В тысяча девятьсот сорок седьмом году, получив американское гражданство и медаль за военные заслуги, я решил начать жизнь заново и перебрался в Кливленд, штат Огайо. Странный выбор? Тому было несколько причин.
Во-первых, Кливленд посоветовал Джим Лэнгдон. Это был его родной город, куда он вернулся после войны. В случае переезда он обещал помочь мне обосноваться и открыть практику; обещал, что будет направлять своих пациентов и попросит коллег делать то же самое. В Кливленде почти не было практикующих психоаналитиков, так что спрос на подобные услуги в среде образованной верхушки среднего класса был велик. Это позволило мне быстро открыть ровно такую практику, как я хотел: моими пациентками стали благополучные невротичные дамы, которых угнетала унылая, однообразная жизнь верных жен и почтенных матерей семейства. В ухоженных загородных усадьбах им было тесно, и они рвались найти для своей жизни какой-либо смысл.
Во-вторых, Кливленд – город, где хорошо принимали еврейских беженцев из Европы. В последнее время этот критерий стал для меня одним из самых важных; я хотел обосноваться в местности, где минимален шанс встретить знакомых из прошлой жизни. Я решил сидеть тихо и не высовываться – этакий застенчивый еврей-беженец, притом прекрасный психоаналитик, с очаровательными манерами и приятным немецким акцентом.
По совету Джима я снял помещение с приемной в респектабельном здании медицинского центра на Карнеги-авеню и обставил его мебелью в модернистском стиле Баухауз. Единственным экстравагантным поступком стало приобретение роскошного дизайнерского дивана из черной кожи: я использовал его в качестве аналитической кушетки. Я оправил дипломы в рамки и развесил по стенам, указал свое имя на информационной доске в вестибюле и открыл дело. Спасибо Джиму и его коллегам: благодаря их рекомендациям ко мне пошли пациенты, и вскоре я уже со всей скоростью несся навстречу американской мечте.
В тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году я женился на своей бывшей пациентке, Рахиль Шапиро, милой нервозной молодой выпускнице Исследовательского университета. Ее родители, австрийские евреи, тоже были мигрантами: они попали в Новый Свет, покинув Вену перед самым аншлюсом.
С Рахиль в свое время пришлось много поработать: я проводил сеансы четырежды в неделю три месяца подряд. Почти все ее родственники стали жертвами Холокоста. Она страдала от состояния повышенной тревожности и ночных кошмаров. Семья жила в непритязательном доме в кливлендском Ист-Сайде. Ее отец учил детей играть на скрипке, мать лепила из глины.
Хотя мы вступили в связь, еще когда Рахиль была моей пациенткой и много раз отдавались страсти прямо на том самом обитом маслянистой черной кожей диване-кушетке, мы дождались, пока со времени лечения не миновал год, – и только потом объявили о помолвке.
В июне шестидесятого родилась наша единственная дочь. Мы назвали ее Евой в честь венской бабушки Рахиль. Мне в ту пору было уже шестьдесят лет.
В том же году я приобрел замечательный дом в стиле Тюдоров. Он стоял на тихой улочке в респектабельном пригороде. Рахиль, получившая степень по микробиологии, начала работать исследователем в нефрологической лаборатории при университете. Мы отдали Еву в частный сад рядом с домом. Если говорить коротко, все шло отлично.
В конце тысяча девятьсот шестьдесят шестого года, выйдя проводить последнего на сегодня пациента, я обнаружил в приемной плохо одетого господина.
Сначала я его не узнал. Но он держался со мной как со знакомым, шагнул навстречу с широкой заискивающей улыбкой и обратился по-немецки:
– Герр доктор Фогель?
Я насторожился.
– Простите, мы знакомы?
– Я знаю вас как доктора Эрнста Флекштейна. Или будете утверждать, что в самом деле этот самый Фогель, как написано на табличке?
– О чем вы?
– Что же вы испугались, дорогой доктор? Хотя, конечно, как не струсить? Вот он, ваш самый жуткий кошмар.
Сначала я подумал, что это агент израильской разведки или один из парней «охотника за нацистами» Симона Визенталя. Но с чего бы ему в таком случае интересоваться Флекштейном? Хотя я и был в свое время членом национал-социалистической партии, однако не имел отношения к Холокосту и никогда не числился в официальных структурах Третьего рейха.
Если не считать достойного всяческого сожаления участия в убийстве Стемпфла (о чем знали только Борман и Гесс) и информации, которую я собрал о кружке Ханны Зольф, мои руки были относительно чисты.
Как выяснилось, мой «гость» просто мелкий шантажист. Он случайно меня увидел, когда мы с Рахиль и Евой выходили из кинотеатра. Его звали Карл Ганглофф, и он работал лифтером в том шикарном здании, где доктор Флекштейн, действуя по поручению абвера, практиковал психоанализ в военные годы.
Совершенно уверен – раньше я отреагировал бы на появление Ганглоффа крайне агрессивно. Флекштейн, агент и наемный убийца, немедленно начал бы продумывать, как лучше всего прикончить мерзавца, а затем без последствий избавиться от тела. Однако теперь я был Фогелем, человеком куда более хладнокровным, не склонным к вспышкам агрессии и ярости, – интеллигентный джентльмен под семьдесят с мягкими обходительными манерами и глубоким пониманием человеческой психологии.
Я пригласил его в кабинет.
