е, принятой мной за портативный магнитофон, высовывалось тупое рыло десинтора ближнего боя.
Синяя струя пламени полоснула по пульту, перерезав манипулятор, и желтоватый листок с летучими строками вспыхнул у меня перед самыми глазами. Я отдернул голову и невольно зажмурился.
Когда я приоткрыл глаза, все было уже кончено. Исполосованный огненными, стремительно остывающими бороздами, пульт уже не был пультом – это была оплавленная развалина. Вонючие тошнотворные дымки выползали из кассет с контрольными лентами, и среди всего этого хаоса, обуглившегося и оплавленного, уцелела почему-то одна-единственная баночка из-под помады, возведенная в высший ранг чернильницы поэта.
Десинтор ближнего боя, луч которого проникал всего на шестьдесят-семьдесят миллиметров вглубь поверхности, конечно, не мог причинить вреда самой БЭСС, чей мозг покоился в десятиэтажных подвалах информатория.
Но лаборатории Басманова больше не существовало.
«Домовой», сделавший свое дело, защелкнул кожух десинтора и замер в своем углу. Он не мог поступить иначе – пистолет, направленный на Илью Басманова, промаха не давал. Вот только кто вызвал «домового» в лабораторию, кто разрешил ему нарушить мой приказ, кто надоумил его захватить с собой десинтор?
Да кто же еще, как не сама БЭСС, еще ночью после доклада о полной готовности до мельчайшей подробности рассчитавшая все, что неминуемо произойдет…
Я не помню, кто за кем покидал разгромленную лабораторию. Кажется, первой убежала Аделя: так же, как во время нашего утреннего разговора, она осторожно, чтобы не задеть, обошла меня сторонкой и исчезла в преддождевых сумерках, пахнущих арбузной коркой. Когда уходил я, в помещении оставался один Басманов.
Я спустился вниз и стал ждать его, потому что завтра предстояло писать докладную по поводу аварии и надо это дело обговорить. Неподалеку от информатория дюжина «домовых», подсвечивая себе небольшими прожекторами, принимала из вертолета огромный камень, обвязанный цепями. Было ли на нем уже что-нибудь высечено, я разобрать не смог.
Я следил за их суетой и думал, что виноват во всем происшедшем нисколько не меньше, чем все остальные, только вот у меня степень виновности несколько другая: я присутствовал по долгу службы и не вмешался. И нет смягчающего обстоятельства безумной, фанатичной любви, которая оправдывает…
Полно. Совсем недавно меня спросили: почему на свете существует заблуждение, будто любовью можно оправдать все – злодеяние, глупость, кощунство?.. Не знаю я – почему, но заблуждение это, наверное, просуществует до тех пор, пока на земле будут и зло, и любовь. И такую любовь можно только обойти сторонкой, пугливо стараясь не коснуться ее даже краем платья.
Но мертвые перед такой любовью беззащитны.
Выбор
Кротко, по-больничному звякнул сигнал вызова – словно котенок задел лапкой по звонку. Дан усмехнулся, хрустнул суставами, подымаясь, потом схватился за никелированную спинку своей койки и выжал на ней великолепную стойку. Только после этого он оторвал левую руку от холодной металлической дуги и ткнул пальцем в кнопку приема, не потеряв при этом равновесия.
Флегматичный лик доктора Сиднея Дж. Уэды воссиял на оливковом экране. Некоторая экстравагантность позы пациента отнюдь не удивила врача. Он слегка наклонил голову и стал ждать, кому надоест первому.
Диаметр у металлического прута был предательски мал – на одной руке долго не продержишься. Дан спрыгнул на пол.
– Вот так, – удовлетворенно констатировал Сидней Дж. Уэда. – А теперь можешь зайти ко мне в кабинет.
Дан тоскливо вздохнул.
– На выписку, – сжалился врач.
Дан рванулся к двери, скатился кубарем вниз по лестнице и через шестнадцать секунд был уже у него в кабинете:
– Виват, британский лорд!
– Накрой плешь, испанский гранд. Король с тобой поздоровался.
Дан Арсиньегас сделал вид, что надевает шляпу.
Как это бывает при неожиданной встрече однокашников, которые по-настоящему никогда не дружили и тем более никогда по-настоящему не ссорились, они узнали друг друга с несколько преувеличенным восторгом (Сидней – когда Дана в тяжелом шоковом состоянии доставили к нему в донорскую клинику, и, в общем-то, напрасно доставили, могли просто в госпиталь; Арсиньегас – когда открыл глаза и понял, что он уже не в гидромобиле последней собственной конструкции, а в больничной палате, до которой он допрыгался-таки в своем неуемном отвращении к роботам-испытателям). Оба действительно обрадовались, но к этой радости не примешивалась та непременная грусть, которая сопутствует встрече настоящих друзей, разлученных на долгие годы. Они вспомнили свои школьные прозвища и те традиционные шуточки, которые были в ходу у них в классе, и, как бывает в таких случаях, оставаясь вдвоем, они вольно или невольно говорили и вели себя так, словно были все еще выпускниками двенадцатого класса.
С Даном ничего страшного не произошло, так себе шок, неинтересно даже для только что прибывших практикантов. Школьные товарищи снова расставались, и по одному виду Дана было ясно, что, несмотря на общество Сиднея, донорская клиника осточертела ему до предела.
