Сирин Акао воздела крошечные ладошки, трижды хлопнула:
– Благо Спящему!
– Благо Спящему! – отозвались все нестройным хором, но уже по-кемитски.
– Натан, прошу вас. Вы поутру встречаете на улице своего друга… Алексей, прошу и вас. Утренний диалог, как всегда.
Это была обычная разминка – словарный запас языка Та-Кемт был заложен у каждого из них гипнопедически, но тренироваться нужно было ежедневно. Тренироваться, не зная толком, когда на Земле примут хотя бы принципиальное решение о возможности непосредственного контакта…
«Благо Спящему!» – «Благо стократ». – «Почивала ли твоя семья с миром?» – «С миром и с храпом…»
– Алексей! Храп считается серьезным физическим недугом, ибо нарушает тишину. Поэтому если угодно: «НЕ с миром, НО с храпом». Хотя о таких вещах, по-видимому, принято помалкивать. Продолжайте.
Традиционный диалог продолжался.
«Как почивали отец и мать?» – «Сон их спокоен и мудр». – «Как почивали братья и сестры?» – «Во сне они приобщались к мудрости Богов». – «Был ли крепок сон дядюшек и тетушек?» – «Моей престарелой бабушке паук опустился на нос, и она от страха…»
– Алексей! В Та-Кемте пауки – милые домашние зверушки, вроде наших хомячков. Их никто не боится.
Сирин-сан начинает сердиться, и напрасно. Иначе ведь от этих усыпляющих диалогов действительно кто-нибудь уснет! И как только эти кемиты могут разводить подобную нудятину с утра пораньше! Ведь это начисто снимает всю работоспособность. Ах да, диалог… «Моей престарелой бабушке приснилась невеста ее младшего правнука. Она, то есть невеста, а не бабушка, была бела, как сметана, и проворна, как кошка…»
– Фу! – закричали все хором, а Кшися – громче всех. Плагиат, даже на примитивном наречии Та-Кемта, здесь не поощрялся.
Приходилось поправляться. «Девушка была смугла, как грецкий орех изнутри…» – «Как звали эту девушку?» – «Ее звали Сиреневый Инкассатор» (это уже на земном).
Сирин слегка краснеет, сердится. Когда она сердится молча, она очаровательна.
– Алексей, вы отвечаете прегадко. Я поражена. Иоханн, ваш сон, пожалуйста.
«Мой сон благоволящие ко мне Боги наполнили благоуханием весенних цветов, кои срывал я для увенчания костра всесожжения. Почтеннейший Неусыпный снизошел принять от меня корзину с цветами, кои вознес…»
– «Кои вознесены были». Это типичный оборот. Прошу дальше.
– «Кои вознесены были на вершину Уступов Моления… э-э… дабы они сожжены были… э-э… во ублажение… то есть во услаждение… Спящих Богов».
– Во, должно быть, вонища!..
– Прошу вас заметить, Натан, что рассказам о снах натурализм не свойствен.
– У меня такое ощущение, Сирин-сан, – проговорил Гамалей, – что сны большей частью выдумываются. Уж очень они однотипны, высоконравственны, что ли..
– …Не исключено, – кивнул Абоянцев. – Кстати, Сирин-сан, в ночной почте две любопытные рамочки прибыло. Вы бы нам перевели их, голубушка…
– Разумеется, Салтан Абдикович.
Запела, зазвенела в магнитофоне пустая нить; все молча, выжидающе смотрели на вращающуюся рамочку.
Между тем сиреневые сумерки наполнили узкую учебную комнату, расположенную, как и все помещения Колизея, вдоль открытой лоджии. Небо было розовато-цинковым, как всегда, когда садится солнце и из-за горизонта вываливается чудовищная по своим размерам, голубоватая, испещренная царапинами и щербинами луна. Подымается она невысоко, и для того, чтобы увидать ее, приходится забираться на верхний этаж Колизея, а еще лучше – на крышу. Сюда, в «диван», прямой свет ее не проникает никогда, и только траурное лиловое мерцание близкого неба наполняет в эти вечерние часы всю огромную чашу станции невыразимо печальным мерцанием, столь явственно ощутимым, что оно воспринимается как материально существующая, овеществленная безнадежность.
– Вы будете переводить, Кристина, прошу… – быстрый шепоток Сирин Акао и кивок-полупоклон в сторону Кшиси.
Кшися стискивает пальцы, напрягая внимание, а нежный, с придыханием голосок, удивительно напоминающий ее собственный, тихо и певуче вырастает из серебристой чашечки магнитофона. Кшися переводит, не запинаясь, – это ей дается легко, и два девичьих голоса звучат в унисон:
– «…переполнится мера тяжести вечернего неба, и пепел нашей печали упадет на город и задушит живущих в нем..»
Взахлеб, по-бабьи, вздыхает Макася. И все замирают – настолько созвучны слова эти невесть откуда взявшейся щемящей томительности. Лиловые липкие сумерки, и до утра – ни маячащего вдали костра, ни звезды на горизонте…
– Кто-нибудь там, помоложе, да включите нормальный свет! – не выдерживает Абоянцев.
Сирин приостанавливает звук, пока комната наполняется привычным золотистым светом. И снова голос – только теперь мужской, и Кшисин торопливый шепоток:
– «Нет вечера без утра, ниточка моя, бусинка моя; но только нет мне и дневного солнца без вечернего взгляда твоего. Темна и росиста ночь, только без вечернего слова твоего мне ни тьмой накрыться, ни сном напиться…» – Кшися вдруг вспыхнула и беспомощно огляделась: да нужно ли, можно ли переводить такое?
Все молчали, понурясь.
