Фрагменты из воспоминаний футуриста — страница 11 из 49

были «субъекты», годные для (необходимых Северянину) случаев, это были хладнокровные риторы, далекие живости северянинской музы.

Ходивший по кабинету Виноградов написал мне как-то несколько удачных строк, характеризующих, конечно, случайно, мою мысль:

Моя душа чужда экзотики,

Где ярких красок пестрота.

В искусстве важен принцип готики –

Взнесенность, стройность, острота.

И вот во всем, что делали «эстетические оруженосцы» Северянина, взнесенность была, стройность тоже, но поэзии, увы… мало.

У Северянина хороши поза и манера держать себя; он умеет обольстительно ничего не делать, в нем всегда чувствуется скрытое внутреннее «парение», всегда готовое перейти в творчество. При мне им были написаны два стихотворения. Одно в номере симферопольской гостиницы, довольно никчемное, – «В уютном номере провинциальной гостиницы…» Другое – в Керчи после лекционного ужина, это известное:

Обожаю тебя, молодежь,

Ты даже стоя идешь…

Написано оно было Северяниным после принятия больших доз алкоголя. Северянин пишет на отдельных листках, почерк пушкинского размаха, хвосты последних слов идут кверху; если верить наблюдениям графологии, то это обозначает самоуверенный, властный характер, такой почерк был у Наполеона (а Чехов писал своих «нытиков», потому что его собственная подпись, подобно японо-китайским письменам, падала сверху вниз).

Северянин в разговоре разочаровывает: он говорит неинтересно, как вправе от него ожидать по его стихам, и Северянин чувствует это. Он любит декламировать стихи, но среди чужих, среди публики надо просить долго и прилежно, чтобы Северянин снизошел <с вершин> своего величественного спокойствия и снисходительных улыбок.

Северянин никогда не читал на бис, если овация отсутствует; так, на поэзо-концерте в вышеупомянутой Керчи, прочитав одно стихотворение, он ушел со сцены, потому что публика, по его мнению, мало хлопала. Керчь – глубокая провинция – в составе слушателей не имела тогда лиц, знакомых с творчеством Игоря Васильевича; мешали пониманию и эстетическому заражению футурные словечки Северянина, тогда еще новые: «окалошить», «осупружиться», «трижды овесененный», вызывавшие смех, а также пение Северяниным своих стихов. Северянин говорит речитативом, некоторые слова особо выполняя звуком, концы строф выпевая почти козлитончиком. В публике, лишенной трепета поклонения, могло вызвать непочтительное отношение.

Во время моего визита одиннадцатого февраля 1915 года Северянин видел во мне, очевидно, человека, с которым, даже не споря, он все же был во внутреннем раздражении: он написал мне в тетрадь две строки:

Да, Пушкин мертв для современья.

Но Пушкин пушкински велик…

Федор Кузьмич Сологуб

Мне в период от 1904 года пришлось встретить, просмотреть живьем галерею людей девятнадцатого, двадцатого века, сыгравших ту или иную роль в жизни великого русского народа. Эти встречи должны быть описаны, так как в них выявляется, часто характерно, отношение старших (тогда) к младшим, нам.

Но приходится сознаться, что впечатление от человека более ярко, более выпукло, крепче ложится в душе, если выдающегося человека видишь у него на дому, в обстановке, в которой он работает изо дня в день, творя дело жизни своей. Человека глубже постигаешь, окинув взглядом цепь повседневных привычек.

Когда посещаешь замечательного современника: то каждая вещь, территориально близкая ему, кажется, хочет поделиться, что-то о нем рассказать, а рукопожатие дверной ручки, чудится, таит внимательную теплоту соучастника по увлекательной разведке.

Федор Кузьмич в 1915 году был житель Петрограда.

Долгие годы жизненная стезя тянулась педагогической карьерой, заводя иногда на годы в закоулки провинции. В «Галерее русских писателей» сказано, что мать Сологуба была прачкой.

Сологуба ранее, до визита к нему на дом, я видел на его лекции в Москве. Сологуб, с душой замкнутой изысканной пряности, поразил меня уже давно, в стихотворении, относящемся еще к 1882 году и отгуттенбергованном в книге «Библейские мотивы».

Сологуб занимает особое положение в русской литературе. Ему было не по дороге с чеховской школой. Сологуб старше своих соратников символистов, но он только тогда и нашел себя, свою компанию, когда на сцену выступили все те, кто вначале создал «Мир искусства», а позже «Весы», «Золотое руно» и «Аполлон» с их понятием об эстетической борьбе во имя ниспровержения чуждых им кумиров. Когда касаешься творчества Сологуба, то сталкиваешься не только с своеобразной эстетикой, Сологуб оказывается ответственным в особом отношении, которое настолько разнится с той плеядой русских творческих сердец, что возглавлялась Короленко, Толстым и присными по духу.

Автор «Навьих чар» брал от земли, от реального только то, что ему было нужно для опытов его перевоплощений; его лекции, его донкихотониянство также были отрывами земного будничного. Когда я слушал Сологуба в Москве, мне казалось… владетель средневекового замка покинул свою библиотеку в круглой северной башне, снизошел на кафедру, забыв на выбритый череп надеть парик, посыпанный мукой.

