Формирование института государственной службы во Франции XIII–XV веков. — страница 18 из 30

Идентификация служителей короны Франции

Становление исполнительного аппарата королевской власти привело к оформлению отдельной социальной группы профессиональных служителей короны Франции. В перспективе верхушка чиновничества получит статус «дворянства мантии» и превратится в «параллельное дворянство», главного конкурента «дворянства шпаги». Эта перспектива берет начало уже в интересующий нас период, который, однако, имеет свою специфику. С одной стороны, именно тогда появляются первые признаки благородного статуса служителей короны Франции: освобождение от налогов, аноблирующие грамоты, формы почтения и знаки отличия. С другой стороны, исследуемый начальный этап зарождения новой социальной группы характеризуется преобладанием стратегии идейного обоснования благородного статуса службы, в котором делается акцент на кардинальном различии чиновника и дворянина-воина. Последнее, в свою очередь, внесло вклад в оформление особой этики и культуры службы, в появление специфических стратегий корпоративной солидарности, в выработку форм самоидентификации.

Процесс оформления социальной группы облегчался тем обстоятельством, что чиновники изначально выглядели не связанной ни с одним из трех «сословий» стратой. Формируя собственную идентичность, подчеркнем еще раз, чиновники черпали «аргументы» из статуса и этики различных сословий, сочетание которых и породило их социальную и культурную идентификацию.


Стратегии корпоративной солидарности

Основой единства складывающейся социальной группы профессиональных служителей короны Франции являлись корпоративные процедуры вступления в должность, нормы работы и формы вознаграждения чиновника[2064]. Как было показано выше, ритуал принесения клятвы (присяги) чиновником предусматривал контроль со стороны служилого сообщества и создавал известное равенство внутри него. При исследовании парламентской корпорации в первой трети XV в. мною было обращено внимание на сложившиеся там корпоративные практики, важнейшей из которых являлся господствовавший внутри верховного суда коллегиальный принцип принятия решений — простым большинством голосов[2065]. Это представляло собой существенное новшество в традиционной средневековой системе ценностей, где решающий голос оставался за «лучшей и здравой частью» сообщества. Между тем, именно такой принцип способствовал укреплению корпорации Парламента и позволил ей как успешно противостоять давлению извне, так и отстаивать публично-правовые коллегиальные формы работы. Важно при этом отметить, что они не предписаны законодательно и, таким образом, могут считаться вкладом самих служителей верховного суда в практику работы своего ведомства. Первые ордонансы о Парламенте, напротив, устанавливали преимущества глав курии, каковыми в тот период являлись «прелаты и бароны», т. е. лица, назначенные не по профессиональным, а по социальным критериям[2066]. Однако по мере роста профессионализма и стабильности состава парламентской среды восторжествовал коллегиальный принцип принятия решений, основанный на равенстве всех членов корпорации[2067]. Он не являлся особенностью Парламента и его универсальный характер для администрации подтверждается деятельностью иных ведомств.

Прежде всего, это относится к Палате счетов. Уже в ордонансе от февраля 1320 г. фиксируется правило все счета проверять в присутствии мэтров счетов и «с общего согласия»; а добавить к ним можно было что-то лишь «в присутствии всех» членов Палаты[2068]. Здесь сочетались принципы взаимного контроля и коллегиальной работы ведомства. Характерно при этом, что прежде счета могли закрывать два мэтра Палаты, однако теперь решено было поручать эту работу не менее чем троим служащим, дабы не возникло тупика при расхождении мнений, и можно было выйти из него с помощью «большинства голосов»[2069]. Эти коллегиальные принципы работы Палаты счетов подтвердил ордонанс от 23 декабря 1454 г., в котором особый пункт предписывал все прошения и документы «зачитывать в присутствии всех» и принимать по ним решения «большинством (голосов. — С.Ц.) участников»[2070].

Аналогичные коллегиальные принципы работы были предусмотрены и для деятельности учрежденных Штатами 1355 г. налоговых служб: супериндентанты могли вынести постановление, «только если они все будут единого мнения», в противном случае принять решение и привести к согласию стороны мог только Парламент. Позднее в указе от 13 ноября 1372 г. Налоговой палате предписывалось все решения принимать коллегиально: в присутствии всех (en pleine Chambre), общим мнением или «большинством» генералов-сборщиков, но в присутствии не меньше четырех[2071].

Большое значение для укрепления корпоративного духа имели и формы вознаграждения из отчислений от деятельности ведомств. Так, служители Парламента ежегодно получали процент от собранных с заключенных в тюрьмы по их приговору денег (содержание в тюрьме было платным) — в тюрьме Дворца и в Шатле[2072]. Служители Канцелярии также получали процент от оплаты в казну за изготовление королевских писем, причем эти средства распределялись «поровну» (aequaliter inter omnes), а любое нарушение данного фундаментального корпоративного принципа строго осуждалось и пресекалось как опасный источник «раздора и взаимной ненависти»[2073]. В ходе разногласий вокруг новой должности растопителя воска в Канцелярии при англо-бургиньонах равенство всех служителей при получении процента отчислений за письма было использовано в виде одного из неотразимых аргументов противостояния, опиравшихся на корпоративные формы вознаграждения чиновника[2074].

Принадлежность к корпорации давала надежные гарантии единых привилегий чиновникам: так, приставы Парламента получили в 1404 г. освобождение от уплаты налога с доставляемых в Париж продуктов, выращенных на принадлежащих им землях, на том основании, что «они члены и соучастники нашей Курии Парламента и по справедливости должны пользоваться теми же франшизами и привилегиями»[2075]. Статус и привилегии, которыми были окружены служители Парламента, побуждали Палату прошений Дома подчеркивать свою принадлежность к этой корпорации, выраженную в том числе и в праве присутствовать на ее заседаниях, идти в ее процессии во время торжественных церемоний и быть включенными в посылаемый Парламентом список претендентов на получение бенефициев[2076].

Корпоративный дух, царивший в работе Палаты счетов, подкреплялся правилом: клеркам жить в одном доме с мэтрами Палаты. Оно обосновывалось не только особой секретностью и срочностью их работы, но также и возможностью для мэтров счетов «лучше обучить службе и добрым нравам» клерков, следить за ними, «поправляя и наказуя», и, наконец, вовремя обнаружить их несоответствие должностным обязанностям[2077]. Такое правило служило привилегией только Палаты счетов, однако оно органично вписывается в общую тенденцию корпораций служителей верховных ведомств — укреплять единство среды путем унификации качеств и достоинств, правил поведения и соблюдения норм службы. В Парламенте ее обеспечивала строгая иерархия Палат, при которой Следственная палата являлась первой ступенью для нового чиновника, где он обучался не только опыту работы, но и корпоративным нормам и правилам поведения. Функцию «обучения профессии» призвана была выполнять и появившаяся позднее норма: в комиссии по расследованию дел надлежало отправлять «вместе со старыми и одного из молодых» советников, соблюдая по возможности очередность[2078].

Мощным рычагом укрепления единства среды королевских должностных лиц и корпоративного принципа стала протекционистская политика ведомств, направленная на защиту интересов своих членов[2079]. Анализ стратегий корпоративной солидарности в Парламенте в первой трети XV в. выявил четкую тенденцию поддерживать и защищать личные интересы его членов во всех делах и конфликтах[2080]. В еще большей степени об этом свидетельствует практика передачи завещаний чиновников под контроль Парламента в расчете на корпоративную поддержку. Хотя сам факт не нуждался к XV в. в объяснениях, в ряде случаев составители завещаний посчитали нужным объяснить причину подобного действия[2081]. Так, известный парламентский адвокат Жан де Нели-Сен-Фрон в первом пункте завещания указывает, что отдает его Парламенту, «где долго пребывал»[2082]. Епископ Амьена Жан де Да Гранж сопровождает аналогичный поступок не только восхвалением царящей в Парламенте справедливости, но и напоминанием о долгих годах совместной работы в его стенах[2083]. Еще более откровенен нотариус и секретарь Канцелярии Жан де Куафи, прямо указующий в завещании, что передает его Парламенту в надежде, что тот сумеет разрешить возможные споры[2084]. Непосредственно к корпоративному братству апеллируют советники Парламента Рено де Мон-Сент-Элуа, передавая свое наследие под «юрисдикцию мессиров Парламента своих коллег и братьев», и Гийом де Годиак, прося верховный суд принудить одного из душеприказчиков выполнить его последнюю волю[2085]. Впрямую передача исполнения под власть «благородного суда Парламента» упоминается в 29 завещаниях чиновников и их близких[2086].

И надо отметить, что члены Парламента в полной мере использовали свои полномочия в сфере контроля над исполнением завещаний для защиты собственных интересов и укрепления духа корпоративной солидарности. Важно при этом, что они действовали нередко вразрез политической конъюнктуре и в ущерб клановым связям. Едва ли не самый яркий пример — известная позиция верховного суда в отношении посмертной судьбы наследия Никола де Бая, многолетнего секретаря по гражданским делам и выдающегося чиновника: когда фиск под надуманным предлогом и по политическим мотивам наложил в 1419 г. секвестр на его имущество, Парламент встал на защиту своего покойного коллеги[2087]. Аналогичная ситуация сложилась вокруг завещания Никола де Л'Эспуасса, секретаря Парламента по представлениям, исполнявшим эту службу в течение двадцати девяти лет: драматическая коллизия возникла в связи с переходом Парижа под власть англо-бургиньонов. Никола на время потерял должность, но был восстановлен, а его зять Жан д'Олнэ покинул столицу вместе со сторонниками дофина Карла. Поскольку дочь секретаря была его единственной наследницей, фиск наложил на его имущество секвестр. Парламент резко вступился за своего коллегу. Дело длилось более года и завершилось в пользу наследницы на том основании, что она уже четыре года не виделась с мужем и не отвечает за его действия. В этом контексте становится особенно понятным пункт завещания Л'Эспуасса, в котором тот подчеркивал, что «отдает его святой и благородной курии Парламента, где был вскормлен с юных лет и где стяжал свое состояние и богатство»[2088].

Парламент мог вмешаться и на поздних стадиях, когда возникала угроза интересам коллеги. Так случилось с завещанием прокурора Парламента Жана Сулла. Подобно Никола де Баю, он был сыном серва, купив за немалые деньги грамоту об освобождении в 1396 г. Женившись на богатой вдове галантерейщика, он умер, не оставив прямых наследников; как и в случае с де Баем, его имущество был секвестировано фиском. И тогда вдова обратилась с иском в Парламент, который сумел отстоять интересы завещателя, передав решением от 23 декабря 1422 г. 50% имущества вдове, а остальное дальнему родственнику Перрену Байи, назначив его куратором без права отчуждения[2089].

Подчас Парламент в защите интересов членов корпорации действовал даже вопреки воле завещателя, как это произошло с завещанием Эды Да Пиду, жены королевского виночерпия Жака Лампрера. Сложность ситуации заключалась в том, что были ущемлены интересы трех ее дочерей от первого брака. Оставшись в 1400 г. очень богатой вдовой, она вышла замуж за благородного, но небогатого экюйе, и супруги «взаимно обменялись имуществом», которое после ее смерти целиком переходило мужу. Лишенные наследства дочери подали иск в Парламент, утверждая, что завещание было вырвано чуть ли не силой. И хотя исполнение последней воли было передано вдовой под власть прево Парижа, Парламент вмешался. Причина, как и исход дела, обусловлены, очевидно, были тем фактом, что первым мужем Эды Ла Пиду был не кто иной как Гийом де Санс, президент Парламента, и ущемлены оказались интересы именно его дочерей. Оспорив завещание, верховный суд разделил имущество на четыре равные части, защитив тем самым память своего коллеги и нажитое им службой в Парламенте имущество[2090].

