– Я хочу остаться на Гее.
А потом была камера и грохот предстартовой суеты, и бесконечное ожидание освобождения, и побег, когда она даже не успела взглянуть на своего каменного двойника, доставленного на корабль, а потом ночная дорога над горами, по темному переплетению улиц, до этого дворика, до этого порога.
Она вошла в мастерскую; ноги ее ступили в мягкое. Девушка нагнулась и подняла льняное покрывало. Стремительно светлело, и четкий четырехугольник постамента, с которого бесшумными ультразвуковыми ножами была срезана статуя, белел посередине. Девушка медленно поднялась на него. Теперь это будет ее место. Место вещи. Все утро, весь день и весь вечер она будет мертвой, неподвижной вещью. Только ночью она будет бесшумно выходить в сад, чтобы сорвать несколько плодов и зачерпнуть из колодца горсть ледяной воды.
Стало еще светлее. Наверно, солнце осветило вершины ближних гор. На улице, за каменной стеной, кто-то пронзительно закричал на непонятном, нездешнем языке. Надо торопиться.
Она накинула покрывало и, опустив руки, чуть-чуть запрокинула назад голову – так, как стояла до нее статуя. И всем телом почувствовала, что к этой позе она привыкла, – ведь именно так стояла она всегда перед теми, с кем рассталась навсегда. Стоять ей будет легко. Вот только душно под плотным покрывалом. Теперь надо замереть неподвижно и дышать так, как умеют только логитане, – чтобы не дрогнул ни один мускул. И тепло. Утратить человеческое тепло, стать ледяной, как ночной камень, – так умеют тоже одни логитане. Но нужно успеть, пока он не подошел и не коснулся ее.
В домике хлопнула дверь. Девушка замерла, не шевелясь. Сейчас он пройдет мимо и выйдет на улицу, направляясь к морю. Как жаль, что она не может его видеть…
Но сегодня он не пошел к морю. Она не ждала, она не хотела, чтобы это случилось так скоро, но помимо ее воли шаги стремительно ворвались в мастерскую, неистовые руки с такой силой сорвали с нее покрывало, что она едва удержалась, чтобы не покачнуться, и горячие человеческие губы прижались к ее ногам – там, где на узкой, еще теплой щиколотке перекрещивались холодные ремешки сандалий.
Все, поняла она. Все. Не успела, не ждала так скоро. А теперь он поймет ее обман, потому что почувствует теплоту ее тела.
…Не почувствовать было невозможно. Он отшатнулся и вскочил на ноги. Вот и все. Даже вещью, мертвой, неподвижной вещью она не сумела для него стать.
Она вздохнула, тихонечко и виновато, и сделала шаг вперед, спускаясь со своего мраморного подножия.
Развод по-марсиански
– Корели?
Он вскочил и уставился на свою жену. Ну да, Корели. В чем же дело? Что ему было вскакивать и орать на весь дом? Корели…
– Корели, черт бы тебя побрал…
Он снова сел на постель и долго тер виски. За эти четыре года буквально не было дня, чтобы у нее не появилось очередной ангельской привычки. Вот и сегодня – смотреть на спящего человека…
– Что за манера – смотреть на спящего человека?
Вот уже четыре года, как из тысяч таких вот маленьких привычек она пытается создать самое себя. Каждый день она старательно изыскивает новую блажь, при этом не забывая и периодически повторяя предыдущие. Вероятно, про себя она называет это «активным протестом против нивелирования собственной личности». Сейчас этот активный протест выражается в том, что она упорно смотрит на него круглыми пуговичными глазами, разделенными надвое узкой прорезью стоячего, остекленелого зрачка. Она смотрит на него, как снежная птица чичибирилинка.
– Ну что ты смотришь на меня, как чичибирилинка?
Но стоячая вода зрачков – стоячая вода. Совершенно очевидно, что воспоминание о снежной птице не обременяет памяти жены. А это была очень красивая птица. Совсем маленькая, с ладонь.
– Неужели не помнишь? Совсем маленькая птица, с мою ладонь…
Только глаза у нее были не круглые, как у людей, а удлиненные, с перламутровой инкрустацией белка. Снежная птица, встреченная ими в их первое лето, когда они забирались все дальше и дальше на Север, пока не дошли до бурых полярных болот. Он хотел вернуться, но Корели потянула его дальше, ей хотелось обязательно дойти до самого полюса, чтобы увидеть настоящий снег, и они его увидели, потому что лето было холодное и полярная шапка растаяла не до конца. Но если бы лето было жаркое, они напрасно прошли бы до самого полюса, и, может быть, Корели потащила бы его на юг, на самый-самый юг, потому что ей приспичило увидеть снег.
Островок снега был совсем крошечный, они дошли до него к ночи и провели на нем ночь. И тогда к ним прилетела белая птица.
– Она прилетела к нам…
– Я помню, – сказала Корели. – Я все помню, Сит.
Он перестал тереть виски и вскинул голову:
– Да ну? – Оказывается, она помнила еще что-то, кроме своих бесчисленных привычек, входивших в комплекс ее старательно выдуманного «я».