А через полчаса замечал, что на Сологубе не камзол, а черный сюртук; бороденка около носа (она ведь была и у сеньора из замка, когда видел его склоненным над пыльными фолиантами векового «вчера»). На рисунке работы Кустодиева – он именно таков.

Сологуб сделал свое имя причастным новейшей литературе русской, когда он снабдил предисловием первый том сочинений эгофутуриста Игоря Северянина, «Громокипящий кубок», и само название книжки, несомненно, насоветовано Федором Кузьмичем.

Жены часто берутся за рукомесло мужа.

Настасия Чеботаревская (жена Сологуба) составила себе популярность многочисленными переводами…

В 1917 году скончался Николай Иванович Кульбин, личность любопытная, а для Петрограда тех времен знаменательная. Врач-психолог, приват-доцент Военно-Медицинской академии, Николай Иванович был поборником новой школы в искусстве, а также ретивым художником, сумевшим выкарабкаться из границ дилетантизма.

Кульбин был петроградцем. В Петрограде у него было много друзей, каковых вообще везде трудно иметь, если не заботиться об этом.

Кульбин был очень подвижным человеком, в Петрограде зимний день очень короток, и пульс жизни бьется под покровом северной долгой ночи, нависающей над плывущим гробом Невы. В одну из таких ночей мы с Кульбиным навестили Сологуба. Улицы и переулка не помню, свернули с Невского в район Николаевского вокзала.

Кульбин в это время увлекался рисованием портретов: к Сологубу он и ехал с этой целью.

«Ну а вы будете рисовать Чеботаревскую», – сказал он мне.

Дом каменный, солидный, в один этаж; кажется, квартира Сологуба окнами на улицу.

Зал, из которого дверь – в кабинет, гостиная, столовая – все обширное, основательное, зажиточное; на шелку; зеркала отражают электрический свет. Отполированный пол блестит.

Сологуба я посетил в 1915 году.

Немецкий философ утверждает, что одним из чудес мироздания является факт, что человечество говорит.

Сузив, «социализировав» писателя, я задал вопрос: «Не кажется ли Федору Кузьмичу, что политическая жизнь в России вообще не нормальная, идеи ищут выхода. В нормально построенном государстве они гнали бы его через парламентскую трибуну, через „специалистов политики“, у нас же в царской тогда России, России полукрепостной, жившей насилием богача над нищим, ввиду отсутствия общественной жизни, художественная литература очень часто была во власти политических тенденций.

Не кажется ли Федору Кузьмичу, что вследствие этого русская художественная литература часто отвлекалась от своей непосредственной задачи и что художникам слова на пользу эти тенденции отнюдь не шли».

Сологуб, которого сказанное задело, вдруг разгорячился, почти вспылил, даже «молодым человеком» назвал.

– Представьте себе, что вы, «молодой человек», заходите в лавку, что-нибудь купить к ужину. В лавке молодой человек встречает, кого бы вы думали? – …писателя всеми уважаемого, любимого, которого молодой человек высоко чтит, представляет существом почти сверхъестественным; молодой человек видит, что писатель о чем-то думает, походит к нему и интересуется разузнать, зачем писатель здесь, в этой лавке, где продается все «земное», и спрашивает, о чем он задумался. Писатель отвечает, что в лавку зашел купить чего-нибудь к ужину и что размышляет он по поводу этой покупки. Справедливо ли, – воскликнул Сологуб, – будучи на месте молодого человека, не поняв, что писателю как смертному, не чуждо все житейское, ужаснуться обыденностью задач и стремлений великого?! Мне кажется, что писатель безусловно прав, а молодой человек относится к писателю несправедливо, лишая его черт общечеловеческих: соболезновать, сострадать, быть эхом и способным откликнуться на мольбу о помощи. По-вашему, Давид Давидович, выходит, что писатель, поэт должен все время непрерывно писать романы, стихи. Хорошо, что это абсолютно невозможно, жизнь врывается, жизнь мешает, прерывая творчество даже самых трудолюбивых, это и хорошо, а то бы бумаги не хватило, типографии были бы завалены работой, не зная отдыха, а книг было бы так много, что никто бы их не читал, все потонуло бы в книжном море.

Мне показалось, что эта длинная тирада Федора Кузьмича была вызвана некоторым раздражением против моих взглядов, изложенных выше, потому я, чтобы не возвращаться к теме, уже отчасти выясненной, сказал Сологубу:

– Относясь к политике серьезно, я считаю дилетантство в ней недопустимым… Я убежден, что когда придут карьеристы политики, «специалисты политики», с громкими голосами, резкими жестами, вооруженные активной волей действия, люди, побывавшие на баррикадах, что так чуждо природе такого писателя, как вы, кто пишет вторую часть романа «Заклинательница змей», – вас к политике не допустят, вас, с вашими белыми руками, люди, у которых резкие голоса, крикливые жесты, искрасна загорелые руки.