Формы реальности. Очерки теоретической антропологии — страница 34 из 55

Реальность субъекта достигается только благодаря связанному с травмой аффекту. Бесконечное разрастание сферы неврозов и психотерапии в нашем обществе — на мой взгляд, прямое следствие наступившей эры аффектированного и травмированного субъекта.

Такой субъект враждебен интенциональному активному субъекту, его уделом становится не действие, а реакция на травмы, унижения, насилие, иногда воображаемые. Аффектированный субъект всегда выступает против доминантности, в какой бы форме она ни проявлялась, даже в интеллектуальной, культурной или этической. Ницше определял человека в категориях оппозиции активного и реактивного (пассивного). Делёз положил эту оппозицию в основу своего толкования ницшеанской философии. Он напоминает нам, что «Ницше представляет триумф реактивных сил как нечто сущностное в человеке и в истории»[300]. Но при этом Ницше часто говорил об активности человека, о

господах, как о человеческом типе, который рабы еще только могли бы победить, о культуре как родовой деятельности человека, которую реактивные силы всего лишь могли бы отвратить от ее смысла, о свободном и суверенном индивиде, как о человеческом продукте этой деятельности, каковой реактивный человек еще только мог бы исказить[301].

Французский философ показывает, что борьба активного и пассивного, отражающаяся в смене активного и пассивного принципов в организации истории, отсылает нас к более глубокому слою «становления сил», определяющих сущность человека. Он пишет о «становлении реактивностью всех сил», определяющих человека и его мир.

Вот так примиряет Ницше два аспекта высшего человека: его реактивный и его активный характер. На первый взгляд, деятельность человека возникает как родовая; реактивные силы прививаются к ней, извращая ее и отвращая ее от ее смысла. Но глубже располагается подлинно родовое — реактивное становление всех сил; деятельность является лишь особым пределом, предполагаемым этим становлением[302].

Становление этих сил не может проходить без антагонистической парности активного и реактивного: «Однако подобное становление всегда требует, как своего terminus a quo, присутствия противоположного качества, а то в становлении переходит в свою противоположность»[303].

Такая игра сил вполне согласуется с тем, что я выше описал как асимметричную парность миров — сферы и линейной среды. Сфера тут отсылает к активному человеку, а среда — к пассивному. В «Генеалогии морали» Ницше описывал условия возникновения реактивного по своей природе ресентимента, совпадающие с гораздо более поздними феноменологическими описаниями пассивного субъекта. Ресентимент, по его мнению,

всегда нуждается для своего возникновения прежде всего в противостоящем и внешнем мире, нуждается, говоря физиологическим языком, во внешних раздражениях, чтобы вообще действовать, — ее акция исходно является реакцией. Обратное явление имеет место при аристократическом способе оценки: последний действует и произрастает спонтанно…[304]

Аристократия у Ницше — это просто обозначение активного субъекта, способного на спонтанность действия, а не исключительно на ответную реакцию:

Ресентимент благородного человека, коль скоро он овладевает им, осуществляется и исчерпывается в немедленной реакции; оттого он не отравляет, с другой стороны, его, как правило, и вовсе не бывает там, где он неизбежен у всех слабых и немощных[305].

В 1912 году видный феноменолог Макс Шелер посвятил ресентименту целый трактат, названный им «О ресентименте и моральной оценке. Исследование о патологии культуры». Само название говорило о том, что Шелер видел в этом явлении отражение новых тенденций в субъектности и культуре, которые он тогда, не колеблясь, назвал патологией. Сегодня то, что казалось Шелеру патологией, становится господствующей нормой. Рассматривая само французское слово resentiment, он обратил внимание, что оно состоит из «re», отсылающего к ответности, реактивности, и уже знакомого нам слова sentiment — «чувство», того самого, которое будет выдвигаться в центр понятия субъектности Марионом и Анри. А феноменологический анализ механизма этого чувства до удивительного совпадает с тем, что мы видели у Анри в его описании автоаффектированности:

Во-первых, речь идет об интенсивном переживании и последующем воспроизведении определенной эмоциональной ответной реакции на другого человека, благодаря которой сама эмоция погружается в центр личности, удаляясь тем самым из зоны выражения и действия личности. Причем постоянное возвращение к этой эмоции, ее пере-живание резко отличается от простого интеллектуального воспоминания о ней и о тех процессах, «ответом» на которые она была. Это — переживание заново самой эмоции, ее после-чувствование, вновь-чувствование[306].

