве короля сказано в трактате выдающегося юриста и знатока кутюмов Франции XV в. Жака д'Аблейжа: «Надо заметить, что король посредством своего суверенитета может давать служителям наименования отличные, как то канцлер, президент, мэтр счетов и другие им подобные, чего иные сеньоры не могут делать, ибо не подобает им показывать себя равными их суверенному сеньору»[565]. О том, что сами королевские служители усматривали в номинации форму выражения их статуса и прерогатив, указывает конфликт Парламента с нотариусами Канцелярии и Казначейства в начале XV в. В составленных там письмах они именовали себя greffiers, как и секретари, ведущие протоколы и документацию в Парламенте. Последний усмотрел в этом посягательство на статус верховного суда, «палату столь знатную, что номинация ее служителей должна отличаться от всех прочих ведомств»[566].
Конфликт проливает свет на смысловую этимологию названий должностей, особенно наглядную в номинации одной и той же службы в разных ведомствах — в службе писцов, ведущих документацию и составляющих акты. В Парламенте она именовалась greffier от слова «greffe» — приемная и хранилище архива верховного суда как фундамента политической и символической власти ведомства. В Канцелярии тех, кто составлял письма и указы, именовали по-разному. Самые близкие к персоне монарха назывались secretaire от слова «secret» — секретные письма, запечатываемые секретной печатью короля, что символизировало причастность этих служителей к секретам власти; менее значимые работы выполняли notaire, нотариусы, что подчеркивало правовой статус их «руки»[567]. Некоторые служители Канцелярии сочетали обе функции и именовались «нотариусами-секретарями». В Палате счетов и в остальных ведомствах такие же работы выполняли те, кого именовали clerc (клерки-писцы), что говорило об их грамотности, образованности и владении бюрократическим пером[568].
Анализ номинации ведомств и служб короны Франции по королевскому законодательству и политическим трактатам выявляет три центральные идеи, которые влияли на статус ведомства или службы и, как следствие, на их номинацию: это идея совета как главной функции королевских служителей, идея правосудия как главного предназначения верховной светской власти и зарождающееся понятие суверенитета как выражения абсолютной власти.
Символический статус совета при персоне монарха как главного атрибута «законного» правления выразился в том, что королевские служители всех ведомств и служб в качестве наиболее почетного именования назывались «советниками короля», вне зависимости от их принадлежности к конкретному органу управления. В королевских указах, относящихся ко всему корпусу королевских служителей, они именуются «советниками» на всем протяжении исследуемого периода: «наш канцлер, люди наших счетов и казначеи и все остальные советники, кто бы они ни были», «люди Парламента и счетов, казначеи и все другие люди нашего Совета»[569].
Не только все скопом, но и каждый в отдельности чиновники именуются в указах советниками, будь то сенешаль и бальи, служитель Канцелярии или Казначейства[570]. Первым советником короля среди должностных лиц являлся, естественно, канцлер, который был членом Королевского совета ex officio[571].
Выделившиеся из Королевской курии судебное и финансовое ведомства сохранили в своей номинации эту престижную генеалогию. Если в фундаментальном ордонансе о преобразовании королевства от 23 марта 1302 г. Парламент приравнивался к Совету, то очередное подтверждение ордонанса в мае 1355 г. происходит на Совете, заседающем в Парламенте с участием его служителей[572]. И такие заседания «Совета короля в Парламенте» происходили довольно регулярно[573]. В вынесенных на таких заседаниях приговорах фигурирует номинация Парламента как Королевского совета[574].
Уподобление Парламента Королевскому совету отражено и в трактате Филиппа де Мезьера: описывая судебную систему Милана в качестве образца для подражания, он указывает, что там можно апеллировать на приговор «в Большой совет сеньора, как во Франции это делается в Парламенте», а сам Парламент называет «Большим советом Парламента». А Анри Бод даже ставил в заслугу Карлу VII уравнение в статусе и прерогативах Парламента и Королевского совета[575].
Служители Парламента именуются в королевских указах советниками: «наши любимые и верные советники, назначенные в Палату Парламента в Париже», «наши любимые и верные советники, люди, держащие наш Парламент», «наши любимые и верные советники нашего Парламента и Королевского совета, назначенные и приставленные в Суд»[576]. Показательно, что такая же номинация будет позднее распространена и на Парламенты, возникающие со второй половины XV в. в других областях королевства[577].
