Телепнев-Оболенский*
Телепнев возвращается с пирушки домой, веселый вид, в пороге двери останавливается и с удивлением смотрит: с красным углом под образами сидит отец ключник царя Василия III и, упершись вытянутой рукой о край дубового, покрытого резьбой стола, молча сидит: взор его устремлен вниз на пол, в главах стоят слезы. Перед ним стоят кушанья, но они не тронуты. Матушка боярыня стоит против него, сложив руки, вся проникнутая одним желанием угодить старому боярину, прогнать с его чела гнев. Во взоре видна мольба и тоскливое ожидание. Мальчик сидит на скамейке и широко раскрытыми глазами смотрит на нее. Боярышня с таким же встревоженным лицом что-[то] приказывает сенной девушке.
Феодор останавливается
…«Да ты, господин мой, хоть покушай немножко, вот Федюша пришел». Старик-боярин поднимает голову, хочет что-то сказать, но слезы быстро выступают ему на глаза, горькое выражение пробегает по его лицу, и он, силясь улыбнуться, быстро опускает голову. Феодор: «Батюшка, что это с тобой?» Ст[арик] б[оярин] вздыхает и опускает голову. Феодор делает движение уйти.
Ст[арик]: «Великий государь…» Вдруг вскакивает и поднявши брови: «А уйдете вы все отсюда…»
Матушка: «Федя, отдохни, иди тебе Аксиньюшка стол приготовила».
Он взглядывает и уходит.
Старый боярин: «Не боярин я больше. Слушай, ты Феодор, и ты мать слушай. Великую обиду учинил осударь надо мной… псарями… Псарями прогнать хотел, не ключник я [нонче]. Феодор, слушай. Осударь – обиду смертную учинил мне; стар я; унесу видно, обиду в холодную могилу. А ты, ты молод. Слушай. Славен наш род. Игоревичи мы. И сила у нас была – Москвы не было, на Москве-реке леса да болота стояли, и род наш славен уже был. Да вот крамола да [пожары подошли] вот и захудал наш род; ослабли мы ну и вот… псами травить вздумал… не угодил видно. Да не [нрзб] не одного меня. Слушай. Стар я… Но вот святая икона – клянешься, что живот свой положишь, а не снесешь обиды, не простишь Василью? Клянешься?» – «Клянусь, отец» – «Перекрестись» (крестится) «и святую поцелуй икону» (целует). Сын встает (на лице у него серьезное выражение, проникнутое важностью минуты). Отец опускается на скамью. Сидит некоторое время молча, потом поднимает голову и, обращаясь к Феодору, говорит: «Скажи Михайло прийти сюда. Завтра уезжаю в вотчину… осударя великого милостью.»
Занавес опускается
Феодор сидит.
Снимки*
Мама! Мама! Черемуха расцвела! Как хорошо пахнет! С-ф!
Это с веником цветущих черемуховых ветвей вбежала Надя и вдыхала в себя аромат.
Некоторые из веточек уже отцветали, и поэтому белые цветки, покрывавшие веточки, осыпались и тихо падали на пол.
Ах, как хорошо!
С. Дай-ка
В. (задорно). Дай-ка! Сам нарви! Какой хитрый!
В. Мамочка, возьми, а то он отнимает, не давай ему. Я сейчас приду (уходит).
М. Пойди, Надечка. (Помолчав.) Так вы в самом деле решили уехать?
Сцена*
О. П. Сидит на постели у больной Ел. П. и с любовью смотрит на нее. Она отвечает ему взглядом так же полным любви, но[несколько] [нрзб] над своей[болезнью].
Захворала деточка? а? а? снимает со лба разметавшиеся волосы и слегка гладит их. Бедная ты моя деточка! Леночка
(Молчание) < Доносится голос О. А.:
Это кто там? гости?
О. П.: А. П. Может быть хочешь его видеть?
– Нет, (просительным голосом) мне не хочется…
Входит Мар[ья]: Леночка, барыня велели сказать, что [А.] П. очень хотят видеть и сейчас придут.
Л.: Н-ну-у (переворачивается и закрывается лицом в подушку).
– Здравствуйте, Елена Пименовна! Знаете…
[1904–1906]
«Комментарии»*
В вале. П. глубоко сидит в креслах, положив ногу на ногу. В. перебирает цветы.
П. Вот это я понимаю! Это так! Это ты Софье Николаевне? Не правда ли, голубушка?
В. (упрямо). И не только ей, а и себе.
П. Но и ей?
В. И ей тоже.
П. Вот это мило. Она больная и ты ей принесешь. Ты ведь сама понесешь?
В. Не знаю…
П. Сама?
В. (жалующимся и тихим). Как же я понесу?
П. Ну голубушка моя, уж понеси. Неловко будет.
В. Если я не могу…
П. (вспылившая). Ах, Вера, Вера – такой простой вопрос, и ты этого не хочешь сделать!
В. (тихо, но упрямо) Взяли бы и снесли… вот и все.
П. Ах, Вера, подумай, что ты говоришь? подумай только, что ты говоришь! Ну…
В. А если я не хочу,
П. Как не хочу?!
П. (устало). Ах, Вера, Вера (замолкает).
В. (выходя с букетом в коридор)
Водворяется молчание. Слышно, как в соседней комнате П. вздыхает, потом перебирает газету. В коридоре слышны чьи-то тоскливые шаги. Потом они замолкают, встает С. и тоже грустно и тоскливо поет
«Бедная, бедная я,
Черные очи сгубили меня»
М. (обращ. к П.). Ну пойду я.
