Вечерами, припоминая всю необозримую кучу дел, проделанных, начатых или попросту брошенных, она всегда изумлялась тому, что ни в одно мгновение у нее не вставал вопрос о контактности, коммуникабельности или субординации. Все получалось само собой, и что самое удивительное – выходило так, что не она руководила и наставляла этих карапузов, а они весь длиннющий день неусыпно заботились о ней: кормили, одевали, готовили, учили прясть (невиданное дело!), а уж о развлечениях вечерних и говорить не приходилось – все песни, все сказки они рассказывали не друг другу, а исключительно ей.
Первое время она благодарно принимала эту трогательную заботу, полагая, что все это относится к жене – хм, может быть, и не жене, а подруге, не выяснять же это с детишками младшего школьного возраста! – их уважаемого Инебела.
Но мало-помалу до нее дошло, что ее попросту считают худородком, прирожденной калекой, у которой ручки – вот ведь беда! – не умеют становиться естественным орудием труда. И что в основе их внимания лежат запасы доброты столь неиссякаемой, что весь человеческий гуманизм казался перед нею какой-то сухонькой, рассудочной благотворительностью. Маленькие кемиты приняли ее совершенно безоглядно, как человек принял бы птицу с перебитым крылом.
В сущности, уже сейчас она могла бы допустить в свою крошечную колонию других землян, и теперь их приняли бы так же безоговорочно, но ее удерживало одно – страх перед изгнанием на «Рогнеду», причины которого она так и не успела узнать.
Между тем за хозяйственными хлопотами пролетел белый день, и краешек луны, опережающей наступление вечера, проклюнулся в расщелине между скал. Обед пропустили!
И только тут впервые острая рыбья косточка впилась в сердце: никогда еще Инек не приходил так поздно. Она вскочила на ноги, стрелой пролетела всю лужайку, окунулась в сырую промозглость сквозного грота, который она в шутку прозвала «тамбуром», и высунулась из щели, от которой убегала вниз неприметная для посторонних тропинка.
Было совершенно тихо. Журчанье воды, ленивый шелест совсем неопасных здесь гадов. И все.
Она вернулась в свой заповедный уголок. Настороженная, ломкая тишина. Младшенькие копошатся, что-то обтесывают каменными ножами – как это им удается делать все абсолютно бесшумно? Но сегодня они как-то по-особенному осторожны. У всех у них напряженные, настороженные спинки с худыми, замершими лопатками. Прямо живые локаторы какие-то. А они-то какой беды ждут, негаданной, нежданной? Впрочем, с них вполне достаточно и того, от чего они сбежали, – этого немыслимого побоища худородков, иродовой травли, когда родители в непонятно откуда взявшемся фанатическом исступлении вышвыривали из своих домов на растерзание самых слабеньких, самых больных и – по земным естественным нормам – самых дорогих своих малышей.
Одиннадцать детских душ… Нет, не душ. Одиннадцать хрупких, еще до своего рождения изуродованных детских тел. Кшися вдруг осознала, что она и помнит-то их в основном не по именам, а по их недугам: вон у того не гнется спина, те две девчушки, что пилят пополам громадный стручок, – обе немые, хотя слышат неплохо, и хорошо слышит мальчуган в совсем коротенькой – наверное, единственной – юбчонке, у которого совершенно нет ушных раковин. И Апль, у которой на непомерно длинных ногах никогда не выпрямляются коленки. Одиннадцать худородков, спасение которых в их худодейственных руках. И все же одни они здесь не выживут. Где же Инебел, где их старшенький? Прокормиться ведь можно и стручками. Что же погнало его на дальнюю охоту? А он знал, что пойдет далеко, – ведь шепнул же: «Да хранят тебя твои Боги!»
А ведь это был их уговор – никаких Богов…
– Старшенькая-вечерненькая, иди, мы стручков налущили!
Вечерненькая – это, надо понимать, «печальненькая». Не надо показывать им своей тревоги. Разве что Апль…
– Апль, ты не знаешь, куда пошел Инебел?
Апль замерла на плоском камне возле ручья, сидит, словно лягушонок, коленки выше ушей. Глаза чернущие, громадные, как у брата, – в воду смотрят, воды не видят.
– Апль!..
– Инебел ушел выполнить завет Великих Богов.
– Ежки-матрешки, да вы все что, сговорились: «Боги, Боги»? Что за чушь – какие заветы?
– Инебел видел, как тебя печалит, что ты не можешь стать его женой.
– То есть как это – не могу?! Мы…
Кшися захлопнула себе рот ладошкой и в великом недоумении опустилась рядом на камень. Действительно, не объяснять же этому ребенку, что они с первой же ночи женаты по всем земным и, надо думать, тутошним правилам. Но ведь Инек не ребенок. Он-то все понимает. Неужели он мог заподозрить, что ей нужно еще что-то, какие-то там обряды, благословения? Еще что-то, кроме него самого?
– Не понимаю… – вырвалось у нее.
– Мужем и женой становятся только тогда, когда выпивают из одной чаши Напиток Жизни, – наставительно, как взрослая, проговорила Апль. – И только тогда Боги дарят им маленького-родненького. Так что все, что просто так, без чаши с Напитком, – это не считается, это баловство, игрушки для старшеньких…
– Хммм… – уже и вовсе озадаченно протянула Кшися – мысль о «маленьком-родненьком» как-то не приходила ей в голову. Все одиннадцать маленьких были в равной степени для нее родненькими, и ей как-то хватало забот с ними по горло.
Кшися стремительно покраснела и отвернулась.
