Фотография — страница 4 из 5

— На вас листик упал с дерева, я сниму, — и, совсем осмелев, быстро снял листик, — я его на память оставлю, как цветок, вами подаренный.

— Я вам ничего не дарила, — сказала Светлана, но уже мягче и вдруг улыбнулась.

— Меня Дмитрий зовут, — заторопился Митенька, ободренный ее улыбкой, — я тоже учусь в гидротехническом.

— Очень приятно, — сказала Светлана и пошла, играя тренированной попочкой гимнастки.

Митенька шагнул было следом, но не решился. На первый раз и того довольно. Пенилось в голове, легким ногам хотелось прыгать, а тут, кстати, оркестры нескольких праздничных колонн объединились, стали кругом и заиграли «Катюшу» — «Расцветали яблони и груши...». Крепкий парень, чубатый, плосколицый, курносый, узкоглазый, выскочил на середину круга, раскинув руки и стуча ногами.

— Казанец пошел, — сказал рядом с Митенькой весело один из прихлопывающих.

Плясал Казанцев, боксер, спортивная гордость гидротехнического. «И я пойду», — вдруг подумалось легкой, смелой от пива, Митенькиной голове. У себя дома, в провинции, Митенька с седьмого класса был участником кружка народного танца при местном доме пионеров. Митенька хоть и не крепок в плечах, но высок, ноги длинные. «И я пойду, — думает Митенька, — вокруг все более народу собирается, может, и Светлана подойдет», Выскочил в круг. Пляшущий Казанцев глянул на Митеньку и подмигнул: «Давай, давай». Пошел Митенька ногами и руками эксцентричные фигуры выделывать, «Эх, выходила на берег Катюша...»

— Длинный дает, — сказал кто-то из прихлопывающих и одобрительно выкрикнул: Давай, давай, длинный! Жарь — кузькину мать!

Однако тут распорядители:

— Строиться в колонны... Разобрать флаги и транспаранты...

Сводный оркестр замолк, рассыпался, каждый к своей колонне устремился. Митенька быстро добежал к положенному месту и встал в свой ряд одним из первых.

— Все на месте? — тревожно суетился Евдохин, — кого-то не хватает.

Видит Митенька, староста группы Посторонко за локоть Леню Булгакова ведет от молдавского винного ларька, а Леня Булгаков то на одну ногу хромает, то на другую.

— Подводишь, — сердито задыхается Посторонко, — коллектив подводишь.

А Леня Булгаков в ответ только глупо улыбается. «Эх, не видать ему съемок, не быть ему в знаменитом журнале», — с сочувствием думает о Лене Митенька. Но Булгакову море по колено.

— Чего? Я идти могу... Строевым могу, — и шагнул строевым.

— Не задерживать, не задерживать, взять ногу... Песню...


Русский с китайцем братья навек,

Крепнет единство народов и рас,

Руки расправил простой человек,

С песней шагает простой человек,

Сталин и Мао слушают нас...


Поют и впереди: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля...» — это химико-технологический идет.

— Жидко поют, — радуется Евдохин, — кто в лес, кто по дрова.

А сзади:


Стоим на страже всегда, всегда,

А если скажет страна труда,

Прицелом точным врага в упор...


— Лихо, лихо отливают металлурги, — тревожится Евдохин, — соперник опасный. Вы уж смотрите, ребята, не подведите. Гидротехнический и металлургический институты — вечные соперники и в спорте, и в прочем.

— Смотрите, ребята, гряньте «ура», как вчера на репетиции,— тревожи тся Евдохин, — не подведите дирекцию и партком.

Вот уж тенистые улицы позади, вот уж залитый солнцем асфальт главного проспекта, милицейское оцепление, блеск духовых труб. У трибуны маршевый вдохновенный ритм, четкий шаг. Счастливые минуты. Нет больше Митеньки, есть общая колонна, общий строй, единое сердце, единое дыхание.

— Советским химикам — слава!

— Ура-а-а-а!

— Не четко химики крикнули, — радуется Евдохин, — сейчас, ребята, мы...

Пугающе широкая площадь, вся трибуна в пятнах лиц, а в центре лицо красное, как у Лени Булгакова, густобровое.

— Советским химикам... хр... хр... х-х-х-ы... — словно харкнуло в микрофон от случившейся накладки.

«Что делать? — единая мысль в единой голове, частичка которой Митенька, — не тот лозунг выкрикнут и до конца не досказан. Кричать — не кричать? И похоже, другой голос, сбоку от чернобрового.

— Советскому народу — слава!

«Раз, два, три — ура!!!» — единой глоткой.

— Хорошо грянули, — утирает пот Евдохин, — молодцы, ребята, в сложных условиях не растерялись... Знай гидротехников,

А сзади:

— Советским металлургам слава! — Ура!!!

— Хороши металлурги, — объективно комментирует Евдохин, — но и мы не лыком шиты, учитывая, что отреагировали на неотрепетированный лозунг.

Бывают дни, когда радости идут чередой. Только кончилась торжественно-веселая демонстрация, пообедали группой вкусно, чисто в профессорско-преподавательском зале, как пора уже собираться к деканату на съемки. Все причесаны, при галстуках. Митенька свой лучший надел, шелковый, серо-зеленый. Лишь Леня Булгаков явился без галстука, волосы растрепаны, стоят торчком, как у малярной кисти.