П. (досадливо). Куда?
М. Тебе за «Хозяином».
П. (досадливо, [крикливо], морщась) Да полно пожалуйста, перестань пожалуйста! Как ты не понимаешь…
М. А, ну тогда, когда хотите! Как хотите! (Разворачивает белый с голубым горошком лоскуток ситцу и примеряет его. Потом встает и уходит.) (Слышно, как она проходит в коридор.)
М. Верочка! Может быть сделаешь? Сделай, пожалуйста!
В. Ну мама.
М. Ну ради меня… Ну я прошу тебя: сделай[нрзб] ну. В последний раз!
В. Ну…
М. Ну больше не буду, ну не буду.
(После некоторого молчания)
Снесешь букет ради меня в последний раз, больше не буду.
[1904–1906]
Проза
Еня Воейков*
«Но было бы очень далеко от истины думать, что автор старался изобразить себя; более того, именно уверенность что каждый поймет, что автор не желал изобразить себя, а лишь, пользуясь образами детства и юношества, пытался дать художественный образ, не имеющий или имеющий быть мало отношения к нему самому, только эта уверенность и дала возможность и право автору представить это произведение.
– Мама? Что значит я живу?
– Да вот ты видишь, слышишь, ходишь, думаешь, говоришь – значит живешь.
– Мама, что значит вижу?
– Да вот ты меня видишь?
– Ви-ижу… а слышать?
– А слышишь – когда я говорю, и ты слышишь, что я говорю, ты слышишь.
– А думать?
– А думаешь – когда ты говоришь, ты думаешь.
– Значит, теперь я живу? – медленно спросил мальчик.
– Да, голубчик.
Сам пишешь в тетрадочку, и ему вспомнилось, как он, весь ушедший в проникновение любви ближнего как самого себя, недавно резал старый орех. Сам хочешь быть хорошим, сам в тетрадочку записал «Люби ближнего твоего, как самого себя» – очень хорошо! а сам режешь орех. «Больше не буду». «Бедный орех» – жалостно надувая губы, произнес Еня Воейков.
«Мамочка, смотри, какой хорошенький цветок? А вот этот? А этот?»
Ты их не мни с[казал] Еня Воейков, ты их люби, [нрзб] «А это какой цветок» Оживленно говорил Еня, держа в своем кулачке длинный стебель с отходившими от него ответвлениями, на которых сидели цветы. Гибкие, длинные белые лепесточки, сидевшие вокруг густой желтой шапочки тычинок – лепестки, живописно огибавшиеся под давлением своей длины, придавая венику полевых цветов красивые, кудрявые очертания,
– А это колокольчик. Мамочка, он прежде мне не нравился, а теперь он хорошенький; такой тонкий, тонкий и нежный. Правда, точно задумался? – спросил Еня Воейков. Да, пожалуй… Да, да (Радостно кивнул головой Еня.) Вот так если смотришь, он совсем точно задумался… Тонкий, тонкий и головку наклонил… И какой голубой!
Мамочка, как здесь хорошо!
И снова сидел рядом с мамой и снова задумчиво-восторженно смотрел, но только в руке у него был красивый веник полевых цветов.
И он шел по лугу и вдыхал в себя аромат прекрасных цветов, и жизнь казалась ему прекрасной. Но жизнь столь прекрасная была лишь преддверием в особое вечное ликующее беспредельное блаженство, которое наступало там за гробом. Только бы поскорее пройти этот жизненный путь, только бы поскорей пройти его, единственная цель которого – укрепление немощной природы человека.
Так проходит детство.
А вот тоже на днях он сидел под деревом и смотрел, как по песку, то опускаясь, то подымаясь по неровностям песка, пробирался, озабоченно выбирая дорогу, маленький черный муравей. Ене Воейкову как-то казалось, что муравей должен или испугаться, или остановиться и пошевелить испуганно усиками и наконец убежать. Воейков все ждал, что вот-вот маленький черный муравей сделает то или другое. «Вот сейчас… нет, вот сейчас». Но муравей не сделал ни того ни другого; он, прямо пробира[ясь] среди песчинок, озабоченно перебирал ножками и не измени[л] в общем направление; точно всем своим видом желая показать, что он видит Воейкова, но он так озабочен своими делами, что до Воейкова ему нет никакого дела. И тогда Воейкову вдруг открылось, что не только у него, у Воейкова, есть свой внутренний мир, свои желанья, свои стремления, своя, наконец, некоторая живая сила, для исполнения этих желаний, стремлений, но что этот свой внутренний мир, свои стремления и желания есть и у этого маленького черного муравья. И, даже, что муравей живет не только для того, чтобы проползти мимо его, Воейкова, и дать ему себя увидеть, но и для себя, для своей собственной жизни, для своих стремлений и желаний, которые даже могут столкнуться с его, Воейкова, стремлениями и желаниями, и будут равноправны, его, Воейкова, стремлениям.