Как видно даже из этих примеров, служители короны вполне оправданно рассчитывали на корпоративную солидарность, причем особенно значимую в период королевской схизмы, когда попытки сведения счетов с политическими противниками наталкивались на сплоченную защиту чиновников от любых посягательств извне. Указанное единство служителей короны опиралось на строгую иерархию, в основе которой лежал стаж службы чиновника как гарантия прав на материальное благополучие, почитание и общественное положение. Об этом свидетельствуют формы уважения, оказываемые ему в соответствии со сроком службы[2091]. Почетный статус «старых служителей» выражался в признании их хранителями корпоративной «памяти» ведомства — его норм, правил и традиций[2092]. Значение стажа выражалось в распределении мест, занимаемых чиновниками в залах суда и в торжественных процессиях, в строгом соответствии со сроками службы[2093].

Об особом чувстве общности и групповой солидарности свидетельствуют дарения по завещаниям знаков профессиональной принадлежности, не только в пользу конкретных людей, но и для исполнителей определенных должностей[2094]. Так, секретарь по гражданским делам Никола де Бай получил вместе с первым жалованьем определенную сумму денег и мантию, завещанные прежним нотариусом и секретарем Жаном Берто тому, кто после него займет эту должность[2095]. Бывший адвокат Парламента и советник Казначейства Жак Дюфур завещал советнику Палаты прошений Дворца «нож из ливреи этой казны с рукояткой из серебра», а знакомому нотариусу «железный панцирь, чешуйчатый шлем и пару перчаток»[2096]. Мэтр Палаты счетов Жан де Фольвиль завещал своему клерку ливрейное одеяние чиновника: «уппланд подбитый мехом куницы по бокам и еще один опушенный беличьим мехом»[2097].

Едва ли не самым необычным и потому свидетельствующим о значении корпоративной солидарности в трагической для чиновников ситуации схизмы 1418–1436 гг. является завещание первого президента Парламента Филиппа де Морвилье. Он учредил особый ритуал: каждый год накануне открытия очередной сессии верховного суда (11 ноября) в дом к первому президенту должны были являться монахи аббатства Сен-Мартен-де-Шан и дарить ему два головных убора из профессионального одеяния судьи; точно так же знаки профессиональной идентичности, пару перчаток и чернильный набор, надлежало каждый год передавать в дар первому приставу Парламента[2098]. Такие дарения укрепляли единство и корпоративную память сообщества, опирающуюся на преемственность государственных институтов.

Итак, memoria социальной группы чиновников явилась, в целом, важнейшей стратегией складывания их идентичности. Для этой группы можно обнаружить ряд специфических мемориальных практик. Прежде всего, корпоративную историческую память ведомств формировали указы об их учреждении, что свидетельствует в пользу института службы как структурообразующего элемента в построении идентичности чиновников. Об этом мы можем судить на основании ритуала, соблюдаемого в Парламенте со второй половины XIV в.: ежегодно на открытии очередной сессии верховного суда 12 ноября торжественно оглашался текст ордонанса от 11 марта 1345 г., который сами парламентарии превратили таким образом в «хартию» ведомства[2099]. Благодаря регулярному его оглашению и принесению клятвы соблюдать его формировалась корпоративная историческая память об истоке организации, принципах работы и правилах поведения служителей верховного суда. Показательно в этом контексте, что, выработав Регламент работы королевского суда Шатле в Париже в 1424–1425 гг., служители Парламента первым пунктом предписали оглашать его ежегодно на открытии очередной сессии и приносить клятву его соблюдать[2100].

Не меньшее значение для укрепления корпоративного принципа и общей памяти имели созданные во всех ведомствах братства и связанные с ними религиозные и культурные мемориальные практики[2101]. В Парламенте к ним относилось братство св. Николая, поскольку церковь в честь этого святого находилась внутри стен старого Дворца в Ситэ, а затем на ее месте была возведена Сент-Шапель. Каждый день верховного суда начинался с присутствия служителей на утренней службе в ее нижней капелле, а позднее в одном из приделов Большой палаты, где размещалась капелла св. Николая. По этой причине данный святой стал небесным покровителем парламентариев, а затем и адвокатов во Франции[2102]. Решением от 6 декабря 1445 г. Парламент окончательно постановил не работать в день поминовения своего небесного заступника — 9 мая[2103]. Зная строгость дисциплинарных норм в Парламенте и его приверженность бесперебойной работе, мы можем в полной мере оценить значение этого решения в плане укрепления корпоративного единства служителей верховного суда.

Братство св. Николая, созданное для «прокуроров, клерков и всех служителей Курии короля в Париже», было санкционировано указом короля от апреля 1342 г., и эту дату стоит напрямую увязать с королевскими указами о стабилизации состава ведомства[2104]. С 1407 г. в него могли вступать и адвокаты Парламента. Наконец, к началу XV в. в нем было создано еще одно братство св. Николая, на этот раз открытое всем членам верховного суда, «состоятельным персонам», а вступление в него обходилось в 16 «паризи» в общую кассу и в ежегодный взнос в день св. Николая летнего 13 паризи и 2 су. Как и все религиозные братства, оно предусматривало совместное посещение церковных служб в строго определенные дни (помимо воскресных присутствие на поминовении дважды в год св. Николая, 9 мая и 6 декабря, св. Екатерины и Девы Марии) и штрафы за отсутствие. Дух корпоративной солидарности призваны были укрепить также и взаимные обязательства членов братства: участие в отпевании и похоронах коллег, равно как и штраф за неприсутствие, а также помощь от братства в случае «утери статуса» (dechié de son estât).

Парламент как главный институт в структуре королевской администрации имел и еще одно, совершенно уникальное братство — «базошей» («крапивного семени»), разрешенное еще в 1302 г. Филиппом IV Красивым для низших служащих суда (Парламента, Палаты счетов и Шатле) — клерков, писцов и нотариусов[2105]. Созданное, как и все братства, для целей взаимопомощи, оно имело и «интеллектуальную» цель — в форме спектаклей, даваемых для «своих», высмеивать судебные казусы, отдельных персон или сложившиеся обычаи. В качестве своеобразного «царства смеха и интеллектуальной раскованности» братство «базошей» также внесло существенный вклад в выработку общих правил и норм поведения служителей правосудия. Но одновременно оно явилось важным средством идентификации судейских, способствуя единству социальной группы служителей закона, равно как и их восприятию в обществе в виде отдельной страты.

В королевской Канцелярии примерно в 40-е годы XIV в. сначала было создано, а затем указом от 9 мая 1365 г. узаконено братство «нотариусов Христа» или «четырех свв. Евангелистов», куда входили все служащие ведомства — клерки, секретари и нотариусы[2106]. Устав братства предусматривал особую клятву, которая повторяла и усиливала положения обычной клятвы при вступлении в должность, прежде всего необходимость «хранить секреты». Кроме того, члены братства обязывались «подобающим и почтенным образом вести себя и одеваться», что подчеркивало значимость репрезентативных стратегий в утверждении статуса служащих короля. Членам братства надлежало присутствовать на определенных мессах, а также участвовать в похоронах своих собратьев, равно как и содержать за счет общей кассы старых, обедневших или немощных коллег, что также объявлялось «поддержанием чести короля» (pro conservationem honoris Regii)[2107].

В парижском Шатле указом от февраля 1321 г. было санкционировано судейское братство прокуроров в честь Девы Марии, с традиционным набором прав и обязанностей: присутствие на общих мессах в капелле Шатле, на похоронах коллег и их жен и распоряжение общей кассой[2108]. За вступление в братство полагалось уплатить 10 парижских су, столько же следовало внести наследникам, равно как пожертвовать лучшее одеяние из гардероба умершего чиновника. Братство ежегодно собирало 600 флоринов с нотариусов Шатле на свечи перед образом Девы Марии в соборе Нотр-Дам и на освещение Святой Капеллы во Дворце в Ситэ[2109]. Чуть позднее, в 1372 г., появилось братство конных сержантов Шатле, в честь св. Мартина и Людовика Святого, с церковью Сент-Круа на улице де Ла Бретонньер в качестве места общих месс в день св. Мартина летнего (4 июля). За членство в братстве они платили по 8 су в год, по смерти — 20 су и лучшее одеяние. При вступлении в братство, как и в ремесленно-купеческих цехах, следовало оплатить общий обед, который обходился в 10 ливров, что оказалось весьма разорительно и было позднее заменено единовременной уплатой 20 су в общую кассу[2110]. Судя по косвенным упоминаниям, существовало отдельное братство сержантов с жезлами Шатле, хотя его устав мною не обнаружен.

Все братства служителей короля имели свою кассу, которой ведали и затем отчитывались в расходах избираемые ежегодно лица. Между братством и корпорацией существовала тесная связь: так, штрафы, к которым Парламент приговаривал провинившихся адвокатов и прокуроров, шли на оплату месс в капелле св. Николая[2111]. Когда возникли сложности с оплатой этих ежедневных месс, Парламент постановил в 1406 г., чтобы каждый новый адвокат, приносивший клятву, отныне вносил по 2 экю или 2 франка, а прокурор по 1 экю для этих целей[2112]. Нечто подобное мы находим и в Палате счетов: изначально каждый вступающий там в должность обязан был оплатить общий обед; однако по решению от января 1341 г. он был заменен суммой в 6 турских ливров, которые отныне шли на уплату одной мессы в капелле Дворца в Ситэ[2113]. Еще более наглядна эта связь у братства сержантов с жезлами в Шатле: многочисленные оскорбления и нападки, которым они подвергались при исполнении своих обязанностей, привели к созданию внутри братства служб прокуроров, адвоката и хирурга для защиты их интересов в суде и для лечения[2114].

О значении созданных в Парламенте братств для укрепления групповой идентичности можно судить по наличию в завещаниях парламентариев отдельных дарений братствам и капелле св. Николая. Прежде всего, хотелось бы обратить внимание на само упоминание данного святого в числе перечисляемых, обычно в начале завещания, тех небесных покровителей, которым составитель препоручал свою душу, поскольку эти дарители, как правило, были связаны со сферой правосудия, что подчеркивает значение небесного покровителя для самоидентификации чиновников[2115]. Возможно, в этот же контекст вписывается желание быть погребенным в капелле св. Николая, например, у Филиппа де Морвилье, чье неординарное завещание отражало трагическую для служителей короны ситуацию схизмы 1418–1436 гг. Оказавшись во главе «английского» Парламента, этот чиновник, возможно, с помощью и такого рода распоряжения апеллировал к корпоративной памяти[2116].