– «Руки мои скоры в своем многообразии, мысли мои придумчивы в повелении рукам; согласись только – и я откуплю тебя у Закрытого Дома!» – «Не Закрытому Дому, а Спящим Богам принадлежит все сущее…» – «Когда откупал Инебел сестру твою, не Богам он платил, а жрецам, прожорливым и ненасытным». – «Блаженство есть сон, а не сытость…» – «Блаженство – это стоять в сумерках у ограды и слышать, как ты сзываешь своих младших, а они разбегаются с визгом по всему двору, и ты ловишь их, и купаешь их с плеском, и гонишь их, смеясь и припевая, в спальню, а потом все стихает, и вот уже шелестят кусты, и ветви у самой ограды раздвигаются, и руки твои ложатся на побеленные кирпичи… Разреши мне выкупить тебя!» – «Спящим Богам угодна неизменность. Инебел откупил сестрицу Вью, она собрала платья и посуду, и сложила корзину, и омылась настоем из пальмовых игл, и вот ждет она уже четыре дня, когда он придет за ней, и блаженства нет во взоре ее, и в плечах ее, и в руках ее занемевших…»
Снова тоненько поет пустая нить. Сирин Акао медлит выключить звук, словно что-то еще может добавиться, словно что-то еще может перемениться.
– А вышеупомянутый Инебел, вероятно, порядочный шалопай, – приподняв брови, констатировал Магавира.
– Зачем шалопай? – взорвался Самвел. – Сволочь он, вот кто. Таких надо…
Стремительные руки его, взметнувшиеся вверх, выразительно сомкнулись.
– Да? – сказала Кшися. – Быстрый какой! А если этот Инебел только сейчас и полюбил по-настоящему, тогда что? Между прочим, Ромео тоже бросил свою Розалинду!
– И я не слышал, чтобы кто-нибудь его за это обсволочил, – эпически заметил Гамалей.
– А чем это все кончилось? – крикнул Самвел.
– Спокойствие, молодежь, – вмешался наконец Абоянцев. – Между прочим, мы слышали с вами не пьесу…
Все разом притихли, словно там, за перилами лоджии, замаячил в густом ультрамариновом сумраке островок собственной судьбы.
– И то правда, – снова вздохнула Макася, – только когда мы туда, к ним-то, пойдем, нас навряд ли так полюбят…
– Прошу продолжить урок, – встрепенулась Сирин. – Мария Поликарповна, ваш перевод следующий. Пожалуйста, прошу. Храмовый комплекс, внутренние личные покои. Пожалуйста.
На этот раз оба голоса были мужские, говорили отец и сын.
– «Тащи, тащи – забыл про мешки, теперь что ни ступенька, то память. А то наел себе брюхо, в любимчиках ходючи!» – «Тебе бы такая любовь, когда с утра все лягнуть норовят. Благо еще, у старейшего ноги окостенели, высоко не задрать…» – «Да чтоб он тебе все по пояс отлягал, дармоед, дорос по бабам скучать, а сам…» – (Ой, дальше совсем несказуемо!) – «Так жену бы мне, отец, я бы и поворотливее стал, на колокол Чапеспа приладил бы. Ходили бы мы с тобой вместе уроки проверять, благостыней одарять…» – «Соблазняешься баб по чужим дворам щупать?» – (Ох, попереводил бы хоть Йошка, мужику не так срамно.) – «Да мне бы с моим брюхом свою, собственную…»
– Дальше непечатно и непроизносимо! – заорали хором Диоскуры.
– Мм… а дальше так: «А где я тебе собственную возьму – рожу да выращу? В дому не подросли, разве что… выкупил тут один хам себе хамочку. Да не берет к себе, чешется, на Нездешнюю обитель глядючи».
– Хм… – донеслось со всех диванов одновременно.
– Чего – хым-то? На меня загляделся, не иначе, – отпарировала Макася. – Так… «По закону, отец, ежели за обе руки дней… (десять, значит) не возьмет он ее себе в дом – храму отойдет?» – «Не распускай губы-то, не храму – Богам. Боги и распорядятся. Чапеспу и то достойней – при деле он, не при звоне». – «А я, значит, чтоб меня…»
– Непечатно, непроизносимо! – рявкнули Диоскуры.
– Спасибочки, выручили. «Я, значит, мешки наверх таскаю – и не при деле?» – «А как наверх все перетащишь, в город пойдешь, хамов слушать. Костер-то недаром складывать велено, до дождя успеть надо. И не болтуна-дармоеда, как в прошлый раз, а помоложе, да из таскунов, а то так и из лесоломов. Соображай». – «Знаю одного, мыслею рукоблудствует, но ткач». – «Невелика храму поруха – мыслею нить удержать…» Бессмыслица какая-то, а?
– Как хотите, Салтан Абдикович, а это – прямое указание на телекинез. Способности аборигенов безграничны…
– Опять вы, Гамалей, за свое. Мистика, батюшка. Телекинеза в природе не существует, одни сказки. И не прерывайте урока.
– Долго там еще? Я женщина слабая, беззащитная, чтоб часами целыми эдакое переводить. И то сказать, отцы города, а собачатся, как на рынке…
– В Та-Кемте не существует свободной торговли, – наставительно замечает Абоянцев. – А что касается лексики, то язык простолюдинов, как ни странно, богаче и поэтичнее…
Низкий звук зуммера прерывает его. Обычный вызов сверху и басок Брюнэ: «Станция „Рогнеда“ вызывает Колизей. На связи „Рогнеда“. Колизей, заснули?»
– Я – в аппаратную, Сирин-сан, мое дежурство! – Наташа срывается с дивана и, приплясывая, исчезает в ребристой нише, словно просачивается сквозь стену. Аппаратная, как и многое другое, расположена внутри Колизея.