Иногда можно видеть, как капля прозрачной воды дрожит и колеблясь держится на волосистой поверхности и потом вдруг, прорвавшись, разливается по сукну и покрывает собой большой участок, так и обобщение, добытое относительно этого маленького черного муравья, вдруг осилив силы трения, радостно разлилось по большой поверхности действительности: все вообще люди, вещи, существа имеют свой собственный внутренний мир, желания, стремления, которые даже могут сталкиваться с его, Воейкова, желаниями и стремлениями. Но как капля воды теряет (в своей чистоте), так и обобщение теряло в своей образности яркость. Да, это было так недавно. А теперь это так понятно и ясно; и Воейков еще раз пережил то чувство сильной быстрой подступившей к сознанию радости, которое он испытал, когда обобщение раскрыло оболочку и разлилось по белой поверхности, подумал: «Ах какой я был глупенький; как этого можно было не понимать!» Да, он теперь знал, что все эти деревья, листья, бабочки, мотыльки, жучки; этот бледно-желтый махаон, который сидел на цветке, – и когда под его тяжестью цветок наклонялся головкой к земле, он взмахивал уверенно крыльями и цветок плавно поднимался кверху, махаон, это абрикосовое дерево – все они живут своей жизнью. Это было ведь так понятно. «Странно, как я не знал этого прежде», еще раз вернувшись к сделанному обобщению, не мог не усмехнуться Воейков.
Сейчас, когда он думал об этом, ему все это казалось ясным, самим собою подразумевающимся. Все было так ясно и очевидно, что нельзя было даже допустить возможность неосуществления этого. Но после.
Да, а кроме того. Кроме того, да, а яйцо? Ведь яйцо чтобы заставить, то есть, чтобы из яйца, которое только что снесла курочка, вылупился цыпленок, ведь для этого вовсе не нужно знать и уметь воспроизвести все состояния, через которые проходит только-что снесенное, прозрачное яичко, чтобы стать цыпленком. Ведь только нужно известное время держать окружающий воздух и вещи в известных границах колебания теплоты. Остальное свершится само собой; в самом яйце находятся достаточные условия для того, чтобы, сузив границы колебания теплоты, мы достигли бы вылупления цыпленка. А вся сложность движений и хлопот курицы, которую с ее движениями мы никогда не могли бы воспроизвести, сводится к (внесению этого нового, дополнительного условия) этому простому, легко (в ряде условий необходимого и достаточного для вылупления из яйца цыпленка – условию…) доступному для повторения и воспроизведения воздействия на яйцо.
Вот то же самое и с человеческим зародышем.
Вот, во-первых, мы часто очень встречать будем с…
Ну…как же? встречаться будем с тем, что нередко самые легкие, самые удобные для нас для повторения воздействия на зародыш будут достигаться самыми сложными движениями и
[утр. текст], так непрерывно от того проведения в жизнь принципа любви ближнего как самого себя, когда, чтобы не убивать своим существованием, умерщвляют себя, до того, когда завожу в комнату ребенка и испытываю, гадко думать, наслаждение, особого, неизведанного класса, перерезывая ему перочинным ножичком горло (какая странная жизнь), непрерывный переходящий одним звеном в другое ряд случаев, поступков с бесконечно малым приращением количества принесенного добра в этом направлении и зла в другом…
Где-ж остановиться, о ужас? (Перед глазами Воейкова промелькнул почему-то образ женщины, бросающейся на колени и, ломая руки, с мучительным вопросом жизни и смерти, обращенным к присутствующим) Где же, о боги?!
По инерции я не убиваю себя – постоянная сделка с совестью! Не делаю и второго? почему? о ужас! Но где же остановиться, чем руководствоваться [нрзб]?
Неужели своей слабостью?
Улыбка горечи снова скривила рот Воейкова, «Ты руководишься жалким этическим потенциалом среды, в которой находишься, – презренным, столь презираемым тобой потенциалом. Ты его ненавидишь, ты его презираешь, но руководишься.
Он – исходная точка твоих действий. И ты миришься с этим, а когда-то ты счел бы несчастным, руководствоваться потенциалом среды.
Помню, ты сначала хотел исчерпать этот принцип тем, что будешь кротким, подающим помощь, любящим людей, любящим их даже более себя. Но после тебе стало ясно, что тем, что ты носишь шерстяные одежды, пользуешься изделиями рога, ешь мясную пищу, этим ты вносишь в мир слишком много страданий и скорби, чтобы считать себя проводящим в жизнь этот принцип. Тогда ты дал слово не носить шерстяных одежд и не питаться мясной пищей, заменив это растительными одеждами и растительной пищей. И некоторое время ты радовался и думал, что достиг многого, даже всего, к чему стремился. Но затем ты задался вопросом, не страдает ли дерево, когда звонкий топор врубается в ствол и влажные золотистые щепки летят во все стороны и прохладный сок струйками стекает с обнаженного ствола на сырую кору? Не страдает ли лен, быстро
Воейков сидел за столом, и в книге он прочел, слово, которому он знал содержание. Оно близко относится к власти вида.
И он взглянул в себя и увидел, что он не вздрогнул[не] побледнел, не оторвался от книги и не прошелся в тоске по комнате, стискивая холеные пальцы и бессознательным взором[просияв] [на] окна и книги, а остался на месте и не изменился.
[нрзб] против власти и постыдности власти вида.
Уйди… уйди, тихо с оттенком тоски произнес Воейков, он закрыл глаза рукой и даже откинулся назад на кресло, долго не шевелился.
И вспомнилось ему, когда он был маленьким, как ясно голубыми были его глаза, как ясна была его душа… туманящее дыхание власти вида не коснулось их. И образ его с ясно голубыми глазами[проплыл] и грустно[всплыл] перед ним с едва уловимым упреком.