О духе братства, освященном небесным покровителем, свидетельствуют статьи завещаний и других чиновников в пользу «корпоративного святого». В завещании от января 1405 г. Жана Канара, епископа Аррасского, доктора теологии Парижского университета, а до того адвоката в Парламенте и советника короля, выделяется значительная сумма (в общей сложности 30 ливров) «общине св. Николая в Ситэ», что свидетельствует об уважении к братству служителей верховного суда[2117]. Память о принадлежности к престижной корпорации сохранил и Жан де Нели-Сен-Фрон, каноник Нотр-Дам в Париже, архидиакон в Суассоне, стяжавший славу и богатство в бытность адвокатом в Парламенте. В 1402 г. он распорядился в течение шести лет после своей смерти раздавать по 30 су в год на праздник св. Николая летнего[2118]. Дарения братству св. Николая сделали в 1417 г. Гийом де Лепин и Ангерран де Порт, судебные приставы Парламента[2119]. Никола де Л'Эспуасс, некогда секретарь Парламента по представлениям, дарит по завещанию от 1419 г. обоим существующим к тому времени братствам св. Николая на отправление общих служб, которыми начинался каждый рабочий день, по два франка поровну[2120]. Знаменательно, что он, будучи в момент составления завещания секретарем Канцелярии, посчитал нужным упомянуть прежних собратьев из Парламента. Но точно также он делает дарения и «своему» братству нотариусов и секретарей в церкви целестинцев[2121]. Упоминается св. Николай и в завещании королевского нотариуса и секретаря Гуго де Бонзула, вероятно, служившего какое-то время и в Парламенте[2122].

Существенную роль в укреплении корпоративного единства играли, как свидетельствуют завещания, и мемориальные практики. В целом ряде завещаний дарения делаются впрямую для сохранения воспоминаний о дарителе в коллективной памяти корпорации. Прокурор Парламента Филипп Вилат в 1410 г. передает 20 су недавно созданному братству св. Николая в капелле Дворца в Ситэ с просьбой к братьям «молиться за упокой его души», прямо апеллируя к подобному обычаю в групповой практике[2123]. В завещании 1414 г. королевского адвоката в Парламенте Тома Ле Вассера дарения делаются отдельно на нужды братства св. Николая и на сохранение имени дарителя в коллективной памяти сообщества[2124].

Любопытное свидетельство о значении Дворца и его духовного центра, Сент-Шапель, как «общего дома» всех служителей короны содержит завещание пристава Парламента Жана Фовеля. Он выделил немалую сумму капелланам Сент-Шапель на отправление служб в нижней капелле церкви. Кроме этого он передает своим собратьям — приставам Парламента значительную сумму для оплаты служб на помин его души[2125]. А пристав Парламента Пьер Бель, выделил в 1400 г. 100 су на оплату месс в течение четырех лет за упокой его души «в зале Дворца в Париже»[2126].

Дух корпоративного братства и общей исторической памяти выражался также в иных мемориальных практиках, сплачивавших рождающуюся бюрократию в единую группу. Так, братство служащих Канцелярии предусматривало мессы за всех бывших и нынешних канцлеров Франции и всех служащих ведомства. Среди символических стратегий групповой солидарности видное место занимало правило, согласно которому все члены корпорации и братства обязаны были присутствовать на погребении своих коллег и собратьев[2127]. Важность этого правила становится особенно понятной в контексте строгого соблюдения служащими короны норм дисциплины, предусматривавших бесперебойную работу ведомств. Однако для участия в похоронах своих коллег они прерывали ее. Кроме того, сопровождающий покойного чиновника траурный кортеж, состоящий из его коллег и собратьев, демонстрировал в обществе высокий статус служителей короля и принадлежность к особой группе. Скажем, Парламент не только регулярно прерывал свои заседания для участия в похоронах коллег, важно при этом, что подобная форма уважения оказывалась всем членам корпорации вне зависимости от занимаемой должности, что служило целям укрепления единства и сплоченности парламентариев. Как удалось установить, за исследуемый период участие Парламента отмечено в последних проводах двоих королевских адвокатов и одного генерального прокурора, двадцати советников, трех мэтров прошений и шести президентов. Существенным для самоидентификации парламентариев являлся и факт их участия, с прекращением работы верховного суда, в похоронах канцлера Франции, который воспринимался как глава всей гражданской администрации и особенно Парламента: можно с уверенностью констатировать в исследуемый период присутствие парламентариев на похоронах четырех канцлеров. В плане формирования самостоятельной социальной прослойки служителей короны представляется значимым и обычай присутствовать на похоронах жен своих коллег: так, мною обнаружено участие корпорации Парламента на проводах жены канцлера, жены королевского адвоката и жен двух советников[2128].

Наряду с традиционными для средневековых корпораций формами взаимопомощи и укрепления группового единства через религиозные и мемориальные практики и совместное общение, заслуживает внимания присутствие в уставах братств чиновников особых ритуалов, направленных на духовное соединение с персоной монарха. В начале устава братства св. Николая предписывалось служить мессы не только за их членов и благожелателей, но и «за короля нашего Сеньора, мадам королеву, их детей и наследников»[2129]. Эта же норма содержалась в уставе братства «четырех свв. Евангелистов»: «молиться за королевскую династию», «за спасение души предков и потомков королей Франции» наравне со службами за покойных коллег[2130]. Не менее значимо в этом плане создание корпораций в честь короля Людовика IX Святого, соединявшего в своем облике религиозный идеал с культом нарождающегося государства[2131].

О значении в построении идентичности служителей короны связи с персоной монарха, а через нее с «мистическим телом» государства свидетельствуют и особые статьи в завещаниях, выделявшие деньги на оплату служб за короля, правящую династию и институты королевской власти. Так, мэтр Палаты счетов Жан де Фольвиль выделил целых 60 ливров на оплату служб за упокой своей души, а также «за душу короля недавно почившего и за короля нынешнего»[2132]. Еще нагляднее эта взаимосвязь проступает в завещании Пьера Ле Серфа, генерального прокурора в Парламенте: он заказал 100 месс «за короля и его линьяж, за королевство и благородную курию Парламента»[2133]. В обширном завещании Жана де Ла Гранжа, епископа Амьена и советника короля, долгие годы заседавшего в Парламенте, выделены значительные суммы на службы в разных церквах «за спасение души доброй памяти Карла V и нынешнего короля Карла VI»[2134]. Построение идентичности чиновников через связь с персоной монарха, правящей династией и государством отразилось и в текстах их эпитафий. Так, в эпитафии Филиппа де Мезьера, в которой перечислены все его деяния, особо выделена его служба «прямому и природному господину, образованному, мудрому, милосердному, католическому и очень счастливому королю Франции Карлу Пятому»[2135]. В эпитафии Жана де Монтегю, ставшего жертвой политической борьбы бургиньонов и арманьяков в 1409 г., недвусмысленно сказано о ненависти к нему «из-за его добрых и верных служб королю и королевству»[2136].

В этих практиках выражалась специфика корпоративной исторической памяти чиновников, которая неразрывно связывала их с персоной монарха, не столько ввиду неустранимого личностного характера монархической власти, сколько из-за роли государства в легитимации социального статуса чиновников. Их деяния и служба, в отличие от индивидуальных подвигов рыцарей, имели общественно значимую ценность только при сохранении возводимого ими здания государства. Вследствие этого историческая корпоративная память чиновников оказалась неразрывно связана с культом «неумирающего тела государства», о чем свидетельствуют уставы братств служителей короны, их завещания и эпитафии. Подобные стратегии служили конкретизации в сознании масс абстрактной идеи государства. Вместе с тем, службы за бывших, нынешних и будущих должностных лиц ведомств увязывали их в некую единую неразрывную цепь воспроизводства государственного аппарата, укрепляющую концепт «неумирающего тела» государства. В то же время оформление корпораций служителей короны Франции отразило специфику социально-политической структуры средневекового общества, где права, привилегии и статус индивида реализовывались через общность или группу[2137]. Корпорации и братства ведомств и служб короны Франции внесли свой вклад в процесс превращения чиновников в отдельную социальную группу.


Параметры конституирования «Государственной знати»

Важнейшим признаком складывания во Франции XIII–XV вв. централизованного государства явилось, как мы видим, оформление социальной группы профессиональных служителей власти. В связи с преимущественным интересом к социальной истории в мировой историографии XX в. и, как следствие, к социологии власти, формирование чиновного дворянства было ведущим направлением в изучении феномена État moderne. Со временем исследователи стали обращать внимание не только на традиционные параметры генезиса социальной группы: правовой статус, привилегии и т. д., — но и на своеобразие этики и культуры с усилением акцента на роли культурного и ментального аспектов, «социального воображаемого» в идентификации группы[2138], которые все же для XIII–XV вв. остаются наименее исследованными. Поскольку в области культуры процессы протекают значительно медленнее, чем в политической и социальной сферах, исследователи выявляют специфическую этику чиновничества в более поздний период — в XVI–XVII вв. Между тем, основные параметры в самоидентификации и общественном восприятии служителей короны Франции имеют глубокие корни.

Для легитимации своего социального возвышения и привилегий им потребовалась особая «социодицея»[2139], в основу которой была положена новая этика «государевой службы». Действительно, общественные функции чиновников отличались от существовавших прежде «занятий», что вызывало их отторжение в обществе, где всякое «новшество» выступало синонимом нелегитимности и считалось «порождением дьявола»[2140]. Служители короны Франции, таким образом, изначально являлись своего рода социальными «изгоями», что, с одной стороны, способствовало их консолидации, а с другой — порождало социальную ревность к ним во всех слоях населения. Выходцы из разных социальных групп, они выглядели как «изменники», поскольку порывали с исконными нравами и воплощали новые ценности.

Но главное для нашей темы заключается в том, что болезненная реакция в обществе свидетельствовала о принципиальном отличии складывающегося чиновничества от прежних слуг короля. Разумеется, население ревниво относилось к обогащению людей, как правило, скромного достатка, усматривая в этом симптом коррупции королевской администрации. Но выгоды от службы сеньору существовали всегда, и все же прежде материальное благополучие, тем более заметное, чем ниже оказывалось социальное происхождение служителей короля, не меняло их социального статуса[2141]. Принципиальное изменение именно его берет начало в середине XIII в., с ордонансов Людовика IX Святого, которые вводили новый статус службы королю в контексте трансформации характера самой власти — от патримониальной, частноправовой к публично-правовой, действующей на основе позитивного права и ради общего блага.

Преобразования в природе королевской власти установили новые отношения между королем и его служителями, представлявшими теперь его персону и действовавшими на основе делегированных им властных полномочий. В результате материальный достаток, привилегии и общественный статус служителей короны Франции оказались напрямую связаны с расширением властных прерогатив самого монарха. Как следствие, главные теоретики складывающегося культа государства, легисты и практики судоговорения, неустанно развивали и обосновывали прерогативы королевской власти, из которых органично проистекало и их собственное высокое положение в обществе[2142].

