Она, конечно, изменилась. Главное дело, волосы отрастила до ягодиц и темные очки нацепила — это в помещении, поздним вечером! На сцену выскочила в джинсах и в рубахе с огромным колличеством блесток-огоньков — прямо ходячий комутатор. Схватила микрофон и пошла плясать по сцене: прыгает, руками машет, волосами трясет. Я прислушался, чтобы разобрать слова, но музыканты так наяривали, в барабаны били, молотили по клавишам, терзали электрогитары, что я испугался, как бы крыша не рухнула. И все время спрашивал себя: что это за какафония?
Прошло не много времени, музыканты сделали перерыв, а я встал со стула и хотел пройти за кулисы. Но у двери стоял охранник, который обьеснил, что мне туда нельзя. Возвращаясь назад, к своему месту, все глазели — я это отметил — на мою армейскую форму. Один в мою сторону: «Не пойму, что за прикид», другой: «Афигеть!», а третий: «Это без дураков, что ли?».
Опять я почуствовал себя полным идиотом и вышел на улицу, чтобы малость проветрица, собраца с мыслями. Прогуливался, наверно, с пол часа, возвращаюсь — а к дверям уже очередина выстроилась. Ну, я-то прохожу вперед и пытаюсь втолковать охраннику, что у меня в зале все вещи остались, а он свое талдычит: «в порядке очереди». Отстоял я, наверно, час с лишним, послушал доносившую музыку, и, доложу я вам, с наружи, на расстоянии, звук оказался чуть более лучше, чем в зале.
Короче, мне все это надоело, и решил я обойти здание кругом, чтобы подождать у черного хода. Присел там на низкое крылечко и посмотрел, как в помойке крысы деруца. А в кармане у меня была губная гармошка, и я, чтобы убить время, начал подбирать какой-то мотивчик. До слуха все еще доносилась музыка, и очень скоро я уже подыгрывал Дженни и ее дружбанам, взяв на полтона ниже, чтобы с ними не расходица. Не знаю, сколько прошло времени, но вскоре я уже выдавал собственные проигрыши в до мажоре. Вот странно: когда сам играешь, музыка кажеца вполне сностной, если при этом особо не вслушиваца.
Вдруг позади меня распахнулась дверь, и в проеме показалась Дженни. Наверно, у них опять был перерыв, но я даже бровью не повел — продолжаю играть.
Она спрашивает:
— Кто здесь?
— Я, кто ж еще, — отвечаю ей из темного тупика, а она высовывает голову из дверей и уточняет:
— Кто играет на гармонике?
Встал я в полный рост, хотя и застеснялся своей военной формы, и отвечаю:
— Это я. Форрест.
— Кто-кто? — переспрашивает.
— Форрест.
— Форрест? Форрест Гамп! — Тут она вдруг выскакивает на крыльцо и бросаеца ко мне в обнятия.
Мы с Дженни вдвоем сели на крыльцо и в захлеб расказывали, что с нами происходило. Из университета она ушла не по своей воле: ее отчислили, когда ночью застукали в мужской общаге. Таких нарушений дисциплины в ту пору никому не спускали. Друг ее, банджоист, чтобы закосить от армии, бежал в Канаду, и група ихняя распалась. Дженни перебралась в Калифорнию и некоторое время ходила с цветами в волосах[18], но тамошние ребята, как выеснилось, оказались просто выпендрежниками, да еще вечно травкой баловались, но там она познакомилась с одним парнем и поехала за ним в Бостон, где они устраивали марши мира и протчие акции, но по факту он оказался голубым, поэтому она его бросила и сошлась уже с серьезным человеком, учасником маршей мира, который изготавливал бомбы и взрывал здания. Но и с этим отношения не заладились, и она сблизилась с преподдавателем Гарварда, но этот по факту оказался женат. Потом у нее появился приличный с виду парень, но его арестовали за магазинную кражу и Дженни тоже замели, после чего она решила взяца за ум.
Пришла в групу «Битые яйца», они стали играть авонгардную музыку и прославились на весь Бостон, а на следущей неделе им даже прецтояло ехать в Ню-Йорк и записывать альбом. Дженни призналась, что живет со студентом филосовского факультета, но все же предложила мне после концерта поехать к ним на квартиру и там перекантоваца. Я, конечно, очень растроился, что у нее кто-то есть, но куда мне было поддаца? Она позвала — я поехал.
Бойфренда ее звали Рудольф. Дохляк, весу в нем не более сорока кило, волосы как швабра, на шее бусы, мы входим, а он на полу сидит, медитирует, гуру хренов.
— Рудольф, — окликает его Дженни, — это Форрест, мой друг детства, он у нас немного поживет.
Тот молчит, только рукой повел, типо благословил, как Папа Римский.
Кровать у них в квартире была только одна, но Дженни разложила на полу не большой соломенный тюфяк. Да мне не привыкать, я в армии на чем только не спал.
Утром просыпаюсь — Рудольф все также сидит посреди комнаты, медитирует.
Дженни сготовила мне какой-никакой завтрак, оставили мы худерягу Рудольфа сидеть в квартире, а сами поехали в город. Перво-наперво, как сказала Дженни, нам прецтояло меня приодеть, а иначе люди в здешних краях неправильно поймут: решат, что я перед ними выделываюсь. Зашли мы в военторг, и там я приобрел комбинзон и шерстяную куртку-рубашку, сразу переоделся, а форму мне упаковали в бумажный мешок с ручками.