Вот когда-то – когда я был маленьким и у меня были большие голубые глаза, я, помню, восторгался рисунком женской руки с мягкими тонкими очертаниями. Человеческая рука казалась каким-то звуком, долетавшим из царства красоты. То же самое – человеческое лицо. Сильный изгиб бровей, черный быстрый взор, сочетавшиеся в кудри темные волосы – все это так мне нравилось. Но разве это не было простым проявлением какого-то антропоморфизма в эстетических идеалах и вкусах?
Разве это не значит, что если бы я был бы воробьем, то я должен был бы восторгаться корявой лапой и толстым клювом. А я хочу другого критерия общего, вне видового. Неужели только потому, что по независящим от эстетических принципов основаниям мое эстетическое «я» сочетало с этой рукой и этим лицом, я должен считать их красивыми и их именно считать упрямо воплощением духа красоты? Неужели нельзя выбрать более верной точки, более независимой от тех телесных форм, в которых воплощено мое «я»? Ах, боже мой, более того, если бы мог вид избрать такую точку суждения о прекрасном, значит согласиться на то, что, будь кожа всех людей покрыта струпьями, гляди из-под ресниц многих людей красные глазницы, я должен был бы принять эту кожу, покрытую струпьями, и эти глаза в крови воплощением духа прекрасного? О узкий, относительный взгляд!
Каким-то жалким обрубком кажется мне рука, эти пальцы, почему их пять? Почему они такие плотные – не гибкие, коленчатые. О что за ego-morfism здорового человека, в естественных законах!
«А о чем говорит здесь история, прошлая жизнь человечества? История говорит, что некоторым отдельным в отдельные мгновения истории удавалось сбросить с себя цепи вида; и это сразу их так подымало над толпою безропотных рабов, что они делались гениями.
Платон, Шопенгауэр, Ньютон – все эти гении были свободны и были гениями, потому что были свободны.
А Декарт, а Спиноза, а Лейбниц? Что сделало их гениями? Независимость от вида, свободное состояние дало им возможность сохранить присущую детскому возрасту впечатлительность, способность к синтезу, расположению к схватыванию аналогий; словом, они только сохранили большую впечатлительность и подвижность ума; ум их был чувствительным прибором для улавливания аналогий, законосообразности, закономерного постоянства, и поэтому он ее улавливал там, где не улавливал ее обыкновенный человеческий ум с обычной чувствительностью. Dolus generis humani[12].
Ньютон как открыл свой бином? Он открыл его на простом рассматривании чисел, уловил своим более чувствительным умом закономерность там, где ее не видели другие. Вместе с тем независимость от вида позволяла им посвящать каждому данному предмету.
Вы удивляетесь красоте слабого, отклоняющего участие и сострадание сильного. Но как велика красота поступка, когда слабое конечное существо отклоняет участие и сострадание бесконечного существа? Не кажется ли вам тогда, что слабое конечное существо вырастает, выпадает из границ конечности и не становится ли оно тогда в вашем сознании, маленькое, конечное существо, рядом с великим бесконечным?
Когда Спиноза писал свое «Кто любит Бога, тот не может желать того, чтобы и Бог его любил», он добровольно отказывался от участия и сострадания к себе божества.
Вот, под впечатлением духовной красоты этой[нрзб] Спинозы, Воейков сидел и всматривался в заполнявший углы комнаты темный воздух, где за зеленым сукном сидело много читающих.
«Чтобы и Бог его любил… не может желать того» – повторил, всматриваясь в темные углы, Воейков. Замирая и стараясь, чтобы эти слова всей своей природой запечатлелись в его сознании. И по мере того как он думал, что-то новое и красивое светлой волной вливалось в его «я». «Тот, кто любит Бога» мечтательно повторил. И потом Воейков торопливо схватил книгу и, торопливо перелистав ее, с жадностью стал всматриваться в эти черты, в которых сквозь телесную немощь просвечивала какая-то печальная духовная красота. «Cui Deus, natura rerum, cui cognitus ordo…»[13] «Нет дальше, дальше». И торопливо отыскав страницу, Воейков жадно стал читать теоремы, тропари, королларии, в стройном порядке развертывавшие картину[нрзб] единого[нрзб]. «Ну вот» несколько оглушенный этим переходом от стройных короллариев Спинозы к этой трясущейся мостовой, к этим дребезжащим фонарям и к этой суетной жизни улицы.
Ну вот… как же это? – Да! озираясь в своем сознании и отыскивая уплывшие следы короллариев Спинозы, думал Воейков, тоскливо вглядываясь в улицу.
«Да…»
«Х-хо-орошо». И наладив дело и возвратив убежавшие королларии, Воейков сошел со ступенек и тихо, не изменяя положения глаз, которыми он, закусывая губы, смотрел поверх толпы, в одну точку, он пошел по дорожке для пеших.
«Так… В природе вещей нет ничего случайного, но все определено необходимостью божественной природы к существованию и действовать известным образом необходимостью божественной природы… Вещи не могли быть произведены Богом никаким другим образом и ни в каком другом порядке, как в том, в каком они произведены». Он подчинил само божество законам необходимости! Само божество подчинил он необходимости! Это красиво. Но так ли? Не есть ли закон причинности скорее условие нашего познавания? А если есть, то можем ли мы распространить на все жизненные условия наши познания? А все-таки какая красивая, точная форма… Как одеяние-слово плотно обхватывает у Спинозы стан мысли… поверхность ее обтягивает без ненужных складок… совпадая с ней по кривизне…
Да, человек, ты прекрасен. «Бруно» невольно прошептал он имя итальянца-мученика. Ему вспомнилось прекрасный лоб и красиво очерченные глаза Джордано, его вдохновенная проповедь и смерть.