В этом контексте заслуживает внимания несовпадение «символической» номинации служителей Парламента в королевских указах и их «реального» обозначения в протоколах самого верховного суда. Дело в том, что наименование служб в Парламенте формально не имело квалификации «советников». Об этом свидетельствуют списки членов верховного суда, которые вписывались в регистр при открытии каждой новой сессии. В этом списке члены трех палат, кроме президентов, именовались «мэтрами», «магистрами» каждой палаты, что подчеркивало их профессиональную квалификацию[578]. Очевидно, слово «советник» выражало в политических представлениях эпохи суть их службы, и потому в самоидентификации парламентарии настаивали на этой номинации[579]. На основе анализа протоколов Парламента в первой трети XV в. мне удалось констатировать приверженность парламентариев данной номинации, которая отражала и их политические амбиции. При всем разнообразии используемых формул в этих протоколах превалирует квалификация парламентариев как советников[580].
Аналогичная картина наблюдается и в Палате счетов. Ее заседания также именуются «Советом короля в счетах», а заседания Королевского совета часто проводятся в ее помещении с участием ее чиновников[581]. Служители Палаты счетов также обозначаются в королевских указах советниками: «наши любимые и верные советники люди счетов в Париже», «наши советники и мэтры счетов», «наш любимый и верный советник президент и мэтры нашей Палаты счетов»[582]. И хотя эти служители в протоколах значились, как и в Парламенте, президентами и мэтрами, но можно с большой долей уверенности предположить, что номинация в качестве советников короля была им дорога не менее, чем парламентариям.
Такая номинация, повышая статус ведомств, отражая амбиции их служителей, являлась стратегией получения «символической прибыли» и утверждала коллегиальный принцип управления, олицетворением которого был Королевский совет. Однако меняется его природа: из Совета принцев крови, ближайших к королю сеньоров и прямых вассалов Королевский совет превращается в собрание профессионалов, действующих в публично-правовом поле.
Исполняемые чиновниками функции порождают и специфическую для каждого звена администрации номинацию. И тут, в отличие от идеи «совета», выступает больше различий, чем сходства, и отражается определенная иерархия ведомств и служб в структуре королевской администрации, а критерием статуса оказывается присутствие двух компонентов в номинации — правосудия и суверенитета.
Обратимся к первому звену королевской администрации — к представителям короля на местах. В ряде ранних ордонансов они еще не имеют четкого названия: «сенешали, бальи, прево, судьи, министры, служители (officiales) и слуги» (servientes nostri) или «сенешали и другие служители (officiales) и министры» (ministri nostri)[583]. Одновременно в номинации проступает их судебная функция. В ордонансе от 23 марта 1302 г. о «преобразовании королевства» представители короля названы «сенешалями, бальи и иными судьями» (judex), «сенешалями, бальи, прево и другими судейскими» (justiciarii). В ордонансе о реформе местного королевского аппарата, изданном «мармузетами», они также отнесены к сфере королевского правосудия: «губернаторы, сенешали, бальи и другие судьи округов»[584].
Показательно, что другие исполняемые обязанности, в том числе финансовые, наряду с судебными функциями в номинативной сфере проявляются лишь эпизодически. Так, в ордонансе 1318–1319 гг. они названы «сенешали, бальи и прочие сборщики»[585]. Политическое усиление бальи и сенешалей напугало корону, что косвенно отразилось в запрете им именоваться «губернаторами»: в фундаментальном ордонансе от 8 апреля 1342 г. оговаривается, что «отныне сенешали, бальи и другие служители (officiers) наших сенешальств и бальяжей не должны называться губернаторами (gouverneurs), но только сенешалями и бальи»[586].
