Фотография из Люцерна — страница 43 из 52

Я киваю.

– Жить и работать там, где раньше жила и работала она… Возможно, вы сочтете меня безумной, но порой во время работы я чувствую, что рядом со мной витает ее дух. Психотерапевт заявила, что я одержима образом Шанталь и излишне увлечена и поглощена новым проектом. А я на это ответила, что одержимость – единственно возможный путь для творчества. По крайней мере, иначе я не умею.

– Не думаю, что вы безумны, Тесс. И не думаю, что в одержимости есть что-то плохое.

Я говорю Еве, что хочу понимать Шанталь лучше, чем понимаю сейчас.

– Вы прояснили для меня многое, – говорю я, – однако Шанталь по-прежнему кажется мне загадкой. Я не про повседневную жизнь, а про чувства, эмоции и мысли. Когда я пытаюсь представить себе ее личность, меня словно затягивает внутрь калейдоскопа: каждый раз картинка другая. Возникает множество вопросов.

Что она на самом деле ощущала, проводя сеансы с клиентами? Кроме любовных отношений с вами и дружбы с Рысью и Джошем, кто еще играл в ее жизни важную роль? Были ли у нее любовники? Если да, то кто? Мужчины, женщины, те и другие? Было ли ее стремление заново воссоздать фотографию из Люцерна только желанием повторить произведение искусства – или она тем самым проигрывала свою личную психодраму? И, само собой, последнее – кто ее убил и почему? – Я перевожу дыхание. – Есть кое-что еще, что я намерена включить в свою пьесу: моя собственная одержимость ее одержимостью. Я даже представляю, какой будет первая строчка: «Позвольте рассказать, как я переехала в лофт, который прежде занимала профессиональная доминатрикс…»

– О, мне нравится! – восклицает Ева. – Я бы непременно купила билет на ваше представление.

Я решаю рассказать ей все, что знаю о полицейском расследовании, не делясь, впрочем, характером отношений между мной и Скарпачи.

– Он хороший детектив, очень ответственный. Он стремится найти того, кто убил Шанталь. Полагает, что убийца – один из ее клиентов, работает с подозреваемыми.

– Надеюсь, он найдет, – серьезно говорит Ева. – Не могу думать о том, что убийца останется безнаказанным.

Мы в молчании возвращаемся в отель. В вестибюле Ева поворачивается ко мне.

– Сколько еще вы будете в Нью-Йорке?

– Ночь, день и еще ночь.

– То есть завтра в первой половине дня вы свободны? – Я киваю. – Утром у меня встреча. Полагаю, вам будет интересно поприсутствовать. Человек, с которым я намерена увидеться, имеет очень своеобразную репутацию. Пожалуйста, подождите в баре, я ему сейчас позвоню. Я приду через пару минут и сообщу, согласился ли он.

В баре пусто. Я сажусь, заказываю коньяк, откидываюсь на спинку стула и обдумываю невероятные несколько часов, которые провела с Евой и ее историями. Она поведала мне многое из того, о чем я не знала, дала ключи к пониманию Шанталь и ее навязчивых идей. Эти детали расцветят мою пьесу яркими красками.

В голову приходит поразительная мысль: чем больше я узнаю о Шанталь, тем меньше ее понимаю. И что истинный герой моей пьесы не человек, а история поиска и осмысления.

Теперь я вижу замысел целиком. Огромное пространство, лабиринт, через который я, искатель, поведу за собой публику. Поиск и начнется с люцернской фотографии, и завершится ею. Одна за другой тайны получат свое разъяснение, а вопросы найдут ответы. Однако в конце драматического конфликта все равно останется загадка, загадка женской судьбы.

В бар заходит Ева. Она улыбается.

– Все отлично. Встречаемся здесь, в девять утра. Я заказала автомобиль. Завтра расскажу подробнее.


И вот мы в арендованном лимузине едем в Вудсайд, район Квинса.

– Предстоит встреча с человеком по имени Квентин Сомс, – сообщает Ева, – хотя обычно я таких людей избегаю. В Нью-Йорк я прилетела из-за него. Слышали имя?

Я качаю головой.

– Он называет себя «ниспровергателем Фрейда». Таких много, он просто самый известный. Они считают Фрейда мошенником и помешаны на желании это доказать. Перекапывают книги регистрации старых гостиниц, ищут людей, чьи родственники у него лечились, страшно гордятся, если удается обнаружить хотя бы крошечное пятнышко грязи, даже если это всем давно известно: например, что у Фрейда был роман со свояченицей или в юности гомосексуальная связь с Вильгельмом Флайсом. Но Сомс, он ведет блог, жаждет добыть нечто погорячей. Последнее время его заклинило на мысли, что между Фрейдом и Гитлером существовала связь.

Вся эта ерунда опирается на абсурдное утверждение, что в доме Фрейда висела одна из дрянных акварелей Гитлера. На психоаналитической конференции показывали документальный фильм: якобы они регулярно сталкивались, когда Гитлер совершал дневной моцион, а Фрейд отправлялся за утренней газетой. Сталкивались – и обменивались поклонами.

– На карте Шанталь как раз были пересекающиеся маршруты.

Ева кивает.

– Мы пытались проследить. Если верить воспоминаниям моего отца, Гитлер каким-то образом познакомился с Саломе в течение того года, который она провела в Вене, обучаясь у Фрейда. Они были знакомы настолько близко, что он осмелился подарить ей рисунок эротического содержания. Трудно представить более невероятную пару: знаменитая элегантная интеллектуалка в возрасте пятидесяти одного года и нищий, в обносках, двадцатитрехлетний художник-неудачник. Даже если допустить, что они встретились, то как Гитлеру хватило дерзости подарить респектабельной даме такой рисунок? Казалось бы, совершенно невероятно; однако через много лет, опять же если верить утверждениям отца, ему поручили выкупить рисунок у фрау Лу.