Между тем доктор Уэда вытащил из-под плекса, покрывающего стол, здоровенную негнущуюся перфокарту, лихо развернулся на кресле-вертушке и набросил карту на крошечный стендовый столик, как дети бросают кольца серсо.
Карта четко влепилась в стенд, и он послушно отреагировал залпом зеленых и белых огоньков. Только одна лампочка замигала было красным, но тут же одумалась и погасла.
– Здоров ты, дон Арсиньегас, как каталонский бык. Так что можешь проваливать до своего следующего испытания.
– Да уж не задержусь!
– А мог бы, хотя бы для приличия. Как-никак тебя тут на ручках носили, с ложечки кормили.
– Не ты же, ваше лордство, а практикантки!
– По моему высочайшему повелению.
Дан неопределенно хмыкнул. Уж Сидней-то мог бы помнить, что начиная с пятого класса Арсиньегаса носили на руках и без каких бы то ни было высочайших повелений.
– Да, уж раз речь зашла о практикантах. – Дан вдруг стал серьезным. – Мне обещают киберпрофилактор, чтоб не гонять испытателей каждый раз на материк для осмотра, так вот курьез: киберов – навалом, медперсонала – нет. Может, подкинешь захудалую практиканточку? Или самому нужны?
Сидней покрутил пальцами:
– Нужны – не то слово. Но ведь все равно сбегут. Обязательная практика кончится – и дадут деру. Они, когда сюда просятся, представляют себе только профиль работы. Но в наших клиниках, понимаешь ли, особый моральный микроклимат…
– Хм… А постороннему незаметно.
«Где тебе, – с неожиданным раздражением подумал доктор Уэда. – Красавчик».
– На то ты и посторонний, – сказал он вслух. – А практикантку я тебе подберу. Хоть сейчас. Только бы избавиться. Но вся беда в том, что именно она-то отсюда и не уйдет.
– Что ж так? – лениво полюбопытствовал Дан.
– Именно ей наша клиника пришлась по душе. Я вижу, как она здесь блаженствует. Воображает, что удалилась от мира.
– А может, у нее камень на сердце? Ведь вашему брату костоправу, только бы скелет был в целости и анализы положительные.
– Видишь ли, Дан, что ты называешь «камнем на сердце» – это элементарное депрессивное состояние. Здесь другое. Глубже. Эта – из тех, что до тридцати лет интересуются только стихами и театром, после тридцати наконец начинают чувствовать себя девочками, после сорока – девушками…
– Ага, – отозвался Дан. – Это и я знаю. Самое страшное, что такие девицы после шестидесяти наконец осознают, что они уже женщины. А сколько ей сейчас?
– Приближается к тридцати. Ее ежедневная почта – театральные программы, газеты с рецензиями, магнитные ролики с записями самодеятельных театров и прочая дребедень. Не удивлюсь, если у нее над кроватью пришпилены стереофото разных знаменитостей – разумеется, не ученых и не звездолетчиков, а разных смазливых мальчиков, которые гробят свое свободное время на то, чтобы изображать этих самых ученых и звездолетчиков на любительских подмостках!
– Э-э, милорд Сидней Дж. Уэда, полегче! Или ты забыл, что перед тобой как раз находится не то чтобы известный, но достаточно смазливый мальчик с любительских подмостков? Вот только было бы у этого мальчика свободное время, чтобы продолжать…
Милорд Уэда безнадежно махнул рукой:
– Случай задержанного развития, совсем как у моей практикантки. Я давно уже подозреваю, что в выборе профессии у меня огромную роль сыграло общение с тобой. Понимаешь, с первого класса у меня теплилась надежда, что таким, как ты, когда-нибудь научатся хирургическим путем вправлять мозги.
– А еще собрать бы книги все да сжечь! С театрами в придачу.
– Да бог с ними, пусть остаются. Ты пойми, я, если серьезно, не против Эсхила, Шекспира, Чехова и Строгова. Я даже не против того, чтобы какой-нибудь космовакуумщик или генетик-проектировщик написал водевиль. Или водевили сейчас не пишут? Всё пишут? Прекрасно. И наконец, я не против того, чтобы, скажем, народный театр Гарвардского торфяного техникума исполнил его и записал на стереомаг.
– Ну, спасибо. А когда же будет против?
– Видишь ли, Дан, я против, когда моя практикантка все вечера пялит глаза в стереопроектор и складывает под кроватью штабелями кассеты с этими самыми смазливыми мальчиками, вместо того чтобы жить и мыслить самостоятельно, при помощи своего единственного и незаменимого мозга. Я против, потому что я не знаю, что такая практикантка может выкинуть…
– Ничего она не выкинет. Это ты ее выкинешь, доктор Уэда, только вот я не могу понять за что? Не за увлечение театром же, в самом деле…
Сидней посмотрел себе под ноги, засопел. А правда, и что это он взъелся на нее? Он вспомнил ее строгое лицо, ее очень светлые волосы, разделенные безукоризненным пробором, и аккуратный халатик, не с одним, а с двумя нагрудными карманами, и ее способность одинаково ловко работать обеими руками… Симметрия – это достаточно унылое свойство у молодой женщины. Но не это было главное в сестре Сааринен. Главное доктор Уэда сформулировал только сейчас – это безнадежная НИКОМУНЕНУЖНОСТЬ.