Да, это хорошо.
«Но вот все приготовления окончены. Он привязан к столбу, и ветер шевелит его мягкими шелковистыми кудрями и, откинув от прекрасного лба кудри, тихо целует страдальца. А Бруно окинул своими печальными глазами море голов, толпу священнослужителей, костер и грустно улыбнулся. „Как много“, быть может, подумал он про толпу. А потом он задумался, и выражение чего-то неземного легло на его черты. Но вот тонкие, синие струйки засверкали у подножия костра, а дым стал пробиваться через щели. И еще раз взглянул вниз на струйки голубого пламени Бруно и еще раз, казалось, забыл все окружающее.
Но вдруг ветер пахнул облако дыма прямо в лицо. Бруно вздрогнул, взглянул вниз, и слезы выступили на прекрасные темно-карие глаза; а тонкие губы жалобно искривились. Ему вдруг стало жалко себя.
А дым поднимался, рос, и вскоре облако голубоватого дыма окутало костер великого страдальца.
А костер горел; глухо обсыпалась зола, кружился в голубом облаке пепел да изредка взлетали на воздух красивым снопом золотистые искры. А толпа стояла и, не спуская глаз с костра, который курился голубым дымом, все чего-то ждала. Но вот рухнул в общую груду золы и угля подгоревший снизу столб. И падая он звякнул цепями, и целый сноп золотистых искр взвился кверху. И тогда толпа стала расходиться. Так умер Джордано Бруно». Воейков стоял у окна. Ему припомнились слова одного поэта-мыслителя Надсона (сравни дела людей с делами природы).
Да, это хорошо; это так как-то находит полный отклик в его душе. Да он и сам, если бы хотел, не мог дать более плотно обхватывающей словесной оболочки, даже более полное выражение своему настроению. «Ему стало страшно за судьбы этих статуй, этих картинных галерей с длинным рядом красиво и искусно уставленных картин, при появлении каждой из них сколько раз произносилось слово «вечность». Лувр, Дрезденская галерея с Сикстинской мадонной. Национальная картинная галерея в Лондоне; в них, в этих полотнах, в этих мраморах и бронзах, сколько вынесено огня вдохновения, сколько потенциального чувства красоты. И все это погибнет.
А чайка вилась и кружилась над ним по сложной кривизне, как вьются и кружатся только астероиды, [нрзб] одно поступательное движение. И ослепительный белый свет то вспыхивал, то исчезал на их белоснежных крыльях.
А пароход относило все дальше и дальше и далеко оставлял за собой и труп тюленя, и стаю вившихся над ним чаек.
На палубе было знойно, не спасали от зноя раскинутые над палубой полотна, трепетавшие от ветра.
Внизу же было тесно и душно и неудобно. Воейков, изнывая от зноя и старавшийся хоть где-нибудь найти прохладный уголок, нагнулся над водой и подставил голову освежающему ветру, с силой дувшему с обеих сторон парохода. Сейчас не хотелось думать ни о чем, а хотелось только уйти всему в чувство этого холодного воздуха, который свистел вдоль поверхности головы.
«Пропустите пожалуйста» раздалось над ним; матросы волокли полотна.
Воейков спустился вниз.
«Кушать готово» провозгласил служащий. Воейков нерешительно оглянулся на других, вставать ему или нет… садиться за стол или нет. С внутреннего дивана поднялся кто-по в поддевке, с русой бородкой; должно быть, по торговым делам; Воейков тоже стал подыматься. Человек с русой бородкой наклонил голову и набожно перекрестился, потом он выдвинул стул и сел. «Креститься или нет? оскорблю я религиозное чувство или нет?», остановившись в неловком положении человека, вставшего, чтобы сесть, но еще не севшего, думал Воейков. Но никто[не] крестился, кроме первого, и Воейков тоже не перекрестясь сел на стул. Украдкой посматривая на других, Воейков взял ложку и начал как можно приличнее пить уху; в ухе очень вкусно плавали жирные шкурки вязиги и кусочки рыбного мяса, но Воейков ел как можно тише и[аккуратнее].
Допивать всю тарелку до конца или нет? С одной стороны – [на в…] этого не допить, но, с другой стороны, это очень вкусно! Он приостановился и стал колеблясь смотреть на миску. «Больше не будете» произнес за ним голос. «Не буду».
1904 г.
На даче*
«А я к вам на минутку… Да…» говорила, входя в горенку и улыбаясь, Маша – младшая дочь хозяев. На дворе стояла синяя звездная летняя (ночь) вечер, и сидевшие в горенке неудобно собрались к столу, где две нагоревших свечи бросали неровный, красноватый свет на развернутые страницы, лица читавших и мягко отражался от занавески, заботливой хозяйской рукой подвешенной к полочке красного угла. После ярких образов и ощущений летнего деревенского дня время [утр. текст] особенно томительно строго, и поэтому все сидевшие в горенке как-то невольно встрепенулись, когда услышали голос Маши, или как звали ее Маренки. Сосредоточенный мальчик, весь погрузившийся в чтение, медленно отнялся от чтения и ласково уставился на Маренку, в то время как губы его насмешливо шевелились; он точно старался подыскать слова для выражения какой-то насмешливой мысли, которая занимала его сейчас.
«Здравствуйте, Моденька», насмешливо растягивая слова, произнесла Маренка и насмешливо поклонилась. «Здравствуйте». И помолчав немного, он уставился в книгу. То насмешливое настроение, которое искало у него выхода, вылилось в это «здравствуйте», и Моденька снова углубился в чтение.