Претензии на привилегированный статус выразились в именовании «рыцари закона», «сеньоры закона», которое избрали знаменитые легисты и ученые юристы, заявив о себе как о «новом воинстве»[2143]. Представляется не случайным, что с конца XIII в., когда профессиональная мораль становится одной из главных тем религиозной мысли, в пособиях для проповедников, предписывавших специальные проповеди и покаяния для каждой профессии, судьи выделены особо[2144]. Примерно с 1350 г. «люди закона и правосудия» уже четко позиционируются в отдельную прослойку внутри общества[2145]. К примеру, Никола Орезм, апеллируя к непререкаемому в Средние века авторитету Философа par excellence, писал, что есть особое «почетное сословие, кое суть среднее, и это те люди, кто советуют и судят»[2146]. Филипп де Мезьер поместил служителей правосудия в третье сословие из четырех[2147]. Об особом статусе судей в обществе упоминал и канцлер Парижского университета Жан Жерсон, отделяя их от советников, каковыми в его трактовке могли быть лишь люди церкви. В конце XV в. Филипп де Коммин в своих «Мемуарах» пишет о советниках Парламента как об отдельном сословии (estât)[2148]. Таким образом, знаменитый пассаж начала XVI в. у Клода де Сейселя о «среднем чине» (moyen Etat), в чьих руках находятся самые важные должности в суде и финансах, по сути лишь повторяет Орезма, а не менее известное рассуждение Мишеля Монтеня конца XVI в. о существовании во Франции «четвертого сословия (un quatrième estât) из тех, в чьем ведении находится суд», является не чем иным, как парафразом Мезьера[2149].

Со второй половины XIV в. формируется негативная оценка современников корпоративной солидарности служителей власти[2150]. Впервые во весь голос о ней заговорил все тот же Филипп де Мезьер, сокрушающийся о невозможности добиться справедливого суда над подозрительно разбогатевшими чиновниками, поскольку их дела рассматривают «их же коллеги (leur mestier), кто не осмелится их порицать или злить»[2151]. К тому же времени относятся и свидетельства монаха из Сен-Дени о круговой поруке в среде «мармузетов». В его описании они якобы в первые же дни прихода к главным постам в администрации составили некий «пакт альянса и дружбы», поклявшись поддерживать друг друга всеми силами и «в горе и радости иметь одно чаяние, одну волю, одну цель»; и кто нападет на одного из них, получит отпор от всех, а всякое решение, принятое одним, будет уважаться остальными. Как следствие, должности и посты в администрации они раздавали лишь в обмен на обещания преданности и дружбы[2152]. Почти слово в слово повторяет это обвинение в адрес судейских спустя более полувека и Тома Базен: якобы в Нормандии всем заправляли «адвокаты», настолько между собой «согласные», что нападение на одного влекло за собой отпор всех остальных[2153]. Чуть позже Робер де Бальзак советовал не назначать ревизоров над чиновниками из состава суверенных курий, ибо они «берегут честь курии» и не желают обидеть своего коллегу; точно так же невозможно наказать и члена Парламента, в котором «каждый хранит честь другого». В итоге, суть справедливого суда извращается, поскольку наталкивается на групповую солидарность парламентариев, защищающих интересы коллег и их родственников[2154].

Позитивное же явление в групповой солидарности усмотрел Жан Жувеналь: наставляя брата в нравах службы, он напомнил ему судебное преследование их отца, которому пришла на помощь групповая солидарность вершителей правосудия[2155]. Ясно, что наибольшая степень сплоченности проявлялась в моменты политических кризисов. Примером может служить уже разбиравшееся выше убийство ближайшего сподвижника и друга короля Карла VI коннетабля Оливье де Клиссона в 1392 г.: делу в Парламенте был придан статус «оскорбления величия», а сторонниками вооруженного отмщения были как раз чиновники-«мармузеты»[2156]. Одним из мощных проявлений групповой консолидации становится корпоративная память служителей короны: в этой среде долго помнили обиды и умело за них мстили[2157]. В этом контексте красноречив пассаж из трактата «Спор и аргументы», написанного в 1418–1419 гг., где упоминаются прежние несправедливые расправы над преданными чиновниками короны Франции[2158].

Об устойчивости связей внутри группы чиновников свидетельствует состав душеприказчиков в текстах их завещаний. Как правило, ими значились коллеги завещателя: если он был судейским чиновником, то в перечне душеприказчиков встретятся несколько человек от Парламента; если это чиновник Палаты счетов, то именно оттуда или из Денежной палаты появятся его доверенные лица; нотариус и королевский секретарь доверяет свою волю коллегам из Канцелярии. Так завещания становятся «юридическим закреплением» дружбы внутри социальной группы[2159].

Следует заметить, что роль душеприказчиков была чрезвычайно велика: им не только вменялось следить за точным исполнением последней воли завещателя, но многие ее пункты вообще отдаются на их усмотрение: например, процедура похорон, выбор надгробия, текст эпитафии. Таким образом, душеприказчики являлись проводниками групповой идентичности и культуры. Не менее важно для понимания специфики профессиональной этики служителей короны отсутствие в составе душеприказчиков какой бы то ни было субординации: коллеги, вне зависимости от занимаемой ими должности, были равны в этой сфере, а их выбор определяется только родственными и дружескими узами.

Тем резче бросаются в глаза случаи нарушения данного «золотого правила», наводя на мысль о разрыве корпоративных связей. Таково завещание президента Парламента, Пьера Боше, где среди душеприказчиков названы лишь лица духовного звания и два его племянника. Причиной такого решения завещателя могла быть обида на коллег. Дело в том, что накануне составления завещания (12 июня 1403 г.) его плавной карьере был нанесен ущерб: начав с места адвоката в 1370 г., став советником в 1389 г., он занимал должность второго президента, когда весной 1403 г. освободилось место первого президента, и Боше рассчитывал его получить. Однако король пожелал отдать это место Анри де Марлю, а Парламент «провел» это решение процедурой выборов. Заверения коллег в уважении к знаниям и заслугам Боше не смягчили удара, усиленного ссылками на почтенный возраст и слабость здоровья как на причину подобного голосования. После этого Боше стал пропускать заседания и больше времени проводить в своих имениях. Обида видна и из текста составленного им завещания: хотя оно отдано в руки Парламента, но среди душеприказчиков не назван ни один коллега[2160].

Еще любопытнее казус Эсташа де Л'Атра, сделавшего быструю карьеру благодаря покровительству Бургундского дома, что негативно сказалось на его репутации в кругу коллег. Начав с места адвоката Парламента в 1395 г., он был президентом Палаты счетов, членом Королевского совета и дважды канцлером Франции — в ходе восстания кабошьенов 1413 г. и после перехода Парижа под власть бургиньонов в 1418 г. Любопытно, что место канцлера он первый раз отобрал у своего же родственника, Арно де Корби, исполнявшего ее целых двадцать пять лет. Женатый на кузине канцлера, Эсташ по его завещанию (от 18 февраля 1399 г.) получил вместе с супругой 20 франков золотом. Но это ничуть не смутило честолюбивого родственника, и он легко перешагнул через семейные и корпоративные приличия, когда дважды согласился на назначение канцлером, минуя процедуру выборов. Однако получив за услуги при заключении договора в Труа место епископа Бовэ и пэра Франции, он внезапно заболел и умер. Зная о негативной реакции Парламента на его продвижение, кажется не случайным, что, давая последние распоряжения на смертном одре (14 июня 1420 г.), он никого из своих коллег не счел возможным включить в число душеприказчиков[2161].

О повышении общественного статуса чиновников можно судить по динамике роста количества их надгробий в парижских церквах: сохранились для первой половины XIV в. 8 надгробий; для второй половины XIV в. — 56; для первой половины XV в. — 74, для второй половины XV в. — 108[2162].

С первых же упоминаний служителей короны в политических произведениях предметом общественного недовольства являлось их социальное возвышение[2163]. В начале XIV в. Жоффруа Парижский с возмущением пишет об Ангерране де Мариньи, который из «бедных экюйе вышел в короли», а по всему королевству правят «сервы, вилланы, крючкотворы, превратившиеся в императоров»[2164]. Развернутая критика полученного высокого положения содержится в трактате Филиппа де Мезьера. Автор призывает короля «убавить помпу и высокие состояния советников и чиновников, кто в твоем присутствии ведет себя по-королевски». Описывая посещение королем дома такого чиновника, он сравнивает его с богатством отелей герцогов Франции и обращает внимание на обстановку и дорогие вещи, «каковые более приличествуют королю». Его возмущает не только факт, что «сын бедняка нынче простой казначей… владеет большим состоянием, чем герцоги королевства», тем более что это «захудалый человек и подчас неблагородный, который ничего не имел, придя ко двору, можно сказать, еще вчера, а ныне у него замки, тысяча и две прекрасных рент и большие сеньории». Главное его недовольство вызывает претензия этих «захудалых» людей на «королевский статус» и «смена сословия» (trespassoient leurs estaz), наносящие ущерб королю и государству[2165]. Выразительно в этом плане свидетельство Гильберта из Меца: посвятив отдельную главу рассказу о домах состоятельных парижан и их убранстве, он отмечает, что дома «чиновников называли из-за их величественности маленькими королевствами»[2166].

Масштабная критика нового статуса королевских служителей во весь голос прозвучала в ходе восстания кабошьенов в 1413 г. В речах депутатов Штатов лейтмотивом проходило обвинение их в неподобающем социальном возвышении. Депутат от Парижского университета прямо заявил, что своими великолепными дворцами и их пышным убранством чиновники «уравнялись с королевской роскошью». Обвиняя брата прево Парижа Антуана дез Эссара в непомерном обогащении, главный упрек ему был брошен в том, что его пышный внешний вид подобен королевскому; служители налоговых ведомств своими безумными тратами якобы намеренно соперничают с грандами. Короля призвали положить конец «скандальной роскоши министров», наносящей вред государству[2167]. В трактате «Совет Изабо Баварской» короля также призывают «умерить статус его чиновников и слуг»[2168].

Своеобразной моральной компенсацией общественного недовольства появлением новой властной элиты становится топос внезапного падения с высот некогда всесильного чиновника. Образцовым примером явилась судьба Ангеррана де Мариньи, который «открыл дорогу» последующим показательным расправам над высокопоставленными королевскими служителями, красочно описываемым хронистами и «воспеваемым» в балладах. В комментариях к этим внезапным поворотам колеса Фортуны («кто высоко взобрался, быстро свернет шею»), проступает новая политическая реальность[2169].

Однако в подобных описаниях присутствует и обратная идея, свидетельствующая о нелегком принятии в обществе факта возвышения чиновников, причиной падения которых практически всегда называется в том числе социальная зависть тех, кто не готов был признать за ними высокого социального положения. Падение королевского камерария Пьера де Бросса стало вообще первым упоминанием о чиновнике в «Хронике» Гийома из Нанжи, причем автор прямо указывает, что причиной его смещения стала зависть к его возвышению и обогащению[2170]. А Жоффруа Парижский, хоть и обвиняет Мариньи в непомерном возвышении, но признает, что «из-за зависти и не по делу он лишился жизни». И даже когда прево Парижа Анри де Таперель был повешен в 1320 г. вполне «за дело», автор хроники, словно обязательный рефрен, твердит, что «зависть его сгубила»[2171].

Мотив зависти как причины смещений и казней служителей короны еще более характерен для авторов именно из их круга. В качестве примера приведу комментарии Никола де Бая к двум знаковым для того периода делам — судам над всесильным королевским мажордомом Жаном де Монтегю и выходцем из семьи потомственных королевских чиновников Никола д'Оржемоном. В обоих случаях автор выражает серьезные сомнения в справедливости обвинений и адекватности наказаний[2172]. В «Хронике» Жана Шартье в связи с совершенным Да Тремуйлем «административным переворотом» говорится: «Я призываю каждого не подвергать себя опасности и не домогаться вовсе должностей в управлении, ибо это положение сопряжено с завистью»[2173].

