Формы реальности. Очерки теоретической антропологии — страница 37 из 55

[325].

Риск превращается в ужас именно потому, что мы превращаемся в пассивных обитателей техносферы.

Это обращение ужаса от мира к субъекту Бек называет рефлексивной модернизацией. Он пишет о том, что в XIX и XX веках модернизация была направлена на свою противоположность, а именно природу:

Сегодня, на рубеже XX–XXI веков, модернизация свою противоположность поглотила, уничтожила и принялась в своих индустриально-общественных предпосылках и функциональных принципах уничтожать самое себя[326].

До ХХ века, по его мнению, человечество защищалось от угроз благодаря дистанцированию от «чужого» с помощью реальных или символических преград. Общество риска утверждается тогда, когда подвергается коррозии само понятие дистанции и чужого. Рефлексивная обратимость интересна как раз в горизонте дистанцирования и непосредственной близости. Мне кажется, эту «рефлексивную дилемму» можно сформулировать как парадокс максимальной удаленности, недостижимости, почти магически выворачивающийся в абсолютную близость аффекта. Когда «теснящим», по выражению Хайдеггера, становится не «то» или «это», а весь мир, под сомнение ставится само «бытие-в-мире», способность быть перед миром и в нем. А это сомнение в самой возможности быть в мире и соотноситься с ним производит глубочайший аффект, непосредственно воздействующий на чувства. Теперь не мир воздействует на пассивного субъекта, а его исчезновение, пустота, разверзающаяся на его месте. Максимальная дистанция преобразуется в максимальный аффект непосредственного переживания. Я полагаю, что эта неожиданная смычка максимальной удаленности мира и максимальной близости аффекта достаточно полно характеризует сегодняшнюю субъектность.

Эта утрата внятного чувства мира как источника угрозы, по мнению Бека, связана с тем, что вместо видимого и осязаемого наука предъявляет нам нечто невидимое и подменяет опыт чистыми абстракциями, которые даже нельзя назвать «опытом из вторых рук»:

…незримое, более того, принципиально не поддающееся восприятию, доступное лишь теоретическому осмыслению, становится в кризисном цивилизационном сознании <…> свойством личного мышления, восприятия и переживания. Основанная на опыте логика обыденного мышления оборачивается своей противоположностью. Путь больше не ведет от собственных переживаний к обобщенным выводам. Наоборот, не подкрепленное собственным опытом обобщенное знание становится определяющим центром собственного опыта. Чтобы можно было пойти против рисков на баррикады, химические формулы и реакции, невидимые вредные вещества, биологические круговороты и цепи реакций должны подчинить себе зрение и мышление[327].

Чтобы обнаружить источник угрозы, мы вынуждены, согласно Беку, перестать полагаться на орудия непосредственного опыта, то есть на наши восприятия и ощущения.

Жан Бодрийяр полагал, что такое исчезновение реальности за пеленой научных построений создает своего рода экзистенциальный фон неопределенности, с которым и связан аффект ужаса. Именно поэтому он называл всю социальную систему знания в современном обществе террористической. И конечно, сам феномен сегодняшнего терроризма с его непредсказуемостью и потенциальной повсеместностью вполне вписывается в эту картину.

Из всего этого возникает огромная неуверенность, которая пребывает в самом сердце операционной эйфории. Науки предвосхитили эту паническую ситуацию: исчезновение соответствующих позиций субъекта и объекта в экспериментальном интерфейсе порождает конечный статус неопределенности в том, что касается реальности объекта и объективной реальности знания. И сама наука, кажется, попала под влияние странных аттракторов. То же самое можно сказать и об экономике, чье воскрешение, видимо, связано с полной непредсказуемостью, царящей в ней, и о внезапной экспансии информационной техники, связанной с неопределенностью имеющихся знаний.

Являются ли все эти технические средства получающей стороной реального мира? Весьма сомнительно. Цель науки и техники скорее в том, чтобы столкнуть нас с совершенно нереальным миром, существующим вне принципа истины и реальности. Современная революция — это революция неопределенности[328].