– Входите, Карл. Располагайтесь. Хотите чая?
Я возился со спиртовкой и развлекал его пустой беседой; он все больше и больше нервничал. Ясно, господин шантажист рассчитывал совсем на другой прием. Он предполагал, что я съежусь от страха и по первой команде выплачу любую сумму, которую он потребует за молчание.
В конце концов Ганглофф не выдержал и резко оборвал мою болтовню:
– Герр Флекштейн, я пришел за деньгами.
Он старался говорить властно, но голос выдавал напряжение.
– О, вам нужна субсидия? – беззаботно спросил я. – Ну, как всем в наши дни, верно?
Карл обвел взглядом мой кабинет.
– Кажется, у вас-то нет никаких затруднений, – сказал он.
А вот он, он всецело зависит от родственников, детей своей сестры. Они оплатили его переезд в Америку, нашли ему работу сторожа на машиностроительном заводе, взяли к себе жить. Он добавил, что невзлюбил их – и, надо признать, это взаимно.
– Да, печально, сказал я. Однако я по-прежнему не понимаю, отчего он рассчитывает на мою помощь?
И тут Карл взорвался.
– Не смейте со мной играть! Какой вы еврей, что вы из себя корчите! Если я захочу, то все ваши пациенты, друзья, родственники, жена и дочь узнают, кто вы на самом деле!
Я посмотрел на него с любопытством.
– А кто я, по-вашему?
О, уж он-то знал ответ! Я доктор Эрнст Флекштейн. На протяжении многих лет он сталкивался со мной по несколько раз на дню. Когда я утром приезжал на работу, мы здоровались – и желали друг другу приятного вечера, когда я отправлялся домой. Среди моих пациенток было много важных дам, жен генералов и богатых господ. А потом вдруг – совершенно внезапно – я закрыл практику. Говорили, что меня отправили на Восточный фронт. Карл в это не поверил. Он слышал шепотки о том, что я шпион. И вот, пожалуйста: я здесь, в Кливленде, штат Огайо, на другом материке, – и строю из себя еврея! Какое превращение! Как хитро придумано! Но он-то, он всегда подозревал, что я себе на уме.
Я дал ему выкричаться. Когда в конце концов Ганглофф замолк, я поинтересовался, бывало ли, чтобы я обошелся с ним плохо. Он сразу признал, что я всегда вел себя дружелюбно и вежливо.
– И ваши чертовы чаевые! Вы их давали, в отличие от остальных, кто вечно задирал нос, будто чем-то лучше меня!
Я снова посмотрел на него, на этот раз с грустью.
– И, тем не менее, Карл, вы пришли требовать с меня деньги.
Он опустил голову. Ему жаль, что все так сложилось. Однако я богат, а он беден, и ему просто нужно, чтобы я поделился с ним малой частью нажитого состояния.
– То есть вы хотите взять в долг? – спросил я.
Он фыркнул.
– Ну, если вам угодно назвать это так.
Я выдвинул ящик стола, достал чековую книжку, снял колпачок с ручки. Спросил, удовлетворят ли его пятьсот долларов, и заметил, что, разумеется, он их вернет, когда сможет.
Он опять обозлился и стал угрожать мне серьезными последствиями, если я пожадничаю.
– Вы угрожаете мне, Карл? Вы правда считаете, что так чего-либо добьетесь?
– Можете называть это угрозой, – произнес он. – Мне нужен чек на пять тысяч долларов.
Я взглянул на него с жалостью. Раз так, сказал я, он не получит ни цента. И спокойно закрыл чековую книжку.
– Да, и кстати. Почему вы называете меня Флекштейном?
– Потому что вы и есть Флекштейн!
Я покачал головой. Он не унимался:
– Вы Флекштейн, мы давно знакомы!
Я снова покачал головой.
– Вы ошиблись, Карл. Я всегда был Фогелем, даже когда притворялся Флекштейном.
Он изумленно на меня уставился, и я пояснил:
– Я всегда был Самуэлем Фогелем, евреем-психоаналитиком, который практиковал под фальшивым именем Эрнста Флекштейна. Так я скрывался от мелких людишек вроде вас, которые маршировали по улицам, выкрикивали лозунги, высмеивали и проклинали евреев, избивали нас, а часто убивали. Вы ведь не просто здоровались со мной по утрам, Карл. Вы не просто говорили: “Guten Morgen, Herr Doktor.” Нет. Вы щелкали каблуками и вопили «Хайль Гитлер!» прямо мне в лицо. И мне приходилось отвечать – чтобы не вызвать подозрений.
Я улыбнулся ему, сказал, что все в Кливленде знают про мое прошлое, а кое-кто даже считает героем.
– Так что, как видите, у вас на меня ничего нет. А вот у меня на вас кое-что есть – мерзкий жадный наци, пробравшийся в Америку, а сейчас шантажирующий одного из немногих выживших членов немецко-еврейского Сопротивления.
Я заявил, что записываю разговор, и, если он не уймется, передам запись властям. С другой стороны, – это я произнес уже мягче, – я все еще готов ему помочь, одолжив пятьсот долларов, на которые он наплевал пять минут назад.
Если бы он скромно поблагодарил меня за щедрость, убрался из кабинета и больше не попадался на глаза, – то возможно, только возможно, я бы простил его. Кто он, добродушный веселый лифтер, с которым я тысячу раз здоровался и прощался, или грязный шантажист, каким сегодня себя проявил?