Для складывания социальной идентичности королевских должностных лиц, для поиска ими места в «воображаемой» структуре общества определяющее значение, подчеркнем еще раз, имела эволюция положения самого монарха в устройстве «политического тела» государства: от пребывания в одной из трех функций (или во всех трех) к статусу его главы. Концепция общества как «мистического тела» принадлежит церковной доктрине, в наиболее законченном виде воплощенной в «Поликратике» Иоанна Солсберийского, где впервые появляется органицистская метафора устройства общества[2174]. В согласии с этой антропоморфной метафорой, король являлся главой тела, каждый член которого исполнял свою функцию. Описания этих функций и связанной с ними иерархии общества во Франции восходили также к «Небесной иерархии» Псевдо-Дионисия Ареопагита, который считался первым парижским епископом, принявшим мученическую смерть и погребенным в аббатстве Сен-Дени[2175].

Однако значимость функций была неравной: первая и главная принадлежала изначально иерархии священников, которые провозглашались советниками монарха и уподоблялись душе. В согласии с божественной природой королевской власти и сам король имел статус полусвященной особы: при коронации и помазании на царство он «оставляет мирское состояние, дабы воспринять сан в королевской религии»[2176]. Этот статус короля подкреплял роль правосудия — главной функции светской власти, которое монарх обязан вершить «по образу Бога». Как следствие, служители короны изначально причислялись к этой иерархии, что соответствовало реальности: первыми должностными лицами короны являлись люди духовного звания, образованные и мотивированные церковной концепцией защиты «общего блага». «Открытие римского права» и его интерпретация правоведами предопределили осевой конфликт теологов и юристов. Последние отстаивали превосходство scientia juris над теологией в сфере регулирования жизни людей. Адепты и теоретики нового культа, iuris religio, легисты, внесли свой вклад в становление светской доктрины королевской власти, запустив механизм обмирщения государственной службы.

И всё же в самоидентификации королевских должностных лиц сохранялась отчетливая связь с этой изначальной концепцией и с церковной организацией. Прежде всего их сближало на первых порах с этим сословием par excellence само занятие, выбранное осознанно, а не полученное по праву рождения. Статус советника короля также связывал королевских должностных лиц с первым сословием. Не случайно в надгробиях помимо советников Парламента, чья должность так и называлась (всего 85 человек), титул «советника короля нашего сеньора» фигурирует еще в 65 эпитафиях служителей всех звеньев администрации — от бальи и чиновников Шатле до членов верховных курий (60% от общего числа эпитафий чиновников). Как видим, почетный титул «советник короля» был знаком высокого положения.

В еще большей степени эту связь поддерживала функция вершителей правосудия, под влиянием античной традиции и рецепции римского права приравненная, по сути, к жреческой[2177]. Обмирщение института королевской службы сочеталось с развитием культа короля, служителями которого считали себя чиновники, прежде всего Парламента. В этом контексте весьма знаменательны слова, обращенные к ним папским легатом и взятые из послания Апостола Петра (1 Пет. 2: 9.): «Вы царственное священство, ибо не только те, кто отправляет жертвоприношения и божественные службы, именуются жрецами, но и те, кто являются знатоками и министрами суда… и гражданского права»[2178]. Наконец, в известной мере, связь с первым сословием давала чиновникам моральное право претендовать на налоговые привилегии, апеллируя к статусу жрецов «культа государства». Равным образом, права чиновников духовного звания на приоритетное получение бенефициев всё настойчивее увязываются со службой короне Франции.

Тем не менее, несмотря на генетическую связь с первым сословием, социальная группа королевских служителей неизбежно тяготела к сословию дворян не только ввиду обмирщения функций управления, но и по мере оформления прав на занимаемые должности, позволившего перейти к наследованию должностей, что способствовало появлению династий служителей короны. Процесс этот был долгим, постепенным и нелинейным, в ходе него были выработаны особые критерии идентичности служителей короны, роднившие их с сословием дворян, хотя и с существенными оговорками. А развитие концепта государственной службы в сфере социального воображаемого сопровождалось постепенным переходом чиновников из первого сословия во второе — в благородное сословие дворян, которое оставалось в Средние века образцовой моделью элиты.

Об этих изначальных претензиях на благородный статус свидетельствует использование чиновниками титулов «рыцарей закона» как формы присвоения дворянства[2179]. Об этом же говорит устойчивое восприятие в обществе чиновников как соперников дворян по рождению. Так, уже в «Рифмованной хронике» Жоффруа Парижского засилье адвокатов расценивается как ущерб «рыцарям, покидающим страну, попавшую в рабство»[2180]. Спустя почти век Жан Жерсон с пониманием говорил об обиде дворян на возвышение «ничтожных людей». Имитация чиновниками дворянского достоинства и их «врастание» в среду благородных путем покупки земель и матримониальных связей также вызывала острое недовольство, о чем со знанием дела пишет Филипп де Мезьер. Он оплакивает возвышение чиновников над рыцарями, призывая короля поставить заслон «скупке чиновниками земель и владений дворян», ведь «они приобретают земли бедных рыцарей, которые их сопровождают, как бедные слуги или бедные оруженосцы». В «Балладе о Лиге общего блага» звучит тема обиды дворян на возвышение людей «низкого происхождения» как одна из причин общественного кризиса[2181].

Хотя чиновники имитируют дворян, считая венцом карьеры аноблирующую грамоту (см. выше), они со временем стремятся добиться благородного статуса именно по службе, а для этого им необходимо было обосновать ее «благородный» характер, что в итоге внесло существенный вклад в разработку этики государственной службы. В основу претензий чиновников на «благородный» статус была положена идея о защите ими общего блага, которую они, пусть и иным оружием, осуществляют наравне с дворянами.

В дальнейшем, по мере возвышения чиновников и расширения их полномочий, стремление уравняться сменилось прямым соперничеством. Так, Никола Орезм, восхваляя хорошего советника, доказывал превосходство приносимых им благ над «благами военными»[2182]. Образ рыцарей как исполнителей решений советников рисует Жан Жерсон: «надобно вместе с благомыслием советников силу иметь и твердость в рыцарях, дабы силой исполнять то, что решено благоразумием»[2183]. О превосходстве мудрости над оружием писала Кристина Пизанская: «один добрый советник может помочь королевству больше, чем сильный человек, какой бы силой он ни обладал»[2184].

Исследователи по-разному трактовали причины стремления чиновников подчеркнуть свое отличие от воинского сословия. Его могли спровоцировать военные неудачи в Столетней войне, которая, к тому же, усилила правовой и юридический аспекты в аргументации французской стороны, что позволило чиновникам и судейским претендовать на превосходство над дворянами[2185]. С другой стороны, просопографические исследования скорректировали прежнее представление о чиновниках как «лидерах третьего сословия»: так, Ж. Фавье применительно к легистам эпохи Филиппа Красивого и Ф. Отран в отношении парламентской корпорации 1345–1454 гг. убедительно доказывают, что служители короны Франции принадлежали если не по преимуществу, то в большой степени к дворянам[2186]. Однако исследование Э. Драваза опровергает подобные «оптимистические» выводы: хотя дворяне и преобладали (военно-административные и особенно придворные службы, по сути, были монополизированы ими), в области правосудия — главной функции короны на этом этапе — выходцы из неблагородного сословия составляли подавляющее большинство[2187].

Были они дворянами или нет, служители короны с самого начала, на мой взгляд, воспринимали себя «рыцарями иного воинства» и конституировались в отдельную от дворян социальную группу, претендующую на ранг благородной. Более того, редкие упоминания титула «рыцарь закона» в грамотах Канцелярии показывают, что он не подразумевал дворянского статуса. Так, в мае 1339 г. сын Симона де Бюси получил целых две грамоты об аноблировании, что свидетельствует о неблагородном статусе его отца, хоть и «сеньора законов»[2188]. В 1331 г. грамотой об аноблировании пожалован также Раймон де Албена, «сеньор законов и судья в Аженуа»[2189]. Апелляция же исследователей к смене именования в середине XIV в. как к доказательству принципиальной переориентации идентичности чиновников нуждается в уточнении. Действительно, факт остается фактом: примерно в середине XIV в. происходит резкое изменение титулатуры служителей короны, практически исчезает принятое ими прежде именование «сеньоры/рыцари закона»[2190]. В последний раз официально они названы были так в «Дневнике Штатов октября 1356 г.», причем знаменательно, что здесь они включены в сословие духовенства, а не дворян[2191].

Как уже сказано, со второй половины XIV в. отчетливо заявила о себе тенденция сокращения числа аноблирующих грамот чиновников: в 1366–1388 гг. их было выдано всего девять, причем явно с целью «облагородить» службу короне, а не наградить служителя[2192]. И именно с этого времени представители верховных ведомств начинают именовать себя «сеньорами», «мессирами» вне связи с обладанием дворянским достоинством[2193]. Таким образом, период между исчезновением титула «сеньоры законов» во второй половине XIV в. и появлением термина «дворянство мантии» в 1603 г. является решающим этапом в оформлении «благородства» социальной группы чиновников.

Р. Казель предложил для обозначения формирующегося нового социального слоя весьма удачный термин — «параллельное дворянство», заметив, что оно представляло собой самого грозного соперника дворянству по рождению, поскольку «больше не утруждало себя добиваться разрешения, чтобы жить благородно»[2194]. Еще важнее, на мой взгляд, подчеркнуть, что социальная идентичность чиновного дворянства строилась на противопоставлении ценностей государственной службы военным доблестям. Показательно, что даже в период оформления дворянства мантии Монтень писал о противостоянии этих двух привилегированных социальных групп как о противоположности двух систем ценностей[2195].

О системе ценностей чиновников свидетельствуют опять-таки завещания, в которых, например, оговаривается процедура похорон. Мы помним, что как правило, составитель завещания отдавал ее на усмотрение своих душеприказчиков, принадлежавших к одной с ним группе или даже корпорации, что свидетельствовало о выработке ритуала, общего для всей социальной среды. Однако в ряде завещаний даются четкие указания на сей счет. Прежде всего из них проглядывает восприятие завещателем собственного почетного ранга, который требует «статусных» похорон. Так, советник Палаты прошений Дома Тристан де Бос просит похоронить его «в месте хорошем и почтенном», а сами похороны сделать «хорошо и почтенно согласно моему статусу»[2196]. Соответствующие статусу похороны предусмотрели в завещаниях и Дени де Моруа, генеральный прокурор короля в Парламенте, который пожелал быть погребенным в своей приходской церкви в области Бри вне зависимости от того, где настигнет его смерть[2197]; и Жан де Да Гранж, парламентарий со стажем[2198]. В том же духе составлено соответствующее распоряжение в завещании советника Гийома д'Оржемона, выходца из семьи потомственных служителей короны Франции[2199].