«Садись, сюда, Маша» говорила между тем Наденька. «Вот сюда. Это ты что грызешь? Семечки? – Дай мне».
Обе девочки сидели и молча смотрели друг на друга. Это твой платок? спросила Надя, указывая глазами на платок. «Мой». У тебя их много[?] Много. Это вовсе не твой, вдруг догадавшись, воскликнула Надя и весело рассмеялась.
А Маренка прижала ко рту кусочек кончика платка и тихо беззвучно смеялась; только косички ее вздрагивали.
«Маренка плачет», смотрите, Маренка плачет, говорила между тем Наденька, подымаясь и кладя семечки на подоконник. И она с легкой улыбкой подошла к Маренке и стала утешать, стараясь отнять руку. Но от этого Маренка только еще сильнее беззвучно смеялась и косичка ее еще сильнее подпрыгивала.
«Моденька, видишь, как она горько плачет» обернулась она к Моденьке. И Моденька тоже смотрел и улыбался, оторвавшись от книги.
То объективно-абстрактное настроение, которое у него сейчас было, вдруг как-то, куда-то уплыло при звуках этого молодого звонкого веселья, и на место его появилось желание сейчас же самому присоединиться к их веселью и самому также звонко и заразительно смеяться. Модя встал и потянулся. Но в то время как его чувство еще не получило в сознании определенной формы, Наденька видела его. «Ах, Маша, давай играть, воскликнула она. Моденька давай играть! В жмурки? В веревочку? Ах, давайте в веревочку!»
И она соскочила со скамейки и побежала упрашивать Павлика. А Маша сидела и счастливо улыбалась.
Сейчас только эта игра окончилась. Как весело! Маренка сидела на скамье и тяжело дышала. Как звонко ударила она Надю! А Колюшка, прибежавший во время игры, как смешно подпрыгивал и передразнивал всех! А Павлик, когда она его ударила по руке, как-то простодушно взглянул на нее и с улыбкой сказал «Какая вы хитрая». Зато Модя ударил ее очень больно. Ах, как было весело! «Идите, чай готов» приглашает между тем Надя. «Маша, иди, садись!» решительно говорит она. Вот чай, вот булка. И она весело посмотрела на Машу.
«Не хочу я, Надечка, я уже пила», – нерешительно отговаривается Маша.
Где? Вот и попалась, а-а-
И скоро они уже сидели и весело пили чай, и Маша рассказывала, как Колюшка не слушался тяти, а тятя взял и… И Маренка таинственно и смешливо умолкла.
Ну и что? (и что?)
Ну и маленечко посек.
А Колюшка краснел и смешно и неуверенно отрицал, и эта неуверенность и то, что он думал, что эта неуверенность незаметна, делало его еще смешней. А потом Колюшка подпрыгнул и стал сердито тянуть Машу за косу, а Надя встала и стала разжимать его кулачки.
Модя наливал ей чай, а Павлик передал сахарницу и корзинку с белым хлебом;
«Наденька, смотрите, как свеча горит», указала она на расплывшуюся свечку.
«Скажи Павлику, – ответила Наденька, – ему ближе».
Маша вскакивает и робко обращается к самому Павлику: «Павлик, посмотрите, свечка» робко указывает она глазами.
И Павлик отрывается от книги и[мигом] заменяет свечу новой.
И после долго еще грызли орехи и разговаривали. Было так весело и хорошо, и, кроме того, казалось, что иначе и не может быть и что только эти отношения могут быть естественными, и что только они единственно могут быть возможными, допустимыми, и вместе с тем так хорошо и счастливо дышалось.
А на другой день Петровна, мать Маренки, озабоченно прибиравшая комнату, на минуту разогнулась и, обращаясь к Маренке, сказала[нрзб] у господ пол надо вымыть, Маренка. И поправив платок, она снова нагнулась и озабоченно стала прибирать комнату.
«О» хотела упрямо вскрикнуть Маренка, но голос ее зазвенел и это «о» вышло каким-то жалостным, и в нем слышались слезы.
[Искушение грешника]*
И разумоногия сыроежки и легкие подерезнички бобер бог[атый] [бежит] сенильями под небольшим красивнячком ход воображение лонними водами.
и лажаное поле пахомое неким старуем. Смеховласый дед. И начальная блудница в облачноперой шляпе и глазами неболи. И ночалые глаза с вечеровой ветвию бровей над ними, и усатое голосом плывучее молчание плыло. И кривдистая кривдоклювая правда и тусклошейные снова ставшие словом снов лебеди. И кулик мнимоходулочник и морный хохот и морнохохотвяное море и прибой вол дикого ужаса и жутвхиныя грустины с слабо вьющимися грусточками и беглые горностаи быстрого сознания и волк-следотворец глухо выл пред стожаророгим оленем и бредень, забродший новорослей и умночий пущи зол и молчание хвостыя вороны, летающия туда и сюда над жуткими и опустелыми нивами. О вопливый вран! и крикатый вран! почто еси? И взоровитый лик. И юневое личико в чащах смейобы и блудатая губа над прелестейной шейкой и жизнелечоба смертью заклятьями и пустотелыми вранами с безбытийным взором. И духноногая совая вопиет оборачивайся: есмь! есмь! И голубовая стая [нрзб] несущая немотный вопль живио! жевио! Мир-Пустота! Моратый Ястнебыль во что [вперил язык]. Голос осий колос. И Ястлюд мохноногий на морильями что пашет не устает [пахать]. И никем немнимый мирач расхаживал; и мучобоокий немух незнаемый, ужасом оставляя порой знанье о своем существовании. И миролепечий ребенок, которому ручей омывает святые ножки и к числам непомятглавая манит его одуваником[вселенная] само одуванчик. И неустанные миро[еды]. И хвостатые люди, кричащие небу мое! мое!