Гуляем, значит, мы по Гарварду — и как вы думаете, кто идет нам на встречу? Тот самый препод-женатик, с которым у нее был роман. Они остались друзьями, хотя за глаза Дженни говорит про него «поддонок». Доктор Квакенбуш — вот как его зовут.
Короче, идет он весь из себя такой взволнованный, посколько на следущей неделе начинает читать новый курс лекций, придуманный им самим. Называеца «Образ идиота в мировой литературе».
Я с важным видом говорю: похоже, это переспективное направление, а он мне:
— Форрест, не хотите ли походить на мои лекции? Вам наверняка понравица.
Дженни как-то странно косица то на него, то на меня, но помалкивает. Возвращаемся мы в квартиру и застаем Рудольфа в той же позе.
Мы с Дженни ушли на кухню, и я в пол голоса интересуюсь: может, Рудольф глухонемой? Нет, говорит, рано или позно он что-нибудь скажет.
Во второй половине дня Дженни повела меня знакомица со своими музыкантами и наговорила, что я божественно играю на губной гармонике и вполне мог бы вечерком выступить вместе с ними в клубе. Один парень спросил, что мне удаеца лучше всего, и я ответил: «Дикси»[19], так он ушам своим не поверил, но тут вмешалась Дженни и говорит:
— Да какая разница? Он на лету схватывает, ему только нужно въехать в нашу музыку.
Так вот, вечером я выступил с рок-групой, и все признали, что я ценный кадр, а мне было одно удовольвствие сидеть на сцене и смотреть, как Дженни поет и танцует.
В понедельник я все же решился пойти на лекцию доктора Квакенбуша «Образ идиота в мировой литературе». Одно это название меня грело.
— Сегодня, — провозголосил доктор Квакенбуш, — здесь присуцтвует наш гость, который согласился посетить ряд лекций. Давайте попривецтвуем мистера Форреста Гампа.
Все обернулись ко мне, я скромно помахал, и началась лекция.
— Идиот, — говорил доктор Квакенбуш, — с давних времен играет существенную роль в мировой литературе. Полагаю, всем вам доводилось слышать выражение «деревенский дурачок» — это традиционное обозначение умственно отсталого индивида, который проживает где-то в глубинке, нередко становясь объектом презрения и насмешек. В более позднюю эпоху в среде титулованного дворянства сложился обычай держать в доме придворного шута для развлечения венценостных гостей. Зачастую такой шут дествительно страдал идиотизмом или слабоумием, но в отдельных случаях это мог быть паяц или балагур…
Через некоторое время до меня дошло, что идиоты — вовсе не безполезные олухи, посколько на них, как вырожался в свое время Дэн, возложена особая, не обычная миссия: смешить людей. А это не каждому дано.
— В произведениях художественной литературы, — продолжал доктор Квакенбуш, — образ идиота способствует актуализации двойного смысла. Позволяя глупцу выставлять себя глупцом, автор подводит читателя к проникновению в универсальную природу глупости. Время от времени крупнейшие писатели, такие как Шекспир, позволяют шуту выставлять дураком кого-либо из главных героев, активизируя читательское мышление по средствам эффекта неожиданности.
Тут я слегка подзапутался. Но это нормально. А дальше мистер Квакенбуш сказал, что для элюстрации своего тезиса попросит нас разыграть одну сцену из пьесы «Король Лир», в которой действуют шут и замаскерованный безумец, да к тому же безумен и сам король. Одного студента, Элмера Харрингтона, он назначил читать за Тома из Бедлама, а девушку Люсиль за Шута. Другому студенту, Хорэсу, фамилию не помню, досталась роль безумного короля Лира. И вдруг что я слышу:
— Форрест, а вас я попрошу взять на себя роль графа Глостера.
На театральном факультете мистер Квакенбуш позаимствовал кой-какой реквизит, но нам сказал выступать в повседневной одежде, для большей «реалистичности». Ну, думаю, влип я по самое некуда, и как меня только угораздило?
А между тем наша команда «Битые яйца» тоже не стояла на месте. Из Ню-Йорка прилетел какой-то человек, послушал нас и сказал, что хочет орендовать студию и сделать запись нашего исполнения. Ребята, в том числе и Дженни Каррен, и, конечно, я были просто в икстазе. А этот, из Ню-Йорка, мистер Фиблстайн его звали, говорит: «Если все получица, мы переплюнем даже изобретение ночного безбола». А от нас, мол, ничего не потребуеца даже — только подписать какую-то бумажку и потом карман поцтавлять.
Джордж, клавишник наш, не много меня подучил на клавишах бацать, а Моз, ударник, разрешил мне чуток постучать. Прикольно было после губной гармошки к другим инструментам подходить. Каждый день я мало-по-мало упражнялся, и каждый вечер мы выступали в клубе «Ходэдди».
И вот как-то раз прихожу я домой после лекции, а там Дженни сидит на кровати в одиночку. Спрашиваю, где Рудольф, а она такая: «Слинял». Почему это, спрашиваю, а она: «Потому, что он — полное ничтожество, как и все остальные», и тогда я предложил: «Давай-ка сходим куда-нибудь поужинать и все перетрем».