О специфике новой чиновной культуры свидетельствуют особые распоряжения ряда завещателей похоронить их «скромно» или «без помпы»[2200]. Так, Жан Канар, будучи в момент составления завещания епископом Аррасским и советником короля, а начинавший карьеру в Парламенте сначала простым адвокатом, а затем став адвокатом королевским, в 1407 г. сделал дополнение к завещанию, составленному в 1405 г., куда внес указания о своих похоронах. Он просил душеприказчиков сделать «почтенные похороны, подобающие его статусу», однако запретил им везти тело в Аррас, «считая это большой помпой, усилиями и расходами беспричинными»[2201]. Точно такие же похороны «без помпы» заказывают себе и другие судейские чины, от канцлера до секретаря: соответствующие распоряжения сделали генеральные прокуроры короля Пьер Ле Серф в 1401 г. и Дени де Моруа в 1411 г., королевский адвокат в Парламенте Жан Перье в 1413 г., советник Парламента Жан де Да Марш («без больших торжеств») в 1418 г., секретарь по представлениям в Парламенте Никола де Л'Эспуасс в 1419 г., а также двое канцлеров Франции — Пьер де Жиак («без больших торжеств») и Арно де Корби («без помпы и как можно скромнее»)[2202]. В этих распоряжениях при четком осознании достаточно высокого общественного статуса проступает особая этика чиновников, для которой характерны на этом этапе известная «скромность» и, возможно, показное смирение[2203]. В пользу этого свидетельствуют куда более радикальные «по скромности» распоряжения. Например, просьбы похоронить их на кладбище Невинноубиенных младенцев, во рву бедняков[2204], которые сделали в 1402 г. прокурор в Парламенте Жан Ноэль, в 1404 г. адвокат в Парламенте Жан Блонд ель, в 1406 г. лиценциат права и адвокат в Шатле Тома Л'Экорше, а в 1413 г. лиценциат права Обри де Три[2205].

На общем фоне «статусного смирения» контрастные распоряжения можно расценить как верный знак девиантного поведения, свидетельствующего об отступлении от групповых норм. И действительно, единственное в корне отличное от общего тона предписание содержится в завещании Эсташа де Л'Атра, чье избрание на пост канцлера дважды — в ходе восстания кабошьенов в 1413 г. и после «падения» Парижа в 1418 г. — было совершено, как упоминалось выше, в нарушение принятых в структурах власти правил карьерного роста. Составляя завещание на смертном одре в 1420 г., когда он, с одной стороны, находился на пике карьеры и положения, а с другой — считался в среде коллег «изгоем», он выделил целую тысячу франков на оплату своих похорон[2206].

Завещания королевских служителей содержат и прямые свидетельства отличия «благородства» чиновников от дворян и стремления это продемонстрировать. Речь идет о тех распоряжениях, в которых высказано пожелание, чтобы похороны были сделаны «не как у рыцарей». В 1406 г. завещание составил Рено де Три, «рыцарь, сеньор де Сери-Фонтэн, советник и камерарий короля», ставший затем адмиралом Франции. В нем он подробно описал, какими он видит свои похороны, и высказал пожелание, чтобы на них «не было бы лошадей или оружия», хотя он имел собственную конюшню и подробно расписал, кому дарит своих лошадей[2207]. Еще более красноречиво в этом плане распоряжение Жана де Фольвиля, «рыцаря, сеньора Сержье и мэтра в Палате счетов», сделанное им дважды, в 1404 и 1409 гг., при составлении двух вариантов завещания: в обоих случаях одно его желание остается неизменным: «он не желает вовсе на похоронах использовать лошадей, ни делать такие помпы, каковые в обычае делать сеньорам и рыцарям»[2208]. Любопытно при этом, что устоявшийся корпоративный обычай участия в похоронах своих коллег включал и статусное правило сопровождать процессию «верхом на лошадях»[2209].

Итак, мы еще раз убеждаемся, что в основании идентичности формирующегося чиновного дворянства лежала особая этика и система ценностей, прежде всего «мудрость», знание, обладавшие в средневековом обществе высоким авторитетом[2210]. Секуляризация этого знания и его особенности, диктуемые нуждами гражданского управления, связывали чиновников не столько с духовенством, обладавшим прежде монополией на мудрость, сколько с университетом, дававшим ученую степень и, тем самым, «патент на карьеру». В свое время именно университеты трансформировали само понятие «клирик» из обозначения лица духовного звания в «человека знания»[2211]. С университетским сообществом чиновников роднило очень многое: сам принцип корпоративного устройства как новой солидарности выходцев из разных слоев общества; правила карьерного роста, да и знаки отличия (магистерская шапочка и длинное одеяние). Знание легитимировало их претензии на благородный статус, поскольку оно провозглашалось основой королевского управления и оружием защиты «общего блага»[2212]. Как следствие, обладание учеными степенями оправдывало освобождение от налогов, по аналогии с духовенством и университетскими деятелями, поскольку образование уже с середины XIII в. признавалось источником благородства. Так появляются идеи нового «дворянства знаний» (nobilitas scientia), оспаривающего приоритет благородства по крови. Важно при этом, что речь шла именно о статусе рыцаря для «остепененного клирика» и о праве «жить благородно»[2213].

В отличие от финансового и военного ведомств особые знания нужны были именно служителям суда (в сфере права) и канцелярии (грамотность и владение стилем), которые поэтому находились в авангарде процесса обретения статуса благородных по службе. Знаменательно, что члены Парламента на первых порах в протоколах именовались «мэтрами Парламента», «магистрами суда», подчеркивая свой статус образованных людей[2214]. Знатоки права первыми из чиновников стали претендовать на статус дворян по службе, апеллируя к «благородству знания» и значению права[2215]. Эту позицию впервые начали отстаивать адвокаты, о чем писал в трактате Жан Бутийе: «Согласно древним законоведам, труд адвоката должен быть приравнен к рыцарству, ибо как рыцари сражаются за правое дело мечом, так же и адвокаты отстаивают и защищают право своим трудом и знанием, отчего они именовались в писаном праве рыцарями закона»[2216].

Значение образования и ученых степеней как знака идентичности вновь проявляется в надгробиях и эпитафиях чиновников. Из 40 эпитафий с упоминанием ученой степени покойного (см. таблицу № 5), принадлежащие служителям Парламента составляют абсолютное большинство (25 человек, включая Палату прошений Дома короля); далее идут пятеро «советников короля» без указания чиновной должности, четверо служителей парижского Шатле, трое представителей Палаты счетов, наконец, по одному канцлеру, нотариусу Канцелярии и нотариусу Налоговой палаты.

Поскольку образование являлось критерием отбора чиновника, прежде всего судейского, а должности еще не наследовались, то единственным способом закрепить достигнутый статус было обеспечить своим детям, племянникам и другим родственникам возможность продолжить семейную традицию службы, получив университетский диплом. О его значении для карьеры свидетельствуют многочисленные дарения на получение образования и дальнейшее продвижение по службе[2217]. При всей условности статистических подсчетов, сделанных на основе одного регистра завещаний, обратим внимание на тот факт, что именно в группе чиновников насчитывался наибольший процент дарений детям и другим родственникам на получение образования[2218]. В истинных целях таких дарений убеждает и их мотивировка в завещаниях: как правило, речь идет не просто о дарении студенту, а о «целевом» расходовании именно на получение образования[2219]. Например, советник Парламента Пьер д'Арси, завещает душеприказчикам продать дом и после уплаты долгов все деньги потратить «на содержание в школе» его брата[2220]. Мэтр Палаты счетов Пьер дю Шатель завещает полученные от отца земли и собственные приобретения в области Шатель своему кузену Жанену Ле Вьелару, «школяру, обучающемуся в школах», а кроме этого передает своей дочери и зятю Рено Фрерону, первому медику короля, земли, дома, мельницу, ренты и доходы в Париже, особо оговорив, что из этой суммы 500 франков должно быть выделено ими для содержания Жанена «в школах из года в год непрерывно, чтобы он мог приобрести знания»[2221]. Президент Следственной палаты Парламента Адам де Бодрибос оставил по завещанию своему племяннику 50 франков «на содержание его в школе, пока его мать и друзья не найдут иного способа» об этом позаботиться[2222]. Дени де Руиль, некогда адвокат в Парламенте, завещал средства своему племяннику непосредственно на обучение гражданскому праву; если же тот откажется, тогда эту сумму он завещает другому родственнику на обучение праву в Орлеане, Париже или в Анжере[2223].

Весьма строг к племянникам, обучающимся гражданскому праву в университете Орлеана, Жан де Пупанкур, первый президент Парламента, выделяя из своего большого наследства 200 экю «одноразово» Гийемену Ле Клерку, а Обеле Ле Клерку оставляя в Париже свой дом, в котором живет адвокат в Парламенте мэтр Пьер де Мариньи с тем, однако, условием, что племянник будет продолжать учебу, в противном случае он отменяет это дарение и передает дом его брату Гийемену[2224]. Нотариус и королевский секретарь Жан де Куафи завещает своему внучатому племяннику, «дабы содержать его в школах», 200 турских ливров, но через руки душеприказчиков, которые ежегодно должны ему возмещать ровно столько, сколько он «потратит в школах»[2225]. В ряде завещаний недвусмысленно проступает связь между университетским дипломом и надеждами на социальное возвышение. Так, Жан Перье, королевский адвокат в Парламенте, передает по завещанию своему племяннику мэтру Филиппу, «помимо того, чем он содержит и оплачивает его в школе, для его продвижения 200 франков[2226].

О ценности образования в среде чиновников и судейских говорят и факты дарений на обучение детей своих друзей, что еще сильнее скрепляло корпоративное единство. Так, Жан Канар, некогда королевский адвокат в Парламенте, а затем епископ Аррасский и советник короля, дарит Жану Аша 20 турских ливров, чтобы он «отправил сына в школу», а Жирардену, сыну покойного Робера Дожа, студенту в Париже — 100 турских ливров, и еще 20 ливров «бедному ребенку, сыну Робера де Да Серло, чтобы пойти в школу»[2227]. Жан Фовель, пристав Парламента, выделил 80 ливров своему «родственнику и помощнику на школу»[2228].

Весьма красноречиво об атмосфере «образовательного рвения» в надежде на должности свидетельствует и то, что даже женщины из этого круга не остались в стороне от «погони за дипломами»: так, уже упоминавшаяся нами Эда Да Пиду, что лишила своих дочерей от первого брака отцовского наследства, позаботилась о родственнике своего нового мужа, мэтре Пьере Лампрере, студенте в университете Орлеана, выделив ему целых 2 тыс. ливров «единовременно дабы содержать его в школе и помочь ему получить должность в окружении короля или в Парламенте»[2229]. Жена Жана Акара, прокурора в Парламенте, оставила по завещанию сыну своей сестры 40 турских ливров «для содержания в школе»[2230].

Эти дарения еще раз показывают, что надежным социальным успехом являлось максимально широкое внедрение семьи и родни во властные структуры с опорой на корпоративную солидарность. Именно последняя помогала многим проникнуть в сужающиеся двери, ведущие в коридоры власти. Почти все чиновники пробивались с помощью связей и друзей, браков и покровительства, услуг и клиентел. Однако в основании карьеры обязательным условием закладывалось образование, зачастую полученное благодаря стипендиям или помощи неродственников. Поэтому при составлении завещаний, многие чиновники делают щедрые дарения коллежам и бедным студентам, тем самым способствуя воспроизводству крепнущей социальной прослойки. Причем подобная благотворительность являлась уделом не столько высоких чинов, сколько всей группы в целом.

