Вертер
2. Считается, что всякий влюбленный безумен. Но можно ли представить себе безумца, который влюблен? Ни в коей мере. Мои права ограничиваются неким скудным, неполным, метафорическим безумием: любовь делает меня словно безумным, но я не общаюсь со сверхъестественным, во мне нет ничего сакрального; мое безумие — простое неразумие, заурядное и вообще невидное; ко всему прочему — оно целиком присвоено культурой; оно не пугает. (Однако именно во влюбленном состоянии некоторые вполне рассудительные субъекты вдруг догадываются, что безумие совсем рядом — возможное, совсем близкое; безумие, в котором исчезнет сама любовь).
3. Уже сотню лет принято считать, что безумие (литературное) заключается в словах: «Я есть другой»: безумие — это опыт деперсонализации. Для меня, влюбленного субъекта, все совсем наоборот: именно то, что я становлюсь субъектом, не могу не стать им, и сводит меня с ума. Я не есмь другой — вот что с ужасом констатирую я.
(Дзэнская история: старый монах сушит в жару грибы. «Почему вы не скажете, чтобы этим занялись другие?» — «Другой не я, и я не другой. Другому не пережить опыта моих поступков. Я должен сам пережить опыт сушки грибов».)
Я нерушимо являюсь сам собой, и в этом-то я и безумен: я безумен, поскольку я самодостаточен.
4. Безумен тот, кто не запятнан властвованием. — Как, разве влюбленному неведомо возбуждение властвования? Ведь именно подчинением я и занят: подчиняясь, желая подчинить, я на свой лад испытываю желание властвовать, libido dominandi (разве я не располагаю — наравне с политическими системами — складным дискурсом — то есть сильным, бойким, артикулированным? Однако — и в этом моя особенность — мое либидо совершенно замкнуто; я живу в одном лишь пространстве любовного поединка — нет ни одного атома снаружи, а стало быть, ни одного атома стадности: я безумен; дело не в том, что я оригинален (топорная уловка комфортности), но в том, что отрезан от всякой социальности. Если все остальные всегда — пусть в разной степени — воинствующие борцы за что-то, то я ничей не солдат, даже своего собственного безумия; я не социализирован (как принято говорить о ком-либо, что он не символизирован).
Святой Августин[75]
(Быть может, здесь распознаваем своеобразнейший разрыв, отделяющий во Влюбленном волю к могуществу — которой отмечена сущность его силы — от воли к власти — от которой она избавлена?)
Бескожий
БЕСКОЖИЙ. Особая чувствительность влюбленного субъекта, которая делает его беззащитным, уязвимым даже для мельчайших ран.
1. Я — «комок раздражительной субстанции». У меня нет кожи (разве что для ласки). Пародируя Сократа из «Федра» — именно о Бескожести, а не об Оперенности следовало бы говорить, рассуждая о любви.
Фрейд[76]
Сопротивление древесины не одинаково в зависимости от места, куда забиваешь гвоздь: древесина не изотропна. То же и со мной: у меня есть свои «болевые точки». Карту этих точек знаю лишь я сам и, руководствуясь ею, избегаю или взыскую того или иного своими внешне загадочными поступками; хорошо бы эту карту моральной акупунктуры заранее раздавать всем со мной знакомящимся (каковые, впрочем, могли бы ее использовать также и для того, чтобы причинить мне больше страданий).
R.H.[77]
2. Чтобы отыскать прожилку в дереве (если ты не краснодеревщик), достаточно приставить к нему гвоздь и посмотреть, легко ли он будет забиваться. Чтобы определить мои болевые точки, существует напоминающий гвоздь инструмент — это шутки: я плохо их переношу. В самом деле, воображаемое — материя серьезная (ничего общего с серьезностью как «добросовестностью»: влюбленный — отнюдь не человек с чистой совестью): мечтательный ребенок (лунатик) — не игрок; точно так же закрыт для игры и я: в игре я не только все время рискую задеть одну из своих болевых точек, но к тому же все, чем забавляются окружающие, кажется мне гнетущим; меня невозможно поддразнить без риска. Обидчивость, подозрительность? — Скорее нежность, ломкость, как у волокон некоторых сортов древесины.
Уинникот[78]
(Субъект, находящийся во власти Воображаемого, «не поддается» игре означающих: он мало грезит, не пользуется каламбурами. Если он пишет, письмо его гладко, словно Образ, оно все время стремится восстановить удобочитаемую поверхность слов — одним словом, оно анахронично по сравнению с современным текстом, который, как раз напротив, определяется упразднением Воображаемого: нет больше романа, нет больше и притворного Образа; ведь Подражание, Представление, Сходство суть формы сращения воедино — вышедшие из моды.)
«E lucevan le stele»[79]
ВОСПОМИНАНИЕ. Счастливое и/или душераздирающее припоминание какого-нибудь предмета, жеста, сцены, связанных с любимым человеком, отмеченное вторжением имперфекта в грамматику любовной речи.