Утрата определенности, в каком-то смысле утрата объектности в отношении к миру, создает не только чувство ужаса или паники, о котором много говорит Бодрийяр, но странное размывание мира ценностей. Когда Бек говорит о том, что сегодня «один исторический тип мышления и действия попадает в зависимость от другого или накладывается на него», речь идет о мышлении, связанном с «богатствами» и «товарами» и миром, в котором вся эта определенность ценностей и предметов потребления вдруг исчезает в неопределенности по ту сторону эмпирического опыта. Вторжение товаров в традиционную картину мира внесло в порядок мироздания сильный разрушительный импульс. Когда Арендт писала об исчезновении различий между средствами и целями, характерном для капитализма, она касалась первоначального распада мирового порядка. Капитализм изменил порядок фундаментальных моральных ценностей. Алчность, всегда бывшая злейшим грехом, постепенно превратилась в добродетель и необходимое условие процветания экономики ростовщичество, традиционно бывшее под моральным запретом, превратилось в респектабельное банковское дело, и т. д. Но эта трансформация миропорядка компенсировалась созданием иной шкалы ценностей. Само понятие ценности, связанное Зиммелем с объектом желания и выводившее производство богатств на уровень универсального генератора нового порядка, оказалось под вопросом. Теперь производство ценностей и богатств оказывается одновременным производством угроз, катастроф и хаоса. Мир ценностей перестал конституировать универсальную сферу, почти неотличимую от сферы жизни. А сама жизнь оказалась под угрозой производства ценностей.

Вот как описывал происходящее Ханс Йонас:

Движение, делающее нас господином тех сил, которые отныне должны подчиняться нормам, — движение современного знания, называемого наукой, благодаря неизбежному побочному эффекту подточило те основания, на которых зиждились эти нормы; оно уничтожило саму идею нормы как таковой. К счастью, оно не уничтожило чувствительность к норме, и к частным нормам в том числе. Но эта чувствительность стала неуверенной в себе, в тех случаях, когда ей противоречило так называемое знание, и, по меньшей мере, не принимало в расчет все санкции этого знания. В любом случае она с трудом справлялась с громкими голосами алчности и страха. А теперь она еще теряется от неодобрения высшим знанием, ощущая себя лишенной оснований и не способной себя обосновать. Первоначально Природа была «нейтрализована» в отношении к ценности, а затем и к самому человеку. Теперь мы содрогаемся в наготе нигилизма, в котором почти неограниченная власть породнена с почти полной пустотой, возросшие возможности соединены с утратой понимания цели[329].

Я думаю, что разрушение ценностей, производимое тем, что Бодрийяр назвал операционной эйфорией, а Йонас связал с «нейтрализацией природы» наукой и технологией, подвергает эрозии саму идею сферы, объединяющей миры ценностей и жизни и создающей целостную среду для человека. Теперь контакт с миром окончательно разрушается, и мы входим в эпоху «распоясавшихся» аффектов как механизма компенсации «чувства» утраты реальности. Когда субъект поддерживает контакт с окружающим миром, то настоящее, в котором он находится, оказывается носителем богатого опыта. Переживание настоящего способно вызывать сложную гамму эмоций, в том числе радость и ощущение полноты жизни. Когда контакт с миром исчезает и заменяется переживанием аффекта утраты, настоящее теряет свое богатство и превращается в бедный нюансами и содержанием невроз, легко переходящий в психоз. Фрейд замечал: «…невроз не отрицает реальности, он просто ничего не хочет о ней знать; психоз отрицает ее и пытается ее заменить»[330]. В исследовании печали и меланхолии Фрейд описывал механизм, при котором потеря объекта ведет к крайнему обеднению Я и оскудению мира: «Меланхолик демонстрирует нам <…> необычайное принижение чувства своего Я, грандиозное оскудение Я. При печали мир становится пустым и жалким, при меланхолии таким бывает само Я»[331]. Сегодня эта патология Я начинает распространяться на конституцию современного аффективного субъекта.

Одним из симптомов утраты мира мне кажется современное голливудское кино, все более глубоко погружающееся в насквозь искусственный мир фантастики, фэнтези и комиксов. В коммерческом кино контакт с реальностью почти полностью утрачивается, и на ее место встают сконструированные, сгенерированные на компьютерах симулякры, в которых больше нет ни природы, ни живых людей. Разрастание сферы симулякров, о которой много говорил Бодрийяр, наблюдается и в распространении компьютерных игр, и во впечатляющем развитии иллюзий реальности вроде 3D или виртуальной реальности. Чем меньше контакт с действительностью, тем интенсивнее должен быть опыт переживания симулякра. Сама интенсивность аффекта отныне замещает мир. Бытие-в-мире, как говорил Хайдеггер, «все в себе проседает», а вместо него возникает ужас перед лицом недостижимости и незначимости мира.

Часть 3. Погружение в себя. Преодоление дистанции

ГЛАВА 13. ТРАВМА И ИНКОРПОРИРОВАНИЕ ЧУЖОГОЛИДИЯ ГИНЗБУРГ, ЛАПЛАНШ

Сфера мира сжимается и поглощается внутрь, туда, где по определению невозможно дистанцирование, где «чужой» не может не быть зеркальным отражением меня самого. В заключительной части книги я хочу пригласить читателя в этот мир без дистанций и внятных различий. Именно в нем, на мой взгляд, мы обнаруживаем наиболее внятные черты «гиперсовременности», которая, по мнению Жиля Липовецкого, технологически избавляется от объекта.