— Ты куда? Иди в общежитие, проспись, — шипит на него Посторонко.

— Не, — глупо улыбается Леня Булгаков, — я строевым идти могу, — и шагнул шумно.

Из дверей деканата сам декан Белосветов глянул.

— Что такое?

— Да вот, Иван Матвеевич, — угодливо жалуется Посторонко, — сколько предупреждал...

Бритоголовый, чуть глуховатый, грозный декан поворачивается к Булгакову. Честно признаться, Митенька декана побаивается, старается не встречаться с ним, не глядит на него, когда издали видит, торопливо сворачивает. А Леня Булгаков как улыбался, так и улыбается.

— Иван Матвеевич... Я строевым могу...

— Зайдете ко мне, — угрожающе говорит Белосветов.

Однако дальнейшее разбирательство проступка Лени Булгакова прерывается, поскольку в это время появляется высокий толстый человек, одетый в необычную, никогда прежде Митенькой не виданную курточку с множеством «молний» не только спереди, но и с боков и на рукавах. Лицо у человека загорелое, столичное, выразительное, под темными глазами сине-темные пятна. Это и есть московский фотокорреспондент. Сразу нездешним повеяло, союзным, как пахнут страницы знаменитого московского иллюстрированного журнала. Митенька от радости незаметно сжал кулаки, у него была такая привычка, сердце стучало, щеки горели, глаза слезились от восторга.

Съемки решили проводить в лаборатории гидрологии, в рабочей обстановке — среди приборов и технических схем.

— Товарищи! Друзья! Ребята! — начал фотокорреспондент. — То, что делается сегодня в отечестве нашем, превышает фантастические подвиги всех сказочных героев и богатырей: плотины, каналы, новые моря... Все это должно быть на ваших молодых лицах, все это должно наполнять вас энтузиазмом и вдохновением... Вот, — обрадованно сказал он, заметив Леню Булгакова, — именно такое лицо мне нужно... Вы наш герой, вы становитесь в центр, вы что-то вдохновенно объясняете товарищам... Рассказывайте, рассказывайте... Более вдохновенно, более душевно.

Леня поднял руки с растопыренными пальцами и раскрыл рот.

— Хорошо... Отлично... Превосходно... Вы и вы, — он ткнул пальцем в Гацко и Посторонко, — подойдите поближе... Вы слушаете... Хорошо... Отлично... Превосходно... А вы, — сказал фотокорреспондент Митеньке, самовольно пробравшемуся в центр, — вы отойдите чуть подальше... Еще дальше... Еще... Э-э-э... Совсем выйдите из кадра, — и при этом глянул на Митеньку как-то настойчиво-сердито и одновременно трусливо-беспокойно.

Митенька вышел из кадра... Не спросил язвительно: «Как смеете вы нарушать принципы сталинской Конституции?» Не крикнул, задрожав от гнева: «Разве вы советский фотокорреспондент? Вы старорежимный лабазник! Охотнорядец! Белопогонник! Антисемит пархатый!» Именно, именно так, ибо фотокорреспондент, если внимательно приглядеться, имел сходство с Митенькиным нелюбимым дядей Гершуном, Григорием Исаковичем Ямпольским, работником железнодорожного управления.

Не спросил, не крикнул и даже не прошептал: «Пожалуйста... Ну, пожалуйста, это так важно для меня... Зимние каникулы... Мама... Сестра Линочка... Школьные друзья...» Тихо, бессловесно вышел из кадра Митенька, опустив голову, словно оглушенную обухом.

Ассистент фотокорреспондента, белобрысый вертлявый парень, зажег очень яркую с синевой лампу. Видно, от этой лампы, бьющей через Митеньку на снимаемую группу, стало очень жарко, галстук, завязанный тугим узлом, давил горло, не хватало воздуха в этой ярко освещенной, жаркой комнате, и Митенька торопливо вышел, почти побежал пустым институтским коридором. По случаю праздника все двери были заперты, вокруг ни души, однако Митенька боялся здесь заплакать, вдруг за дверьми все-таки кто-то есть, услышит плач, выйдет и увидит Митенькин позор. На бегу дважды вырвалось помимо Митенькиной воли, навзрыд, и он одной ладонью зажимал себе рот, а второй утирал глаза и мокрые щеки.

Улица была празднична, шумна, слышны были громкие голоса, мужской и женский смех. Но общее веселье, которое еще недавно так привлекало Митеньку, теперь казалось ему ужасным, враждебным. Митенька бежит в тишину, в безлюдье к обрыву, поросшему кустарником, спускается по сухой глинистой тропке к речной воде, в которой отражались уже огни моста и проплывающих вдали судов, садится на мокрый прибрежный песок и плачет, плачет по-детски, всласть, безудержно, плачет задыхаясь, закрыв глаза и не желая пробуждаться от этого, единственно теперь желанного сна-плача, уводящего прочь, уносящего с этой чужой, бессердечной земли... Наконец Митенька пробуждается. Над ним во все небо густые звезды, которые манят к себе... О, это птичье чувство, когда в минуты безысходного отчаяния, особенно в семнадцать лет, все земные пути в любую сторону кажутся отрезанными, перекрытыми и остается только взмахнуть руками и улететь с этой злой земли к звездам, к тем звездам, которые были и в вышине, и на ночной темно-зеленой, тихо плещущей о берег воде. Только полет к звездам может спасти от неизлечимого земного отчаяния.