1. «Лето великолепное! Часто я взбираюсь на деревья в плодовом саду у Лотты и длинным шестом снимаю с верхушки спелые груши, а Лотта стоит внизу и принимает их у меня». Вертер рассказывает, говорит в настоящем времени, но в его картине уже присутствует склонность к воспоминанию; тихим голосом позади этого настоящего лепечет имперфект. В один прекрасный день я стану вспоминать об этой сцене, погружаться в нее в прошедшем времени. Любовная картина, как и первоначальное любовное восхищение, всецело создана из запоздалых переживаний: это анамнезис, воссоздающий лишь незнаковые, отнюдь не драматические черты, словно я вспоминаю само это время и только его: это аромат, ни от чего не исходящий, крупица памяти, простое благоухание; некая чистая трата, каковой ее удалось высказать, не вводя в рамки какой-либо судьбы, одному лишь японскому хайку.
Вертер
(В саду в Б., чтобы подцепить висевшие высоко фиги, имелся длинный бамбуковый шест с вырезанной в виде розетки жестяной воронкой на конце. Это воспоминание детства функционирует как любовное воспоминание.)
2. «Блистали звезды». Таким это счастье больше никогда не вернется. Анамнезис и радует меня и терзает.
Тоска
Имперфект — время завороженности: с виду все это живо и однако не движется; несовершенность присутствия, несовершенность смерти; ни забвение, ни воскрешение; одна лишь изнурительная погоня за манящей памятью. В своей жажде сыграть какую-то роль, сцены с самого начала выставляют себя как воспоминания; часто я чувствую, предвижу это в то самое мгновение, когда они формируются. — Такой театр времени — прямая противоположность поискам утраченного времени; ведь мои воспоминания патетически-точечны, а не философски-дискурсивны; я вспоминаю, чтобы быть несчастным/счастливым — не для того, чтобы понять. Я не пишу, не затворяюсь, дабы написать огромный роман о вновь обретенном времени.
Пруст
Восхищение
ВОСХИЩЕНИЕ. Эпизод, рассматриваемый в качестве начального (но он может быть и реконструирован задним числом), по ходу которого влюбленный субъект оказывается «восхищен» (очарован и пленен) образом любимого объекта (на бытовом языке — «любовь с первого взгляда», на ученом языке — «энаромация»).
1. В языке (словаре) уже давно установлена эквивалентность любви и войны: в обоих случаях речь идет о том, чтобы покорить, захватить, пленить и т. п. Каждый раз, когда некий субъект «влюбляется», он в чем-то оживляет архаические времена, когда мужчины (чтобы обеспечить экзогамию) должны были похищать женщин; во всяком влюбившемся с первого взгляда есть нечто от сабинянки (или любой другой из прославленных Похищенных).
Джедиди[80]
И однако, любопытный обмен ролями: в древнем мифе похищающий активен, он хочет схватить свою добычу, он — субъект умыкания (объектом которого служит всегда, как известно, пассивная Женщина); в мифе современном (мифе о страстной любви) все наоборот: восхищающий ничего не желает, ничего не делает, он неподвижен как образ, а истинным субъектом умыкания является восхищаемый объект; объект пленения становится субъектом любви, а субъект завоевания переходит в разряд любимого объекта. (От архаической модели остается тем не менее один явный для всех след: влюбленный — тот, кто был восхищен, — всегда имплицитно феминизирован). Этот удивительный переворот происходит, быть может, вот отчего: для нас (со времен христианства?) «субъект» — это тот, кто страдает: где рана, там и субъект. «Die Wunde! Die Wunde!» — говорит Парсифаль, тем самым становясь «самим собой», и чем шире зияет рана — в самом центре тела (в «сердце»), — тем полнее становится субъект субъектом: ибо субъект — это сокровенная глубина («Рана […] обладает ужасающе сокровенной глубиной»). Такова и любовная рана: коренное (у самых «корней» человека) зияние, которое никак не затянется и из которого субъект истекает, образуясь как таковой в самом этом истечении. Достаточно вообразить нашу Сабинянку раненой, чтобы сделать ее субъектом любовной истории.
Парсифаль, Рейсбрук[81]
2. Любовное восхищение — это какой-то гипноз: я очарован образом. Сначала потрясен, наэлектризован, сдвинут с места, опрокинут, «ударен электрическим скатом» (как поступал с Меноном Сократ, этот образец любимого объекта, пленительного образа) или же обращен в новую веру неким виденьем, ведь ничто не отличает дорогу влюбившегося от пути в Дамаск; а затем оказываюсь прилипшим, придавленным, неподвижно прикованным к образу (к зеркалу). В тот момент, когда образ другого впервые меня восхищает, я — не более чем Волшебная курица иезуита Атанасиуса Кирхера (1646): о