[1908]
«Русские главным трудом своей жизни считают…»*
Русские главным трудом своей жизни считают доказательство, что они хорошие люди.
Русские! Докажите, что вы злые люди.
А Китай смотрит растет в землю, и от дружбы с ним станет хозяевами иной земли рекомой Азией яко янки рекомой Америкой. А сам Китай зла не замышляет.
А игра малая идет чтобы копье Китая насторожить аки рогатину на сердце русское, а ведут ее янки, а в тихомолку и другие посели на берегу морском; сами же торговать без возмездно и пошлин и стать яко бриты глаголемые в Индии. Но треба не пускать на берег. А то будет худо когда. И многие озоруют чтобы повлечь на нас гнев Китая. А забыли про гнев русский и кто первый примет печаль неизвестно. Есть же неции мужи и глаголют, что Россия або Чехия станет або Польша черновое письмо Руси; а судьбина общая. Есть же другие что глаголют, что случилось бы то будь русские славянами, но не случится бо русские – русские. Но великую смуту производят глаголющие первое и адди треба породниться с русскими и умолкнут говорящие злое, и будет великое веселие и краше станут русские деревни. Где Пушкин как бы внук единого арапина из страны черной вывезенного. И Ондрей Боголюбский был сын туркини либо румын; зело подобны римлянам они. Да не менять русские имена на славянские: мена не к выгоде, Инде же кровь холодна и я же рекома скифская треба поселить либо некую толико здравых телом персиян ли, с Святой ли Земли арабов они же одной веры с нами: рекут: тече в жилах русских кровь чудьская. Оттого хилы и не люты, но кротки иже суть плосконосы; там треба арабских невест дать и исправится образ их. Наблюдать же то следует на людях знаменитых и славных. Глаголют неции японская кровь была в малой толике хороша в Москве и хорошая монгольская кровь идет в Карамзине, Аксакове правнук ах мурз. Глаголют примесь монгольской крови противоборствует Западу. И то треба испытать. Донские казаки сильны духом и смелы сердцем; треба близко к Москве и Петрограду селить по казаку на хорошем выделе буде пожелают дабы был бы клок как ствол а односельни древне глаголют где дымится рекомый завод там прут казака. А не будет духа казацкого кто защитит заводы? С хорошей же дружиной и заводы будут. Треба запретить в Донской области заводы но избегать малоземелья. Яко садовник над садом тако и государь над своим народом трудится. Темным брадой и волосами рекомым чернявыми лепо родниться с грузинской або сартской кровью. Зело искусны сарты в торговле и ремеслах и многое может произойдите добра. Есть же кровь рекомая новгородская в меру разумны но сильны и смелы духом те люди и завоевательны зело. Есть и волжская, тело имеют великолепное великое и голубоглазы; те же сосуды наипаче треба оберегать и блюсти бо они влага рустия и дабы облегчить оные браки, треба для невест яко для переселенцев из дальних стран давать безплатный проезд, чтобы жених за невестой и невеста к нему имели бесплатный проезд. Был народ рекомый булгары к войне был нестоятелен, но в деле купеческом искусен; шел он от славян и турков и то иметь в виду надо.
А треба богатырям земли русской дать малую льготу да выделены будут государевым оком и день для них назначить праздник их. Або краснокожих кровь мало привита, дики те и свирепы видом и месть лютую хранят. Еще есть малайцы – люди молоды и дики и тех мало позвать в Россию да крестить. А есть море рекомое Хвалынское и живут люди зовомые ловцы; православные и русские родом. И больше нет моря где бы были русские на море. И дать им волю свой закон и суд иметь и чинить города на других морях. А быть тому морю морской фетской и быть морскому союзу чтобы не знали властей, не платили оброков; а то государству не в убыток: да поити на Соловки да там устроили морское казачество, да вобрали в себя помор стародавних, да живут полной волей, да ставят пароходы и иное что и никто кроме них да не ловит там рыбу и оттуда же пойдут на Сибирь. А не то шведы вкупе с англичанами подадут руку янки. А жить на том севере тяжело и уже то будет служба, что живут. Да гостинец посылать им: хлеб и соль и прочее чего; а чтобы принимали всяк народ ежели православен и с них за то ничего бы не спрашивалось и чтобы закон перед тем севером останавливался яко перед святым местом. И в темницах еже суть те могут на севере честно жить на приисках и на воле и снимется с них осуди и закон забудет их дела. И так возникнет приморский люд на севере. А треба в стране рекомой Монголия дать некоему обществу право созывать к себе всяк люд и у них тот люд не оттягать и пойдут туда разные люди и забудут зло и через то Мунгалия получит нажиток.
Да пригороды треба построить под Москвою до Твери, да поселить донских и пусть занимаются торгом.