– Значит, он придет только к вечеру! – неловко, стараясь скрыть свое смущение, проговорила она.
– Нет. До города – день пути. Он вернется к утру. – Она наклонила голову и впервые посмотрела на девушку огромными, как у черкешенки, глазами. – Не бойся, старшенькая-светленькая, Инебел знает подземный ход в Храмовище.
И только тут пришел настоящий – до глухоты – ужас: Инек пошел в храмовые лабиринты. Один против сотен, а может быть, и тысяч жрецов. Ведь две смерти он оставил позади, так нет – пошел навстречу третьей! Пошел, потому что поверил своим законам. Поверил своим жрецам. Достали-таки они его.
Недодумав, Кшися повернулась и пошла, не разбирая дороги, и где-то в дальнем уголке мозга пронеслось: хорошо, что здесь такая ровная плюшевая лужайка – ведь придется вот так ходить от стены к стене еще много-много часов… Да нет, ходить некогда, уже село дневное солнце – надо же, привыкла – «дневное»! – и нужно начинать вечернюю жизнь, уроки и рассказы, и вчера в темноте они долго и безуспешно придумывали вместе с Инеком новые кемитские слова – ведь у них нет вообще таких слов, как «одиннадцать», «двенадцать», «двадцать», «сто», и придумывать их на Земле было бы просто грешно, вот Инек и взял это на себя, но математическим словотворчеством он занимался крайне несерьезно – ну никак не располагала к тому обстановка, и Кшися, вознамерившаяся было подвигнуть его на создание азов кемитской арифметики, вдруг поймала себя на том, насколько они оба далеки от всего, что поддается логике, особенно математической… «Срам! – яростным шепотом возмущалась она. – Ты погрязнешь в серости, ты до седых волос не дойдешь даже до простейших табличных интегралов…» – «А что такое ин-те-грал?» – спрашивал он, произнося земное слово, как заклинание, и она говорила: «Интеграл – это вот что» – и рисовала губами на его груди нежный, плавно льющийся знак, и Инебел задыхался, как умел делать только он один, и она возвращала ему жизнь и дыхание, как научилась делать только она одна…
Нужно взять уголек и нарисовать на стене: «1 + 1 = 2».
И еще нарисовать интеграл.
Черным угольком на белой скале.
Черный уголек и белая скала.
Черные глаза и белое лицо.
«А-а-а!..» – закричала она, обхватывая голову руками…
– Не нужно сегодня уроков, старшенькая-вечерненькая, – проговорил кто-то из мальчиков, – мы спустимся в рощу и наберем тебе стручков и орехов на ужин…
Фиалковый вечер, серебряный свет. Далеко-далеко отсюда – целый день пути по змеиным скользким тропам – уже затеплились гирлянды огней, очерчивающие бесчисленные арочки, переходы и лесенки Колизея, так что если подобраться к опушке леса, что лежит между городом и подножием Белых гор, то сквозь вечерний туман этот маленький кусочек Земли покажется всего-навсего мерцающей в полумраке радиолярией… А ведь она – первая, кто мог бы увидеть Колизей со стороны. Не считая обитателей «Рогнеды», естественно. Хотя с «Рогнеды» смотрят сверху, а это совсем другая точка зрения. А из Колизея уже смотрят – изнутри.
Как же она не подумала об этом – ведь они уже перешли на непосредственную видимость!
Значит, они увидят Инебела, они неминуемо узнают его – еще бы, герой двух последних ритуальных эпопей, дважды не сгоревший в огне! Они помогут ему, если что-нибудь случится и в третий раз. Как они его называли? А, «кемитский Пиросмани». Они помогут, помогут, помогут ему, ведь у Абоянцева есть такое право – право на единоличное решение в экстремальной ситуации.
Если они увидят, что с Инебелом беда, они не допустят, чтобы Абоянцев отсиделся в сторонке.
И первым вмешается Самвел.
Кшися даже удивилась тому, как быстро она успокоилась. Накормила своих человечков-кузнечиков, загнала в пещерку, укрыла, объявила отбой без вечерних сказок. Закуталась в меховое одеяло и села у входа в детскую, положив подбородок на коленки. Темнота наступила мгновенно, как это всегда бывает после захода луны, и бродить по траве уже как-то не тянуло. Сверху, с откоса, сорвался камень, потом, выразительно чмокая присосками, пополз кто-то крупногабаритный, но не удержался на крутизне, сорвался и сырым комом шмякнулся оземь.
– Но не убился, а рассмеялся… – негромко проговорила Кшися.
При звуке ее голоса гад пугливо шарахнулся, издал странный звук, отнюдь не напоминающий смех, и скатился в ручей, оставив после себя густой запах парного молока. Белого-белого молока…
Кшися стиснула зубы: «Завтра перебираемся на дальнюю стоянку. Приходит Инебел – и начинаем собираться, а как только появляется эта бредущая к нам пара – снимаемся с места. И больше никаких оттяжек. Пора начинать жить по-человечески. Пусть первое время – в таких же пещерах, но с посудой. Строим печь. Обжигаем горшки. Прикармливаем гадов, организуем молочную ферму. Человечкам-кузнечикам нужно много молока и фруктов. Впрочем, фруктовые рощи здесь повсюду…» Она невольно прислушалась: внизу, у подножия белых скал, шумели широколиственные стручковые деревья. Издалека это напоминает шум моря. А может, уйти к морю? Отсюда километров четыреста. Это непросто. И потом, на побережье не наблюдалось ни одного кемитского селения.