Данная генеральная тенденция нашла выражение в двух равнозначных формах: во-первых, в безадресных дарениях «бедным студентам»[2231]. Так поступили епископ Парижский и потомок канцлера Франции Пьер д'Оржемон, мэтр Палаты счетов Пьер дю Шатель, королевский нотариус и секретарь по представлениям в Парламенте Никола де Леспуасс, королевский нотариус-секретарь Лоран Лами и епископ Амьена и бывший парламентарий Жан де Ла Гранж[2232]. Во-вторых, щедрые «дары» выделяются непосредственно университету или отдельным коллегиям[2233]. Так, Арно де Корби выделил по завещанию тысячу франков золотом «студентам коллежа Шоле в Париже для повышения их бурс»[2234], Жан де Нели-Сен-Фрон, некогда известный парламентский адвокат, а ныне церковный иерарх, щедро одарил церковные школы, в том числе при церкви св. Николая в Суассоне[2235], президент Следственной палаты Парламента Робер Ваке завещал небольшие суммы студентам Наваррского коллежа, факультетов теологии и искусств[2236]. Симон Гюден, советник Палаты прошений Дворца, дарит коллежу Форте в Париже 4 парижских ливра, «дабы употребить на утварь для коллежа»[2237], 10 ливров дарит на обустройство и пользу коллежа факультета канонического права Жан Випар, доктор прав и регент этого факультета, а также советник Парламента[2238], а мэтр Палаты счетов Жан Фольвиль жертвует студентам Сорбонны обстановку дома, принадлежащего этому коллежу, в котором он проживал: в завещании подробно перечислены и описаны скамейки, кресла и столы в комнатах[2239].

Самым щедрым дарителем может считаться Жан Канар, в чьей судьбе оказались накрепко увязаны служба короне и преданность университету: доктор теологии и епископ Аррасский, он начинал карьеру простым адвокатом в Парламенте, достигнув затем ранга королевского адвоката в верховном суде. В его обширном завещании отчисления в пользу студентов и коллежей являют собой лучший образец щедрого прагматизма интеллектуалов эпохи. Естественно, больше всех получил Наваррский коллеж, колыбель функционеров и гуманистов[2240]: он дарит ему шпалер с изображением Девы Марии, «дабы выставлялся на торжественных празднествах»; кроме того, дом в Париже, стоимость которого он оценивает в «10 тысяч ливров и более того». Причем этот дом он распорядился продать, а деньги разделить на десять равных частей: часть студентам коллежа, а часть на ремонт отелей и строений коллежа, либо на покупку рент или земель для коллежа. При этом даритель особо оговаривает, что деньги предназначены именно коллежу и на общие нужды, а не «чтобы мэтры и студенты употребили к их личной выгоде». Оставшиеся части от продажи дома Канар распределяет между другими коллежами — Сорбонной, Бургундским, кардинала Лемуана, четырех нищенствующих орденов и, наконец, «бедным студентам, живущим в Париже и не занимающимся обманом», т. е. посещающим занятия в университете. За правильностью трат должны, по воле завещателя, следить аббат Сен-Реми и Жан Жерсон, «канцлер Нотр-Дам и прокурор четырех наций». Аббату Сен-Реми, который приходился ему племянником, Канар подарил также дом в Париже, виноградники, земли и ренты, поскольку «тот намерен жить в Париже и преподавать на факультете канонического права, где он доктор…. дабы поддерживать подобающее положение и оплачивать расходы»[2241].

В этот же контекст вписывается пункт завещания Робера Може, первого президента Парламента, составленного им после смещения с должности летом 1418 г. и накануне кончины: он выделил деньги на оплату 20 месс в коллеже Дорман «за упокой души покойного кардинала Бовэ, основателя этого коллежа»[2242]. В этом распоряжении проступает не только значение для группы служителей короны корпоративной исторической памяти, но и уважение к тому, кто «правильно» вложил деньги, создав очаг воспроизводства новой властной элиты[2243]. Многие из чиновников получали образование благодаря пожертвованиям своих предшественников, оплачивавших обучение «бедных студентов», и эта стратегия конституирования социальной группы служителей короны оказалась одной из самых эффективных[2244].

Как следствие, в завещаниях чиновников нашла отражение важнейшая черта их социо-культурного облика: особое отношение к книге как к инструменту работы и карьерного роста. Служители короны, особенно судейские и секретари Канцелярии, были в числе главных потребителей книжной продукции, о чем свидетельствуют и собранные ими богатейшие библиотеки[2245]. В этом кругу неустанно гонялись за книгами, при любой возможности старались ими завладеть и весьма неохотно расставались с добычей[2246]. Важно при этом, что книги не только приобретались, но, как явствует из завещаний, чаще всего переходили от одного владельца к другому в виде даров, в залог, в оплату услуг, так что почти не выходили за пределы интересующей нас социальной группы и сплачивали ее единство[2247]. Об этом свидетельствует ряд завещаний, согласно которым у их авторов находятся книги других лиц. Президент Следственной палаты Парламента Адам де Бодрибос распорядился вернуть хранящиеся в его доме книги по завещанию Мартена Газеля, одним из душеприказчиков которого он являлся. Зная об особом рвении коллег в обретении книг, он указывает в завещании, что разрешает брату забрать из его дома свои книги, и чтобы ему просто поверили при этом на слово, что книги принадлежат именно ему[2248]. Президент Следственной палаты Парламента Жан де Сен-Врен завещает вернуть находящуюся у него книгу Дигест магистру Ансельму, адвокату в Витри, Lecture папы Иннокентия III наследникам некоего отца Прозини, как и 30 ливров за переданные ему на хранение книги от Гийома де Три[2249]. Еще более красноречиво в этом плане завещание Жана де Нели-Сен-Фрона: он четко оговаривает, чтобы ни одна из его книг не была арестована в счет уплаты долгов, если «в начале и в конце найдена будет надпись, что он ее купил»; кроме того, он просит душеприказчиков просмотреть все книги, и те, где в начале или в конце написано, кому она принадлежит, в каком залоге и за какую сумму находится у него, вернуть владельцам[2250].

Наличие частных библиотек и дарения книг по завещаниям роднит чиновников с людьми университета и церкви, подчеркивая определенную взаимосвязь этих трех социальных страт[2251]. И все же в этом вопросе проступают существенные отличия служителей короны. Прежде всего, по составу библиотек: лица духовного звания почти исключительно дарят религиозную литературу, в то время как у чиновников в личных библиотеках наряду с книгами по праву обнаруживаются большие собрания произведений античных авторов, исторические сочинения, а также труды гуманистов.

Но главное, книга в среде служителей короны предстает инструментом профессиональной деятельности и потому обладает двойной ценностью как средство укрепления групповой солидарности и профессионализма. Отсюда проистекает бросающийся в глаза прагматизм при распоряжении книгами: желая одарить коллегу, друга или коллеж, владелец руководствуется при выборе содержанием книги[2252]. Таковы дарения книг библиотекам школ, коллежей и университетов: желание остаться в коллективной памяти сочетается с трезвой оценкой востребованности книги для обучения. Скажем, Жан де Нели-Сен-Фрон жертвует целые библиотеки различным коллежам: школе Прель (Praelles) книги по гражданскому праву, Декреталии и Клементины и комментарии к ним, а также труды Орозия и Цицерона; коллежу Дорман — труды Оригена, книги по астрономии, «Сон Сципиона» Макробия; коллежу д'Аркур — произведения Цезаря и Сенеки[2253].

В еще большей степени этот прагматизм в подходе к «интеллектуальному капиталу» проявляется в дарении книг конкретным людям. Книги по праву предназначались исключительно тем, кто находился или рассчитывал оказаться на королевской службе, в то время как религиозные книги — только лицам духовного звания. К примеру, все тот же Жан де Нели-Сен-Фрон дарит все свои книги по гражданскому и каноническому праву племяннику, лиценциату гражданского и канонического права, а мэтру Филиппу де Буагийу среди прочих книг сборник кутюмов Нормандии, Жану Канару труд Марсилия Падуанского[2254]. Жан де Попинкур, первый президент Парламента, дарит племяннику, студенту университета в Орлеане, все свои книги по каноническому праву; также и прокурор Парламента Жан дю Берк все свои книги по праву завещает сыну. Показательно, что даже в отношении ближайших родственников побеждает тот же рационализм. Так, Пьер дю Шатель, мэтр Палаты счетов, одарил кузена книгами, но лишь по каноническому и гражданскому праву, а не по медицине (которые у него тоже имелись), поскольку тот учится на правоведа. Президент Следственной палаты Парламента Адам де Бодрибос дарит племяннику книги таким манером: «если захочет стать медиком, я оставляю ему книги по медицине…; а если ему больше по душе стать декреталистом, я оставляю ему мои "Декреталии", Liber Sextus, Клементины и Декрет, все с глоссами»[2255].

Само выделение книг в отдельные статьи завещаний, как и наличие богатых по составу личных библиотек, свидетельствуют о специфике культуры этого социального слоя, для которого они служили одним из параметров идентичности, а характер их распределения демонстрирует стремление удержать интеллектуальный капитал и упрочить корпоративные связи внутри группы, поддержать ее единство и способствовать дальнейшему ее воспроизводству, как и поддержанию профессионализма.

О динамике социального возвышения чиновников свидетельствуют тексты эпитафий, в которых фигурируют обозначения знатности. Речь идет о титуле «noble homme/nobilis vir»: так титулуются НО человек из общего числа в 246 королевских должностных лиц, чьи эпитафии сохранились в церквах Парижа (44%) (см. табл. № 4). Периодизация этих эпитафий демонстрирует тенденцию к сдержанному росту: для XIV в. — 16, для первой половины XV в. — 34, для второй половины XV в. — 59, еще четыре эпитафии условно датируются XV в. Распределение «благородства» по ведомствам свидетельствует в пользу приоритета образования и судебной функции в установлении меры респектабельности королевской службы: Парламент — 52 человека, Палата счетов — 16, Канцелярия — 9, Казначейство — 9, советники без указания должности — 7, пятеро служителей Монетной палаты, пятеро — парижского Шатле, четыре канцлера, один в Налоговой палате и один местный служитель. Однако среди перечисленных 110 «благородных людей» лишь 40 человек отмечены в качестве владельцев земель («сеньор таких-то земель»), в то время как «сеньорами» и «мессирами» именуются еще 11 человек, без всякого упоминания о владении «благородной землей». Наконец, 21 человек (19%) имеют титул «рыцаря» (chevalier/miles), из коих семь человек (33%) не обозначены в качестве владельцев сеньорий[2256].

Всё это логично порождает сомнения в том, что титул «noble homme» реально указывал на принадлежность к дворянству[2257]. Тем более что почетные титулы, которыми именуются остальные 56% (136 эпитафий) королевских должностных лиц (honnorable homme, sage maistre, venerable et discrette personne и даже просто maistre), равномерно используются на всем протяжении исследуемого периода и относятся как к мелким чиновникам в бальяжах или в верховных палатах, так и к высшим постам в администрации, например к президентам Парламента. Таким образом, величания чиновников говорят о выработке и закреплении особого благородного статуса службы[2258].