Эмоция тут приходит извне, но не вызывает непосредственной, спонтанной ответной реакции, характерной для ницшеанского мгновенно реагирующего «аристократа». Она уходит в глубину, «в центр личности». Она покидает зону «абреакции», то есть выражения и действия, и превращается в некое чувство, становящееся раной и травмой. Все происходит совершенно в соответствии с анализом Декарта, когда восприятие картины утрачивает значение, превращаясь в страсть.

В этом превращении очень важно то, что дистанция, необходимая для выражения и действия, исчезает и заменяется абсолютной неразличимой непосредственностью чувства, прямо воздействующего на субъект. Парадокс такой реактивности заключается в том, что ее углубление внутрь прямо связано с торможением реакции, ее задержанием, иногда на долгие годы. Чем дальше момент травмы, тем сильнее становится ее непосредственное переживание. Шелер так писал о наиболее характерном выражении ресентимента — мести:

…реактивным движением и является импульс мести, в отличие от активных и агрессивных импульсов дружелюбной или, наоборот, враждебной направленности. Каждому мстительному импульсу должно предшествовать нападение или оскорбление. Важно подчеркнуть, что импульс мести вовсе не совпадает с побуждением к ответному удару или к защите, даже если эта реакция сопровождается гневом, яростью или негодованием. Если, например, животное, подвергшееся нападению, кусает того, кто на него напал, это нельзя назвать местью. Прямой удар в ответ на пощечину — тоже не месть. Две особенности существенны для квалификации акта как мести: моментальное или длящееся определенное время торможение и сдерживание непосредственно возникающего ответного импульса (а также связанных с ним побуждений гнева и ярости) и обусловленный этим перенос ответной реакции на другое время и до более подходящей ситуации («ну погоди, в другой раз!»)[307].

Именно с такой феноменологией субъекта среди прочих причин, которых я тут не буду касаться, на мой взгляд, связаны отложенные на многие годы разоблачения сексуального насилия со стороны многих женщин в движении #MeToo. За прошедшие с момента обнародуемого эпизода годы в жертве сексуальных домогательств торможение реакции производит глубокое переживание, «погружающееся в центр личности» и обрастающее всеми свойствами травмы. Показательно не только то, что всплывающие эпизоды часто принадлежат далекому прошлому, но и то, что классическими жертвами женских разоблачений становятся доминантные, широко известные личности.

И наконец, еще одна важная черта новой субъектности — это доминирование в ней коллективной идентичности над индивидуальной. Я уже говорил о том, что для Мерло-Понти пассивность субъекта связана с институцией времени. Я склонен считать, что институция времени всегда организует именно коллективную субъектность[308]. Пьер Бурдье говорил о неотделимости государства и всей практики социального принуждения от институции времени, в частности календарей, которые интериоризированы людьми, не вызывают никакого сопротивления и подчиняют себе поведение людей, синхронизируя его и делая коллективным:

То же самое можно сказать о часах, на которые делятся сутки. Это элемент консенсуса, и я не знаю ни одного анархиста, который бы не переставлял часов, когда мы переходим на летнее время, который бы не принимал в качестве данности весь этот комплекс вещей, которые в конечном счете отсылают к власти государства <…>. Общественный порядок покоится на согласии: тот факт, что люди встают вовремя, предполагает, что они согласны с часами[309].

Время подчиняет себе человека и делает его пассивным. Оно вписывает его в некую диктующую ему поведение невидимую среду. Будущее не обладает силой институции и потому сохраняет свободу. Но будущее постепенно усыхает в горизонте наших ожиданий. Норберт Элиас увидел во времени основной инструмент трансформации активного субъекта в претерпевающего и страдающего члена социальный группы:

…каждый взрослеющий ребенок в таких обществах учится видеть во «времени» символ социальной институции внешнего принуждения, которое ребенок вскоре начинает ощущать непосредственно на себе. Если он не научится в течение первых десяти лет жизни, как выработать в себе аппарат самопринуждения, соотносимый с этой институцией, если, иными словами, ребенок в таком обществе не научится регулировать свое поведение и чувства применительно к социальной институции времени, ему будет очень трудно, если не невозможно, вписаться взрослому в это общество[310].

Подчинение субъекта внешнему принуждению опирается на исчезновение дистанции между человеком и объектом. Время — это как раз нечто, дающееся нам как внутреннее переживание, хотя оно и является «внешней» социальной