Высокий статус королевских служителей на местах как полномочных представителей монарха обозначился в королевских указах к концу XIV в., когда в номинации появился престижный компонент — понятие «суверенитета». В ордонансе от 28 октября 1394 г. власть сенешалей, бальи и губернаторов «охранять, править и управлять» названа «суверенной без посредников после нас и нашей курии Парламента»[587]. В этой новой номинации содержится значимая трансформация: власть сенешалей, бальи и губернаторов квалифицируется как абсолютная и не имеющая посредников, т. е. неподвластная никакой иной власти. Суверенитет их власти, однако, иерархически стоит ниже, чем у двух его главных носителей — у самого короля и у верховного суда (Парламента). Но эта иерархия суверенитета ставит королевских представителей на местах в самый престижный ряд.
Таким образом, представители короля Франции на местах, соединяющие в своих руках судебную, административную, финансовую и военную власть, позиционируются в исследуемый период как судьи. И в силу этой наиважнейшей функции королевской власти они наделяются высшим атрибутом власти — суверенитетом. Характерно повышение в номинативной сфере статуса королевских сержантов — низшего звена в местной администрации: на Штатах в Туре 1484 г. они уже названы «первыми министрами» именно в силу своей роли в отправлении правосудия[588].
Значение такой номинации раскрывается в сравнении с другими королевскими службами. Так, домениальная служба смотрителей вод и лесов, при всей ее важности и судебных атрибутах, так и не получила статуса суверенной: чиновники этого ведомства на всем протяжении изучаемого периода именовались исключительно «мэтрами вод и лесов»[589]. Статуса суверенного не обрело и Казначейство: на всем протяжении исследуемого периода это ведомство неизменно именуется просто «казной» (Trésor), а его служители — «казначеями» (trésoriers)[590]. Эта же ситуация наблюдается в Монетной палате: ее служители носят название «генералы-мэтры наших монет» (Generaulx-Mestres de noz Monnoyes), а сама палата стабильно обозначается «Палатой монет» (Chambre des Monnoies)[591].
На этом фоне становление номинации Налоговой палаты красноречиво свидетельствует о росте значения для короны этого источника пополнения казны. Еще до оформления в отдельную палату ее служители упоминаются в фундаментальном для королевства ордонансе Карла V Мудрого о порядке престолонаследия от августа-октября 1374 г. В нем персонал налогового ведомства включен в состав регентского совета и назван «генералами-советниками по делам наших налогов» (generaux-conseillers sur le fait de noz Aides)[592]. Содержащаяся в номинации квалификация в качестве советников короля уже свидетельствует об изначально высоком статусе, а полномочия в сфере правосудия лишь повышали его. Компетенция в сфере суда по налоговым спорам в дальнейшем уточнялась и подтверждалась серией ордонансов, где служители именовались «генералами-советниками по делам налогов», а судебные функции у них сочетались с финансовыми, до тех пор пока внутри ведомства не возник собственно налоговый суд[593]. После разделения функций советники делились на тех, кто отвечает «за дела финансов от налогов», и на тех, кто отвечает за дела «суда в налогах»[594]. Номинативный статус обеих служб неуклонно растет соразмерно увеличению налоговых поступлений и росту расходов на военные и административные нужды. Так, в ордонансе от 5 августа 1399 г. решения генералов-советников по делам финансов от налогов на войну приравниваются к королевским и парламентским, т. е. по сути, получают «суверенный характер». Наконец, функции Налоговой палаты приобретают важный в символическом плане «капитал»: в ордонансе от 7 января 1401 г. их работа названа «общественной службой (offices publiques) нашего королевства Франции в финансах, без коих великие дела нашего королевства, что ежедневно свершаются, не могли бы быть осуществлены и поддержаны (conduiz et soustene)». А в ордонансе от 28 апреля 1407 г. важность этого ведомства в структуре королевского аппарата артикулирована как «благо, выгода и польза для нас и общего интереса нашего королевства»[595].
Номинация налогового суда была еще более престижной: служба генералов-советников по делам суда налогов, выделившись в самом конце XIV в., получила уже в начале века следующего статус суверенной[596]. Сей статус был официально закреплен ордонансом от 26 февраля 1414 г., где сказано: «Палата суда по делам налогов является суверенной в делах этих налогов, где все дела и споры получают разрешение, аналогично нашей Курии Парламента»[597]. Показательно, что тот же «суверенный» статус получали с первых же указов и созданные в провинциях по типу Парижа налоговые суды[598]. Такая номинация ставила налоговый суд в ранг хранителя королевского суверенитета, что выделяло его в структуре налоговых служб. Важное свидетельство на этот счет содержится в наставлении королю Карлу VII, написанном Жаном Жувеналем в 1452 г.: налоговый суд автор помещает в ряд «других судей по делам налогов, среди которых генералы суда по делам налогов являются суверенными, и на них нельзя апеллировать в другой суд, и даже в Парламент»[599]. Однако несмотря на повышение статуса этого ведомства, оно в исследуемый период еще не добилось наименования — «Налоговая курия» (Cour des Aides).
