Собакам, впрочем, Фосс выказывал горячее одобрение и страдал, когда они повреждали лапы, когда кенгуру наносили им в драке открытые раны или когда они просто умирали от тягот пути. Он ревностно наблюдал за попытками других людей завоевать привязанность его собак. Потом не выдерживал и уходил прочь. Говорят, немец даже швырялся камнями в неверное животное. Однако в целом собаки не обращали внимания ни на кого другого. Они были преданы именно этому человеку. Они готовы были его съесть. Так что его все устраивало. Фосс ужасно радовался их горячим языкам, хотя и не позволил бы поймать себя на ответной ласке.
На данном этапе путешествия собак осталось всего две: так называемый терьер и Бесс, крупная полукровка ньюфаундленда, которая сослужила хорошую службу во времена овец.
— Бесс в прекрасном состоянии, сэр, — заметил Джадд однажды, когда они с Фоссом ехали бок о бок.
Он знал, что глава экспедиции любит эту собаку, и таким образом решил сделать ему приятное.
Черная сука и в самом деле благоденствовала с тех пор, как бросили овец и земля смягчилась. Она жила в свое удовольствие и носилась взад-вперед на упругих лапах, вывесив розовый язык, сверкая блестящей шерстью.
— Выглядит хорошо как никогда, — осмелился добавить Джадд.
— Еще бы, — ответил Фосс.
Он вернулся за компанией и теперь понял, что напрасно — за это придется страдать.
— Да, — сказал он, поднимая голос. — Она ест в три горла, и я уже несколько дней размышляю о том, что нужно сделать ради общего блага.
Оба мужчины помолчали, с холодным восхищением наблюдая за беготней собаки, которая сновала кругами и один раз даже оскалилась на них.
— Я решил ее прикончить, — проговорил Фосс, — поскольку овец у нас не осталось, значит, и в Бесс нужда отпала.
Джадд промолчал, но Гарри Робартс, который ехал рядом, сопровождая скот, поднял взгляд и запротестовал:
— Что вы, сэр! Как можно прикончить Бесс?!
У него тут же пересохло горло и защипало глаза. Узнав о решении, остальные почувствовали примерно то же самое. Даже Тернер предложил:
— Сэр, мы все поделимся харчами с Бесс, если она ничего не поймает. Будет кормиться из нашего рациона, так что никакого ущерба для припасов!
Фосс горько усмехнулся.
— Я не могу себе позволить лишних сантиментов, — вздохнул он.
Поэтому на полуденном привале немец позвал собаку, и она последовала за ним. Сказав пару ласковых слов и глядя в полные любви глаза, он спустил курок. Фосс покрылся холодным потом. Он едва не прострелил себе челюсть. Да, я поступил правильно, убеждал он себя через боль, и готов пойти гораздо дальше, подвергнувшись еще более решительным дисциплинарным мерам.
Потом мужчина выкопал яму, чтобы похоронить свою собаку. Могила получилась неглубокая, и он положил сверху несколько камней и косматых веток казуарины[30], которая росла у реки.
Возможно, издалека члены экспедиции и наблюдали за ним.
— Какая разница? — наконец воскликнул Тернер, чуть ли не громче всех вступившийся за Бесс. — Ведь это всего лишь собака! Она могла стать обузой. Пожалуй, он поступил правильно, убив ее. Только вот при данных обстоятельствах мы теперь все — собаки…
Проходив несколько дней с убитым видом, Фосс почти утешился. Похоронив вместе с собаками и другие мотивы, он решил, что действовал ради общего блага. Если тем самым он поверг в изумление своих людей, то имел на это полное право. Если Лора его не одобрила, то причина крылась в том, что и у их любви были глаза собаки.
Они ехали бок о бок, и Фосс объяснял любящей спутнице, что жила и дышала внутри него: чтобы ее победить, ему следовало всего лишь приложить дуло к своей голове. Однако по ночам тело немца болело от судорог умирающей собаки… Неустанные любовники протягивали друг к другу руки и слышали звон обручальных колец. Они и в самом деле были женаты. «Я ведь не могу, — проговорил он, ворочаясь во сне, — одновременно убивать и владеть!» Под мягким покровом любви Фосс совершенно измучился. И тогда он вырвался и ушел прочь. Он снова стал как скелет, жилистый и одержимый идеей.
Теперь по ночам капли дождя падали в угли костров как пули, и спящие люди от этих звуков ворочались, словно дождь бил по ним. К утру обычно прояснялось, хотя как-то раз людям и животным пришлось горбиться под струями целый день. Страдания их продолжились и ночью, пока внезапно чернота не распахнулась, явив холодные звезды. Потом дождь пошел снова и уже не прекращался. Трудно было представить вечность иначе, кроме как в виде бесконечного дождя.
Люди и животные сильно исхудали, упираясь головами в стену ливня. Иные возненавидели друг друга сверх всякой меры. Разумеется, животные этим не страдали, потому что никогда и не ждали большего, а вот люди от ненависти прямо-таки позеленели. Зеленая слизь кусками падала на землю, по которой они неуклюже передвигались. Среди пышной блестящей растительности встречались деревья с длинными темными копьями вместо листьев, угрожавшие глазам и барабанным перепонкам. Однако в нынешнем состоянии людские души были куда более уязвимы, чем плоть. Некоторые участники экспедиции утратили всякую надежду и поняли, что больше всего им хочется умереть.