[1912–1913]
Советы Самохина*
Так как часть Астраханского населения бывает на твердой сушё не чаще чем бакланы, то [зело] [нрзб] бы [нрзб] давать сухопутные советы, опираясь на опыт земледелия зем[ства] и собирая налоги с морского труда, – праздное занятие, [то мог бы быть учрежден] необычайный отдел земства «морство», с заседающими в нем морцами, ради искусственного разведения редкой на Каспийском море северной разной птицы человеческой породы – русской или, спаси бог от этого, [немецкой]. Для этого по побережью выбира[ются] места и бесплатно отводятся для поселков дела[ющихся] собственность[ю] поселенцев. На земских судах подвозится лес. Земству выгодно иметь сильные русские поселения по побережью моря. Какие для это[го] выбрать места, узнается у рыбаков. Мелкий земский пароход и холодильник еженедельно обходят эти морские поселения, доставляя пищу и скупая рыбу, и побережье принимает цветущий вид, приятно радующий взор доброго земца. Какая-то [2 нрзб] Волги [нрзб] Каспийское море и задача земства [нрзб] эту проблему. Так как отсутствие, выхода железно[й] доро[ги] к морю поддерживало бы мнение о русских как о разумных существах только в том случае, если бы море было полито серной кислотой, то земство должно дать этот выход, а с ним морское лето и отдых семьям Волги, даже, может быть, провести железную дорогу своими руками, пользуясь законом о подъ[ездных путях]. [Провести железную дорогу через Чер…] Так как промысел судоходства один из невторостепенных в жизни г.г. избирателей земского состава, то земство обречено или самому учредить свой нефтяной завод, не разгоняя в одночасье своих плательщиков налогов и потребителей, а с слишком большими расходами на оборудование войдя в товарищество с другими [волжскими] земствами с правом на согласованную долю [масла для нрзб]. Исходя из взгляда, что ходство по воде только будет крепким, когда оно пустит свой нефтяной корень, у него будут свои нефтяные промыслы, посоветовать имеющему возникнуть «Союзу русского и морского ходства», Союзу судовладельцев, возникшему для отстаивания своих промыслов на жизнь, завести нефтяной корень, свои, для своих нужд нефтяные промыслы. Иначе судовладельцы станут [слово стерлось], которая жива, потому что [нрзб]. Так как весьма[мало] исследована конская страна и море Восходящего солнца, то пособие Петровскому музею или Каз. общ. как [3 нрзб] для научных поездок по краю будет вполне уместно, ничем не нарушит добрых земских нравов. Заботясь о нравственности своего населения, земство мотает открыть в селах отделы общества «Сокол», поддерживая приличным пособием его существование [4 нрзб] труда на общей ниве товарищеской, а в господине народном университете иметь постоянных сведущих воскресных чтецов по табаководству, рыбному делу, [в] законах и способах добычи нефти, холодильному, шелководству и всем волнующим край вопросам, превратив его в Народный Политехникум Волгограда. Земству следует помнить, что из всех земств по духу поселения Волгоградскому наиболее отвечает вятское земство.
Но тако вероятно ничего этого не будет сделано, то одним бесплодно трудящимся земством в России будет больше.
О будущем человека*
Как открывалось перед взорами наших предков будущее лет хотя бы пятьсот тому назад? Под какой гранью гордой и смелой уверенности в свои силы, или же боязни и скептического отношения к своей силе. Об этом нетрудно справиться; в самом деле первым годом 16 столетия появилась комета и летописец в страхе ожидал суда Божия. Вот его слова:[14] Конечно, это частность, но частность, красиво подчеркивающая общую тревожность наших предков в силе человечества, как некоторого самостоятельного целого с своим хотением и волей, общий трепет, что вот-вот порвется тонкая нить существования человечества, так оно по понятию предков было слабо и зависело от случая или условия.
Каковы же теперь надежды человечества, не должно ли было бы остановиться в этот же первый год нового столетия и пытаться определить наши ожидания и веру в будущее, [нрзб] в [нрзб] и силы человечества. Нельзя отыскать за некоторым промежутком времени направление, по которому следовали взаимные отношения человеческого рода и земли и, уловив это направление, сказать что, если не будет крутых и непредвиденных изменений, человечество будет подвигаться по тому же пути. Прежде всего, как оно смотрит на будущее? На этот вопрос можно ответить скорее положительно. Современный человек утратил то почти мистическое отношение к природе, отношение [не закончено]. Вот источник той здоровой уверенности, что эта деятельность человечества не будет порвана, чем-то.
Каким же рисуется будущее человечества современному человеку? Я бы сказал назначение, если бы с этим словом не связывались другие, несколько неуместные представления.
На земле 1200 м[иллионов]. В каждом человеке 1200 гр (1000)4 гр мозговой ткани, уже переработано человечеством в мозговую ткань, а клеточки мозговой ткани самый благородный и сложный тип однокл. [?] [нрзб]
[1901 г.]
«Нравственное вовсе не должно быть…»*
Нравственное вовсе не должно быть красиво. Нравственное француза – нравственно, потому что красиво, русская нравственность красива, так как она нравственна. В одном случае нравственность вещи определяет ее внешняя красота, в другом случае ее красоту определяет нравственность. Это исходная точка двух различных добропониманий.
«Русские поборники „свободы“…»*
Русские поборники «свободы» должны знать, что быть гнездом шершней, всегда готовым ужалить жопу хозяина, не значит быть внутри в свободном народе кариатидой свободы! Пока они только осиное гнездо, они всегда надеются, что властная рука хозяина раздавит их вместе с их медом и что Человечество посмотрит на них тем глазом, которым смотрит на гремучую змею, свившую гнездо в подполье.
Русские писатели эти лежебоки, проклинающие мир из-за отсутствия рябчиков.