– Не надо, – попросила Корели, – не надо так. Это была действительно красивая птица. Она села перед нами и чуть-чуть распустила крылья, чтобы кончиками их опираться на снег. Она долго смотрела на нас и все не могла понять, кто мы такие.
– Как же, – сказал Сит, – старалась она понять. Она просто тупо переваривала пищу, потому что обожралась всякими червями из бурых болот, прокисшей ягодой и разложившейся падалью. Она всеядная, твоя снежная птица чичибирилинка. Всеядная тварь.
– Не надо, – снова попросила Корели, – тебе самому потом бывает неприятно, когда ты так говоришь.
Сит быстро глянул на нее и потянул к себе одежду.
– Миленькая моя, – он дернул вверх язычок застежки так, что взвизгнули металлические зубчики, – за последние четыре года ты удивительно научилась распознавать, что мне приятно, а что – нет. А потом являться на рассвете и пялить на меня глаза, так что я просыпаюсь в холодном поту.
Корели повернулась и пошла в свою спальню. Теперь, когда она уже не смотрела на него немигающими птичьими глазами, а бесшумно скользила вдоль стены, легко касаясь ее пальцами опущенной руки, и каждое ее движение было удивительно прежним – из того далекого первого лета, – теперь все вдруг перевернулось.
– Да постой же ты, ради бога, – досадливо крикнул он. – Иди сюда, раз уж ты меня разбудила. У меня ведь есть еще время.
Она остановилась, прислонясь к стене и спрятав за спиной руки.
– Нет, – сказала она. – Не надо. Сит.
Так. Значит, теперь с интервалом в два-три дня она будет говорить ему «не надо». Нарождение второй привычки за одно только утро.
– Сит, я не хочу так – только потому, что у тебя есть время…
– Миленькая моя, я что-то не припоминаю, чтобы мы с тобой когда-нибудь задумывались над мотивировками.
– Да, – сказала она, – потому что раньше была белая птица, и снег, и звезды, такие яркие, что отражались в снегу.
Он прикрыл глаза и честно припомнил снег, и птицу, и тень от птицы, когда он высек огонь, – и все это появилось, но звезды в снегу не отражались.
– Нет, – сказал он, – такого не бывает.
– Белая птица, – повторила она, – и звезды, которые отражались в снегу.
– Птица была, – сказал он.
– И звезды, которые отражались в снегу.
– Черт с ними, пусть отражались.
Корели ничего не сказала. Вот так все четыре года, все четыре проклятых года. Жуткая болезнь – несвертываемость крови. Она сама по себе не делает с человеком ничего страшного, она только позволяет крови вытекать – капля за каплей, беспрестанно, до самого конца.
С каждой каплей все легче и легче становится тело.
Вот оно стало совсем легкое. Невесомое. Чужое.
Чужое.
– Ну вот, – сказал Сит, – вот теперь у меня и времени не осталось.
Он пошел к двери и остановился.
– Ты будешь выходить из дому? – спросил он.
– Да, – сказала она, – но к твоему приходу я вернусь.
Он повернулся и пошел по узенькой тропинке, стараясь думать о дневных делах, чтобы прогнать раздражение, которое не покидало его с того самого момента, как он проснулся. Но все кругом: и капли росы на шершавых оранжевых листьях, и сиреневая чистота близкого горизонта, и свежий хруст промерзшего за ночь гравия – все непрошено возвращало мысли Сита к тому, что сейчас – утро, раннее утро. Нехорошо начавшееся утро.
Он свернул с тропинки, подошел к гаражу и выбрал себе мобиль; задав обычный курс, почувствовал, как машина плавно набирает высоту. Он прикрыл глаза, чтобы окончательно сосредоточиться на дневных делах, и это ему наконец удалось. Так он и сидел уже совершенно спокойный еще несколько минут, пока мобиль не нырнул вниз, и тогда Сит приоткрыл глаза – и разом вспомнил свое пробуждение. Так же, как и сейчас, он тогда лишь приподнял ресницы и увидел край лилового платья и совершенно чужие, незнакомые ему руки.
Тогда он вскочил и крикнул: «Корели?» – и действительно, перед ним стояла жена. В лиловом платье, спрятав руки за спиной. Все время она прятала руки за спиной, и потому он не мог припомнить, что же так поразило его в самый момент пробуждения.
А сейчас он отчетливо вспомнил эти смуглые, никогда не виденные им прежде руки, и понял, что Корели уходит от него.
Сит задохнулся, словно его мобиль на полном ходу врезался в полосу непроглядного, материально существующего одиночества. Так, значит, она уходит. Но почему именно сейчас и почему это явилось для него такой неожиданностью?
Ее поступок выпадал из логической схемы их взаимоотношений, до сих пор превосходно объяснявшей ему как его собственные, так и все ее поступки. Кроме вот этого. Следовательно, или действовавшая годами схема неверна, или поступок…
Сит вдруг успокоился. Схема верна. Такая, как Корели, не может уйти от такого, как он. Бессмыслица. Здесь не было ни тени самодовольства, – напротив, он чересчур хорошо знал собственные недостатки. Именно потому она и не могла покинуть его, что он был достаточно безобразен и невыносим, чтобы иметь право на постоянную, нескончаемую доброту и нежность. Потому он и не ждал, что она решится покинуть его.