Главным финансовым судом во Франции изначально являлась Палата счетов. Эволюция ее наименования предстает как прототип Налоговой курии. С самого начала и вплоть до конца Старого порядка ведомство именовалось Палатой счетов, что символически точно описывало его статус. Изначально служители ведомства должны были размещаться в непосредственной близости от персоны монарха и его покоев, чтобы он мог в любое время получить сведения о состоянии своих финансовых средств. Поэтому с 1292 г. оно именовалось Палатой (комнатой) счетов, как и некоторые другие дворцовые ведомства[600]. Служители его неизменно в исследуемый период именовались «людьми наших счетов» (les gens de nos Comptes)[601]. Вместе с тем, служители Палаты счетов, так же как и парламентарии, носили титулы «мэтров» и королевских советников.
Однако получение Палатой счетов статуса суверенного суда произошло достаточно поздно и не без проблем, поскольку столкнулось с претензией Парламента на монополию в сфере королевского правосудия. Прежде всего, хотя Палата счетов, изначально являлась наравне с Парламентом хранительницей королевского домена и прав короны Франции, однако впервые была названа суверенным судом лишь в указе Карла VII от 12 апреля 1460 г., где сказано, что «люди наших счетов являются суверенными судьями в таких и подобных делах ординарных финансов, зависящих от домена и дел счетов»[602]. Обратим внимание на то, что суверенная власть Палаты счетов в данном указе ограничена сферой дел вокруг ординарных поступлений в казну от домена и других регальных прав короны Франции. Этот ограниченный суверенитет, по сути, получил подтверждение в ордонансе, изданном Карлом VII в декабре того же 1460 г. в ситуации конфликта с Парламентом, в ходе которого был узаконен важнейший принцип суверенитета суда Палаты счетов — запрет апеллировать на ее приговоры в Парламент. Но даже здесь суверенная власть Палаты счетов существенно лимитирована. В ордонансе сказано, что она «подчинена Нам непосредственно и не (находится) никак в компетенции нашего Парламента, ни у других»[603]. Таким образом, Палата счетов выводилась из подчинения Парламента, однако все же подчинялась напрямую королю. Эта тонкая, но существенная разница в статусах двух ведомств была обусловлена символической несоразмерностью правосудия и финансов. Последние, хоть и завоевывают со временем все больший вес как инструмент и опора королевской власти, еще по своей символической значимости уступают правосудию как главному raison d'être верховной светской власти. Эта разница нашла отражение в указе Людовика XI от 7 сентября 1461 г. где о правосудии сказано: «суд, посредством которого короли правят»; а о финансах, что они лишь «поддерживают и охраняют государство»[604].
В ходе конфликта Палаты счетов с Парламентом в 1461–1465 гг. за разграничение компетенций символический статус верховного финансового суда был существенно уточнен. Прежде всего, Палата счетов была формально уравнена с Парламентом, поскольку с середины XV в. признается, что управление королевством состоит «главным образом в правосудии и в финансах». Именно с этой целью, как сказано в указе, были «издавна созданы две суверенные курии, раздельные и отделенные одна от другой». Высокий статус Палаты счетов выражается и в том, что она провозглашается «среди наших главных палат особой хранительницей и защитницей наших прав и доменов, и среди наших курий и палат единственной особой (подчиненной) нам… опорой и хранительницей наших прав, долгов, доменов, финансов и счетов»[605].
Таким образом, к середине XV в. Палата счетов добивается статуса суверенного суда, ограниченного рамками финансовой компетенции, а ее функции приобретают важнейший публично-правовой характер в виде охраны королевского домена и прав короны Франции. Однако нельзя не увидеть и разницы в номинативном статусе Палаты счетов и Парламента, вытекающей из несопоставимости в изучаемую эпоху значения правосудия и финансов[606].