В это время года земля начала остывать, и на смену удушливой жаре пришли холодные дни, ночи также стали холодные, мокрые палатки хлопали на ветру, люди чувствовали себя совершенно несчастными. К тому же многие заболели лихорадкой. Среди них едва ли нашелся бы человек, который не растирал бы в ознобе клочья своей дрожащей, истерзанной плоти, предварительно ссохшейся до состояния соленой трески. Зеленовато-желтые зубы гремели в черепах, запавшие глаза блестели.
Фрэнку Лемезурье, заболевшему самым первым, еще в ту ночь, когда он перебрался через горы, чтобы передать приказ погонщикам, пришлось хуже всех. В бреду он твердил о сушеном горохе, который якобы не мог выплюнуть (тот застрял в его больных челюстях), и о каком-то сокровище — огромных кусках тлеющей руды, царапающих ему руки, если он пытался достать их из груди, и которое он должен сохранить, чего бы ему это ни стоило.
Он сильно исхудал, стал хрупким, желтым и прозрачным; он уподобился желтой лилии, только волосатой и вонючей. Заметив однажды, как Фрэнк покачивается в седле, на следующей стоянке Фосс велел молодому человеку лечь в его палатке и сам поил больного хинином, заворачивал в свои одеяла. С пациентом он держался с такой нежностью, словно стремился показать весь предел своих возможностей. Чтобы избавиться от любви, вдруг понял он. Если никого это не впечатлило, то вовсе не потому, что они заподозрили его в притворстве — нет, теперь они понимали, что Фосс способен на все. Или же Господь, если уж на то пошло. В их смятенном состоянии трудно было отличить действие от действия, побуждение от побуждения или задаваться вопросом, почему высшая сила должна делиться надвое. Для тех, кто с трудом фокусирует взгляд, слова «целовать» и «убивать» звучат сходно. Поэтому остальные мрачно наблюдали за тем, как Фосс заботится о больном. Поворачиваясь к ним спиной, доктор и сам дрожал от боли, которую испытывал от постоянной сырости, а более всего из-за страха, что любимое стадо может зачахнуть или же осознать божественный промах.
Из-за плохого самочувствия большей части отряда лагерем встали рано, и когда вечер наконец наступил, Фосс приказал Джеки отправиться с ним и заарканить нескольких коз, которые недавно окотились. Пока черный мальчишка боролся с пойманными козами, Фосс подоил их — зрелище, по меньшей мере, нелепое, мягко говоря, — и поспешил к пациенту под дождем, лупящим по дымящемуся котелку. Опустилась ночь, и Лемезурье уговорил себя выпить несколько глотков теплого молока с шерстинками, смешанного с ромом, припасенным предусмотрительным немцем для лечебных нужд.
Пока больной пробовал молоко, Фосс стоял на четвереньках и с тоской глядел на утоптанный глиняный пол натянутой палатки.
— Скажите, Фрэнк, — спросил он, — вам хоть немного полегче?
— Нет, — ответил человек с желтым лицом, по которому стекало молоко. — Мне очень тревожно. Все плывет, разум и тело друг с другом не ладят.
Дождь все лил, и немец лег рано. Постепенно палатку наполнила их общая лихорадка. Впрочем, отчасти Фоссу принесла облегчение любовь, которую он отдал; ему она сделала гораздо лучше, чем его пациенту. И он продолжал втирать этот белый целебный бальзам. Для такого случая она облачилась в просторный балахон с капюшоном из теплого серого дождя, закрывший ее целиком, кроме лица. Из своего опыта он заключил, что ее разбил целибатный паралич. Однако каменная фигура ничуть не возражала. И ни на что не надеялась. Она просто ждала своего тайного доктора. На этой стадии болезни, сказал он, я дам тебе маленькую белую пилюлю, которая вырастет внутри тебя до гигантских размеров. Учти, отдавать куда менее унизительно, чем принимать. Ты сможешь принять то, что повлечет за собой большие страдания? Камень цвета меда расколола улыбка. Если я выстрадала Отца, улыбнулась она, то смогу выстрадать и Сына. Едва он почувствовал, что из сферы духа они перешли в сферу плоти, его затошнило. Он не был мусульманином. Брюки его вовсе не предназначались для родов. Я — Один, возразил он, образуя губами большую букву «о». И швырнул пилюлю на землю. Она же продолжала улыбаться своей неумолимой улыбкой, которая означала, что они женаты целую вечность и что нашествие турков каменные статуи переживут.
Проснувшись, немец обнаружил, что они все еще в море ночного дождя: тугие струи бьют по палаткам, веревки стонут, парусина дрожит, и во тьме горит сальная свеча из тех, что он заготовил на случай крайней необходимости. Очевидно, Лемезурье зажег свечу, надеясь устоять перед хаосом. Казалось, кроме конуса желтого света ничего другого и нет.
— Ах, сэр, я болен! — пожаловался тот, заметив, что за ним наблюдают.
— Можете не говорить мне об этом, Фрэнк, — вздохнул Фосс. — Я и о себе-то позаботиться не могу. Едва держусь на ногах…