Последнее обстоятельство сказалось и на социальной трансформации дворян. Прежде всего, власть активно поощряла их приток на службу короне, стремясь укрепить свою социальную базу и улучшить финансовое положение благородного сословия, существенно пошатнувшееся в связи с коммутацией ренты и тяжелыми последствиями Столетней войны[2259]. Ордонансы уже с конца XIV в. предписывают на вакантные должности, при прочих равных условиях, отдавать предпочтение дворянам[2260]. С середины XV в. произошел перелом ситуации, и начался массовый приток дворян в органы королевской власти, повлекший подлинное «аристократическое обновление» государственного аппарата. Как следствие, в этот же период отмечается существенный рост числа дворян в университетах, поскольку диплом оставался обязательным для занятия важных постов, особенно в судопроизводстве[2261].

Не ставя под сомнение материальную привлекательность королевской службы для мелкого и среднего дворянства, ясно, что мы сталкиваемся здесь с последствиями повышения ее социального статуса. Для такого перелома необходимо было утвердить в общественном сознании благородство службы и прославить личные достоинства служителей «общего блага». Эти идеи первыми подхватили университетские интеллектуалы, в согласии с церковной концепцией virtus (достоинства) человека акцентировав внимание на личных заслугах, лежащих в обосновании социального превосходства дворян, но противостоящих благородству по рождению[2262]. В исследуемый период эти идеи ярко отстаивал канцлер Парижского университета Жан Жерсон. В проповеди 1389 г. он говорил: «Если ты мне скажешь, что благороден по крови и большой давности незапамятной (grant encienneté), я тебе отвечу, что это глупая похвальба хвалиться подвигами другого (prouesses d'autruy), ибо если твои предки не свершили бы некоего блага великого геройства и похвальности, их не назвали бы благородными». Сторонницей этих идей была и Кристина Пизанская, которая со ссылкой на античные авторитеты утверждала, что «ни один рыцарь или благородный человек не имел ни почестей, ни воинских званий, как бы ни был он благороден, если прежде не завоевал бы их храбростью и собственным геройством». Следовательно, в основе благородного статуса должны лежать личные заслуги человека: «нет ничего благороднее доблести, ничего прекраснее, лучше и превосходнее ее», — писала она[2263].

Идеи о преимуществе «благородства по заслугам» перед «благородством по крови» подхватили и развивали в кругах служителей короны, усматривая в этом фактор легитимации своего социального возвышения. Автор трактата «Сновидение садовника» видит оправдание привилегированного положения дворян лишь в их личных заслугах и доблестях и потому утверждает, что получивший дворянство именно за это выше того, кто обладает им по праву рождения: «тот, кто аноблирован и посвящен в рыцари за свои собственные доблести, должен быть более почитаем, чем тот, кто благороден по рождению, ибо каждый должен быть восхваляем за свои собственные заслуги, а не за заслуги другого». Следовательно, человека характеризует его «труд (oeuvre); и тот, кто творит подлости (oeuvre vilain), подл, а тот, кто творит благородное дело, куртуазен и благороден (urbain et noble[2264]. Те же идеи личных заслуг как основы дворянского статуса развивал и Жан Жувеналь: «И вовсе [вы] не являетесь благородным от ваших родителей и предков, но лишь от себя самого, ибо если вы благородны от рождения, надо сказать большое спасибо вашим предкам, кто стяжал это благородство, а если вы благородны от себя самого, да еще вкупе с благородством ваших предков, тогда это хорошо»[2265].

Иными словами, тема «доблесть против крови» не являлась, в строгом смысле слова, изобретением гуманистов[2266], но почерпнута была из античных образцов, к тому же опиралась на средневековые концепты достоинства личности, развитые церковными и университетскими мыслителями и приспособленные служителями строящегося государства к своим личным нуждам.

Основная проблема для чиновников, даже получивших аноблирующие грамоты, заключалась в том, что статус дворянина включал в себя в качестве обязательного, если не определяющего, признака факт признания другими человека «благородным»[2267]. Но сложность на этом этапе заключалась в том, что в обществе «благородство» служителей короны еще не признавалось, что переживалось в этой среде весьма остро. Примером может служить трактат «Сновидение садовника», где автор сетует: «плебей или виллан становится доблестным, богатым и могущественным и ведет себя во всех делах изо всех сил как благородный, и всё же он не будет почитаться за благородного, ибо таковое состояние, не бывшее у него прежде, не может быть скоро признано во мнении народа». Именно в этом «мнении народа» даже аноблированный королем чиновник имеет «всего лишь образ дворянства» (image de noblece), поскольку, как трезво констатирует автор, «ни папа, ни император, ни король не могут изменить мнение народа» (l'opynion du pueple)[2268]. Для признания статуса благородного по обычаю необходимо было, как минимум, три поколения дворян[2269]. И надо заметить, что до конца Старого порядка дворянство чиновников оставалось «воображаемым», так и не слившись со старым родовитым дворянством, что явилось одним из источников социального напряжения на последнем этапе монархии во Франции[2270].

Строя собственную идентичность по модели дворян, чиновники придавали большое значение семейным структурам, составляющим, по выражению Ф. Отран, сердцевину статуса дворянства[2271]. Поэтому, как это уже прозвучало у Жувеналя, постепенно достоинства чиновников как бы тоже передаются по наследству. Апелляция к «святой памяти о доблестных предках» и их безупречной службе на «общее благо» помогала претендентам на должности заручиться особым расположением корпораций и короля. Семейная традиция службы постепенно приобрела значение гарантии эффективности королевской администрации. И потому, апеллируя к безупречной службе предка в надежде на преимущества при конкурсном отборе, кандидат подчеркивал значимость труда на общее благо королевства и достоинства, которые как бы переходят по наследству[2272].

Ярким выражением этой тенденции в самоидентификации королевских служителей явилось появление личных и семейных послужных списков в надгробиях и эпитафиях, причем мне представляется существенным, что происходит это именно в середине XIV в. Впервые на могиле мэтра Жана дю Порталя перечислены его службы — советника короля Филиппа V Длинного, а затем его брата короля Карла IV Красивого, должность канцлера «благородного принца монсеньора Карла, графа Валуа, вплоть до его смерти» и мэтра Прошений Дома короля Филиппа VI Валуа[2273]. До конца XV в. мной найдено 15 такого рода эпитафий (см. табл. № 3): во второй половине XIV в. — три, в первой половине XV в. — тоже три, во второй половине XV в. — девять. Cursus honorum в этих эпитафиях предстает как путь личной славы и примерных деяний. В еще большей степени данная тенденция обозначена в прославлениях династий служителей короны Франции, так что преемственность семейного промысла выглядит как знак особого благородства ее отпрысков[2274]. Таких эпитафий мной обнаружено 14: в них прославляются династии Дорманов, д'Оржемонов, Рошфоров, де Сансов, Бланше, Логёйлей, Ле Коков, Люилье, Пьедеферов, Брюларов, де Камбрэ, де Плантов, Ле Буланже и Л'Опиталей[2275].

Надгробия чиновников становятся не только одной из форм репрезентации служителей власти, но и стратегией утверждения «благородства» государственной службы и «наследования доблестей», которые опирались на иную по природе трактовку времени и на связанную с ней историческую память[2276]. Все эти аргументы были также заимствованы королевскими служителями из арсенала университетских интеллектуалов, уже в начале XIII в. развивавших идеи бессмертия интеллектуального труда и глубоко аристократичный «миф о славе», увековечивающей имя человека в памяти потомков[2277].

В отличие от рыцарских подвигов и творений интеллектуалов труд чиновника являлся неиндивидуальным и неабсолютным актом, но коллективным и неразрывно связанным с «неумирающим телом» государства, чье существование давало возможность претендовать на «благодарную память потомков». Как следствие, чиновники были лично заинтересованы в защите и укреплении государства ради удержания собственного статуса, что также отличало их благородный статус от положения родовитого дворянства. А в их эпитафиях воздавалась похвала службе как служению «общему благу», причем такие похвалы появляются на эпитафиях лишь со второй половины XIV в. С этого времени служителей короны прославляют за их знания, труд и служение, которые приобрели ценность именно в контексте повышающегося авторитета королевской службы. Первая такая похвала найдена мной в эпитафии Рено де Прежильбера 1363 г.: президент Следственной палаты Парламента, он назван «мужем великой скромности и мудрости»[2278]. В 1388 г. на могиле советника короля Пьера де Монтегю начертана была похвала «блестящему и славному» человеку за службу «господину нашему королю»[2279]. Жану Патурелю, президенту Палаты счетов, погребенному в аббатстве Сен-Виктор в крипте, была начертана стихотворная эпитафия, где он назван «прославленным мудростью и честью»[2280]. В 1394 г. на могиле Гийома де Санса, первого президента Парламента, выходца из семьи служителя короны, значилось: «благородной памяти, великого благочестия и мудрости муж»[2281]. В эпитафии советника короля, Андре Гранже, 1399 г. говорилось: «муж наивысшей осмотрительности и великого знания»[2282]. К началу XV в. похвалы даются не только личным достоинствам чиновников, связанным с их службой, но и самой их службе. Первая такая похвала появилась на надгробии Рено де Бюси, советника Парламента, в 1407 г. Она восхваляла «почтенного человека и мудрого мэтра» за «многие блага, принесенные им на заседаниях (суда)»[2283]. Впрямую о службе идет речь в надгробии Никола де Бая, самого знаменитого секретаря Парламента: «труды и занятия правом вкупе с философией долго сочетал с заботами секретаря»[2284]. В 1440 г. на могиле советника короля и президента Палаты прошений Дворца Гийома де Вилье было написано: «достопочтенной памяти, честности и великого знания благородный муж»[2285]. В эпитафии 1447 г. советника Парламента Дени дю Мулена, последовавшего за дофином Карлом в Пуатье и ставшего в конце жизни епископом Парижским, воздаются похвалы его достоинствам советчика: «наизнаменитейший советник короля Карла VII, муж великого совета и наимудрейший, исключительной честности и красноречивейший в речах»[2286]. Наконец, ближе к концу века в эпитафиях четко обозначается и понятие службы государству. Именно об этом сказано в надгробии 1484 г. Жана де Сен-Ромена, советника и генерального прокурора при двух королях, Людовике XI и Карле VIII: «всегда доблестно споспешествовал защите королевских прав и благу государства»[2287].

Пусть приведенные эпитафии содержат пока еще скромные похвалы, и их не так много, но и эти обнаруженные мной случаи восхваления служителей за их достоинства и труды свидетельствуют о появлении в некрологической практике уже в исследуемый период отдельной социальной группы чиновников. В последующем их эпитафии станут более велеречивыми и пышными, а труд на общее благо прочно закрепится как знак особого отличия чиновников и права на благодарную память, но эта тенденция проявилась уже в данный период становления королевской администрации.

Память о трудах и заслугах чиновников приобретала ценность и смысл только в контексте государства, на благо которого они служили. Поэтому их благородный статус определялся и гарантировался лишь самим государством, и термин «государственная знать» представляется мне наиболее адекватно отражающим специфику этой социальной группы[2288]. Формирование «государственной знати» раскрывает одну из важнейших функций государства — устанавливать и санкционировать социальные градации в обществе[2289]. Вместе с тем, по мере усиления публично-правовых принципов верховной светской власти авторитет и ценность службы чиновника апеллируют к защите им не личных интересов короля, а общего блага королевства и подданных.


Глава 10.