Высокое положение Парламента, выраженное в номинации, прочно опиралось на место правосудия в структуре и идейном обосновании монархической власти как единственного оправдания и механизма усиления верховной светской власти. Исходя из этого формировалась номинация верховной судебной палаты королевства. Прежде всего, Парламент явился единственной в исследуемый период инстанцией, в названии которой присутствовало слово «Двор/Курия»/«Суд». Хотя и другие ведомства, выделившиеся из Королевской курии, так или иначе поддерживали эту генеалогию, но лишь Парламент изначально и неизменно именовался «Двором Парламента» (Cour de Parlement/Curia Parlamenti), что возводило его на вершину иерархии ведомств и служб короны Франции[607]. В сочетании с функцией совета, выраженной в именовании служителей Парламента советниками, и суда («министры/мэтры суда») Парламент приобрел максимально престижный «символический капитал». В начальный период Парламент нередко именовался даже собственно «Двором», без всяких добавлений и уточнений («наш Парижский Двор», «Двор Франции» и просто «Двор»), а в конце исследуемого периода в связи с передачей (указом от 13 октября 1463 г.) в его ведение судебных споров пэров Франции — «Двором пэров»[608].
Эта особая, исключительная номинация Парламента проистекала из компетенции верховного суда, являющегося высшей инстанцией и последним прибежищем для апелляций подданных на решения королевских судов всех уровней и всех иных судов в королевстве. Как следствие, исполняя главную миссию короля-верховного судии, Парламент позиционируется в качестве олицетворения монарха, что получило символическое подкрепление в номинации ведомства. Парламент со временем был объявлен в королевских указах «представляющим персону монарха». Впервые такую номинацию получил его глава — президент, в тексте приговора, вынесенного в 1331 г.[609] Вскоре этот «символический капитал» распространился на сам верховный суд. Парламент и его служители к середине XIV в. объявляются в парламентских протоколах и королевских указах «представляющими без посредников персону монарха»[610]. Такая номинация ставила служителей верховного суда в исключительное положение во главе королевской администрации и потому была им чрезвычайно дорога[611]. Показательно, что эта максима фигурирует в сборнике казусов Жана Ле Кока: «Двор Парламента представляет короля, и сам король вещает в актах Двора»[612]. В ней отразилось становление концепта «двух тел короля», выразившегося в том, что Парламент объявляется представляющим не столько персону монарха, сколько его власть. Впервые такая формула обнаружена мной в указе Иоанна II Доброго от 7 апреля 1361 г., а затем в указе Карла V Мудрого от 28 апреля 1364 г., когда по восшествии на престол он переназначил весь состав Парламента. В преамбуле последнего говорится, что «Курия Парламента представляет образ Королевского Величия»[613]. Важно, что указанная роль Парламента получила общественное признание, о чем свидетельствуют политические произведения эпохи. Так, Филипп де Мезьер писал о нем как представляющем не только персону монарха, но и его власть, а Жан Жерсон в своих речах, обращенных к его членам, напоминал, что они «представляют короля, если не как персону, то, по меньшей мере, как власть»[614].
Постепенно верховный суд короны Франции приобрел самую престижную номинацию, в которой был зафиксирован статус Парламента в качестве главного хранителя королевского суверенитета («главная и суверенная Курия») (Court capitale et souveraine). Впервые такая номинация появилась в «хартии ведомства» — ордонансе от 11 марта 1345 г.: он назван там «главным судом короля» (justice capitale du Roy)[615]. Эта первая составная часть окончательной формулы номинации Парламента — «главная палата» — знаменует высший статус верховного суда королевства. Он получил более развернутое определение в указе регента Карла. В благодарность за содействие в преодолении кризиса 1356–1358 гг. в ординарном указе от 18 октября 1358 г., разрешающем части членов Парламента работать в период вакаций, в преамбуле содержится знаменательное восхваление верховного суда: «Парламент до сего дня всегда был, есть и будет, при вмешательстве и посредничестве Христа Всемогущего, светочем и красой правосудия и главным судом всего королевства»[616]. В ордонансе 19 марта 1360 г. впервые и окончательно за Парламентом закрепляется номинация «главного и суверенного суда всего королевства Франции»[617].