Ева рассказывает мне, что когда Лу стала отрицать наличие у нее такого рисунка, отец понял, что она лжет. И о том, как после ее смерти он нашел рисунок под матрасом психоаналитической кушетки в кабинете. Точно известно: Лу никогда не обсуждала нацистский режим прилюдно, ни разу не произнесла и слова неодобрения. А сразу после ее смерти в дом ворвался отряд штурмовиков, вывез все ее книги и документы и опечатал двери.

– Что они там искали? Вы ведь читали ее биографии, знаете существующие версии – якобы гестаповцев интересовали книги еврейских авторов, письма от Ницше… или, как утверждал мой отец, некий рисунок.

Начинается дождь. Мы проезжаем тоннель, пересекаем Лонг-Айленд, поворачиваем в сторону Нортерн-бульвара. Машина петляет по узким, грязным, мокрым от дождя улицам Вудсайда; за окном мелькают мечеть, синагога, церковь, ирландский паб, тайские, филиппинские, латиноамериканские рестораны.

Ева морщится.

– Исследователи Гитлера отмахивались все до одного, когда я показывала им рисунок. Кто-то, должно быть, упомянул об этом в разговоре с Сомсом. Тот со мной связался, написал, что о подобном рисунке давно ходят слухи… слухи, которые он проследил до Мари Бонапарт, одной из немногих женщин в близком окружении Фрейда. Сомс утверждает, что Бонапарт рассказывала нескольким свидетелям, как однажды Фрейд невзначай обронил, что несколько лет назад Лу показывала ему в высшей степени выразительный эротический рисунок, который ей подарил Гитлер.

Упоминание о Мари Бонапарт попадалось мне в книгах Шанталь. Обладающая несметным состоянием дама была одной из пациенток Фрейда, а затем сама стала психоаналитиком. Именно она помогла Фрейду перебраться с семьей в Великобританию, перевезти все книги и коллекции и заплатила за него гигантский налог, который затребовали нацисты за разрешение на выезд.

Ева продолжает:

– Когда Сомс впервые связался со мной, я послала его подальше. Не люблю ниспровергателей. Однако месяц назад он снова мне написал. Сообщил, что приобрел копии писем, якобы подтверждающие связь между Гитлером, Саломе и Фрейдом. Сказал, что даст мне их прочесть при условии, что я приеду в Нью-Йорк и покажу ему рисунок. Вот, собственно, причина для встречи.

Мы едем по узким улочкам, вдоль которых выстроились четырехэтажные дома из кирпича. Наконец, автомобиль тормозит перед узким трехэтажным деревянным строением. Облицовка тут унылого серо-зеленого цвета, а жалюзи на всех окнах закрыты.

Мы выбираемся из автомобиля и раскрываем зонты. Передняя дверь распахивается сразу, едва мы к ней подходим. На пороге – невысокий лысеющий мужчина среднего возраста с морщинистым лицом и неухоженной эспаньолкой.

– Полагаю, фрау Ева Фогель? – Он делает старомодный поклон. – Или к вам следует обращаться «графиня»? – Не дожидаясь ответа Евы, он смотрит на меня. – А вы, дорогая, должно быть, актриса Беренсон. – Он снова кланяется, предлагает не бояться его пса, крупного черного добермана, который не сводит с нас взгляда. – Чарли может быть опасен, если считает, что незнакомец пришел с недобрыми намерениями. Однако, услышав, как тепло я вас приветствовал, он будет вести себя ласково, как кошка. Не так ли, малыш Чарли?

Пес рычит, роняя на пол капли слюны, затем поворачивается и уходит вверх по лестнице. В доме мрачно: шторы задернуты, электрические лампы горят тускло.

Кажется, хозяина надо бояться больше, нежели его собаки.

Я кошусь на Еву, ловлю начисто лишенный энтузиазма взгляд. Впрочем, у них это взаимно.

– Не хочу показаться грубым, – говорит хозяин, – но в этом доме есть правило: никакой съемки, никаких записывающих устройств, никаких телефонов; все можно оставить здесь. А потом – милости прошу ко мне в кабинет.

Мы с Евой переглядываемся, пожимаем плечами и подчиняемся. Сомс приводит нас в небольшое помещение, в котором расположено множество запертых на затейливые замки сейфов. Жалюзи на окне закрыты; на столе мерцают два компьютерных экрана. В центре комнаты треугольником составлены стулья. Сомс предлагает нам располагаться и занимает место напротив.

– Я прекрасно знаю, что обо мне говорят. Что я безумец и психопат, что у меня навязчивая идея. Но однако же, – тут он неприятно усмехается, – есть люди, готовые на все, лишь бы меня остановить. Ярые поклонники Фрейда, само собой, его ревностные приспешники, для которых каждое слово мастера – святое писание. Они люто ненавидят всех, кто придерживается противоположного мнения. Они высмеивают мои исследования и меня самого. Мне это безразлично. И как Самсон разрушил святилище Дагона, я низвергну миф о Фрейде. – Он снова усмехается. – Вы скажете: такая страсть – и такая приземленная цель. Однако, дорогие дамы, не впадайте в повсеместное заблуждение: эта цель огромна. Если такому несомненно одаренному человеку, как Фрейд, позволено выдавать за науку профанацию, тогда «наука» не имеет смысла.