Второй компонент номинации Парламента, суверенитет, в сочетании с первым символически закрепил главенствующее место верховной судебной палаты в складывающейся структуре институтов королевской власти во Франции. При этом следует в должной мере оценить роль этой номинации в оформлении и утверждении самого принципа суверенитета королевской власти в целом.
Понятие «суверенитета» в XIII–XIV вв. существенно отличалось от позднейшей (и современной) трактовки: оно означало в средневековом праве верховенство (superioritas) в определенной сфере, над отдельной группой или территорией, а также отсутствие вышестоящего суверена. Таким образом, суверенитет являлся понятием относительным и не означал абсолютного самовластия[618]. Теоретические построения и практические усилия королевских чиновников были направлены на придание понятию суверенитета нового значения, вписывающегося в построение Etat moderne[619]. Отстаивая приоритет власти короля над всеми иными носителями публичной власти, королевские должностные лица использовали и номинацию как стратегию воздействия на сознание современников.
Надо заметить, что формулы номинации Парламента могли варьировать, но они неизменно содержали в себе эти два компонента. Приведу ряд примеров в хронологическом порядке: «наш суверенный Двор и главный суд», «наш главный Двор Парламента», «Двор Парламента, кто есть главный и суверенный Двор нашего королевства», «наш главный Двор Парламента», «наш главный и суверенный суд», «резиденция суверенного суда», «резиденция, главный и суверенный Двор королевства»[620]. Важно обратить внимание, что при создании аналогичных курий в провинциях Франции им изначально давалась та же номинация, которую имел Парламент в Париже, что сразу же уравнивало их в статусе[621]. И это монопольное положение, превосходство данной инстанции, прописанное в королевских указах, опиралось на ценностные установки юристов-теоретиков и практиков судебной власти короля Франции[622].
Номинация главной палаты как «суверенного суда» способствовала утверждению принципа суверенитета в политической теории и политических представлениях. Однако, когда в середине XV в. Карл VII упразднил судебную автономию Парижского университета, передав его дела в ведение Парламента, в указе от 26 марта 1446 г. говорилось, что «наша курия Парламента есть суверенная и главная от нас во всем королевстве, и ей ответствуют и подчиняются все наши родичи, пэры, герцоги, графы и другие знатные сеньоры нашего королевства как нам и нашему суверенному суду, подданными какового являются все в нашем королевстве»[623]. Таким образом, суверенная власть Парламента уравнивалась к середине XV в. с суверенной властью короля Франции, что содержало зерна будущих конфликтов монархов с верховным судом.
Кроме того, пребывание его в Париже закрепляло статус города как стабильного центра верховной власти, что также выделяло верховный суд из всех остальных ведомств, местопребывание которых не играло роли в номинативной сфере[624]. Новый статус Парижа как столицы государства закреплялся подобной риторикой в политическом сознании[625].
Этот статус подкреплялся и тем, что Парламент назывался «примером для всех остальных», «примером и зеркалом всех остальных судов королевства», в том числе и Шатле, который «привык всегда точнейшим образом следовать во всем стилю верховного суда и поступать так, как это делается в Парламенте»[626]. Данный орган объявляется в королевских указах стоящим над всеми прочими судами, которые обязаны ему подчиняться: «вы есть суверенные судьи над всеми другими судами и юрисдикциями королевства Франции», «истинный светоч и пример всем остальным»[627]. Символическое превосходство Парламента над всеми остальными верховными палатами выразилось в предписываемой королевскими указами ориентации на его стиль и распорядок работы[628].
Надо сказать, что отмеченное обстоятельство с трудом и неохотно признавалось остальными ведомствами, которые претендовали одновременно на приобретение аналогичного статуса и ориентировались на «символический капитал» верховного суда как на вожделенную цель[629]. Уже в исследуемый период суд бальи и Налоговой палаты добились статуса суверенных, а Палата счетов почти сравнялась с Парламентом в сфере номинации. В дальнейшем по этому пути пошли и другие инстанции короны Франции. Но Парламент так и остался на вершине иерархии[630].
Наконец, еще одной важной составляющей «символического капитала» Парламента являлось провозглашение его «истоком правосудия» наравне с королем Франции (максима Princeps fons iustitie). Впервые эта номинация появилась в ордонансе 28 апреля 1364 г., и она повторялась не раз, видоизменяясь, но сохраняя сущностную характеристику: «Парламент всего правосудия нашего королевства зерцало и исток», «источник и начало правосудия всего королевства»[631].
Важно знать, как отражалась номинация ведомств и служб короны Франции в восприятии современников, вне стен Канцелярии, где составлялись королевские указы. Первое, что бросается в глаза при чтении трактатов, зерцал и наставлений, это преимущественное внимание авторов к верховному суду королевства — к Парламенту. В противовес «обратной вертикали» общественной критики в представлениях современников о королевской администрации превалирует именно он в качестве главной палаты королевства. К тому же, можно констатировать, что все используемые королевской Канцелярией формулы были известны и приняты в политическом обществе. Так, важнейшая номинация Парламента как «истока правосудия» встречается и в речах канцлера Парижского университета Жана Жерсона, и в «Хронике монаха Сен-Дени»[632].
В восприятии современников четко присутствуют все главные составляющие официальной номинации верховного суда[633]. Более того, вслед за юристами и чиновниками, политические мыслители также уравнивают власть короля и Парламента. Выраженный еще в «Поликратике» Иоанна Солсберийского образ «трона правосудия», на котором восседает король, идущий от библейской и сакральной концепции власти, глубоко укоренился во французской политической культуре[634]. Но важно, что этим «троном правосудия» объявляется собственно Парламент, который исполняет главную миссию короля-судии. Именно поэтому, обращаясь за справедливостью к Парламенту, Жерсон прибегает к этой самой престижной номинации: «к его (короля) высокому трону правосудия, где восседает и покоится его королевская власть. А кто есть этот трон правосудия? Нет нужды мне его называть; каждый это знает. Это почтеннейший двор Парламента… мистический трон». В ходе судебного процесса в 1383 г. истец заявлял, что обращает свое прошение в Курию «как к благородной службе короля», уравнивая персону монарха и его Парламент; точно так же заявил ректор Университета в 1445 г.[635]
Отправление Парламентом главной публичной функции короны- установление справедливости с помощью правосудия — окружало его особым ореолом. Он именуется «благородным Парламентом», «почтенной и благородной курией»[636]. Священный характер миссии короля-судии выражался в таких номинациях верховного суда королевства, как «святой Парламент Парижа», в котором «права короля без пристрастия свято охраняются»[637]; в обращении к парламентариям как к «священству», а к Парламенту как к «святой коллегии»[638].
По мере укрепления королевского культа (religion royale) и закрепления за королем Франции образа «христианнейшего короля» Парламент начинает претендовать на воплощение «мистического тела» государства[639]. Уже в речи Жерсона мы встречаем эту аллюзию («мистический трон правосудия»), и она в дальнейшем будет только «развертываться». Хотя верховный суд осмелился назвать себя «мистическим телом» (corps mystique) лишь к концу XV в., но уже и в исследуемый период этот образ заявляет о себе в амбициях парламентариев[640].
Таким образом, официальная номинация Парламента в королевском законодательстве эффективно внедрялась в политическую культуру и общественное сознание, что служило упрочению власти и авторитета верховного суда как главного хранителя королевского суверенитета и высшей инстанции королевской администрации.
Подводя итоги сделанному анализу, следует признать, что номинация формировала новый язык власти, отражая нарождающиеся публично-правовые концепты строящегося государства, главным среди которых являлся суверенитет. В этой области, как и в иных сферах, прослеживается активная созидательная роль самих служителей короны, выработавших и внедривших в общественное сознание специфические слова и выражения, характерные для бюрократического словаря[641]. Номинативные стратегии исследуемого периода выражают тенденцию формирования «неумирающего тела государства» через осмысление, артикуляцию и легитимацию возрастающих публичных функций исполнительного аппарата короны Франции. Распределение принципа суверенитета между королем и верховными ведомствами (и их служителями) на новом витке политического развития отражало специфику власти в средневековом обществе — ее дисперсию и множественность носителей публичной власти, что в исторической перспективе стало мостом к принципу разделения властей и институциональной демократии современной политической структуры.