Фрагменты речи влюбленного — страница 21 из 42

не, достаточно быть настойчивым: бесконечно, наперекор и вопреки всему утверждаемый «обман» становится истиной. (В конце концов, уж нет ли в страстной любви какой-то истины… настоящей.)

Вертер


3. Истина такова, что убери ее — и видна останется одна лишь смерть (как говорят: жизнь более не стоит труда быть прожитой). Это как имя Голема: Эмет зовется он — Истина; если убрать одну букву, он становится Мет (умер). Или иначе: истина — это та часть фантазма, которая должна быть отложена на будущее, но не отринута, остаться нетронутой, непреданной; та его неустранимая часть, которую я все время стремлюсь хоть раз узнать, прежде чем умру (другая формулировка: «Значит, я так и умру, не узнав, и т. д.»).

Якоб Гримм[128]


(Влюбленному не удается его кастрация? Он упорствует в превращении этой осечки в ценность.)


4. Истина — то, что в сторону. Один монах спросил у Чжао-Чжоу: «Каково единственное и последнее слово истины?» […] Учитель ответил: «Да». Я вижу в этом ответе отнюдь не банальную мысль о том, что философским секретом истины является какая-то там предрасположенность к согласию. На мой взгляд, учитель причудливо противопоставляет наречие местоимению, да — каковому, отвечает в сторону: он отвечает словно глухой, так же как и другому монаху, спросившему у него: «Все вещи, говорят, сводятся к Одному, но к чему же сводится Одно?» И Чжао-Чжоу отвечает: «Когда я был в провинции Цзин, я заказал себе халат весом в семь киней».

Дзэн

Катастрофа

КАТАСТРОФА, Жестокий кризис, в ходе которого субъект, переживая любовную ситуацию как окончательный тупик, ловушку, из которой он никогда не сможет выбраться, видит себя обреченным на полное саморазрушение.


1. Два режима отчаяния: кроткое отчаяние, активная резиньяция («В своем отчаянии я люблю вас так, как должно любить») и отчаяние жестокое: однажды, вследствие какого-нибудь случая, я закрываюсь у себя в комнате и разражаюсь рыданиями; меня уносит могучая волна, я задыхаюсь от боли; все мое тело напрягается и корежится от боли, при режуще-холодной вспышке молнии я вижу гибель, на которую осужден. Ничего похожего на скрытую и вполне цивильную хандру от любовных тягот, ничего похожего на оцепенение покинутого субъекта; это не хандра, пусть даже жестокая. Это ясно, как катастрофа: «Мне конец».

М-ль де Леспинас


(Причина? Никогда не торжественная — это ни в коем случае не объявление о разрыве; это происходит без предупреждения, либо под влиянием какого-то нестерпимого образа, либо от внезапного сексуального отторжения: резкого перехода от инфантильного — от покинутости Матерью — к генитальному).


2. Любовная катастрофа, быть может, близка к тому, что в связи с психозами зовут предельной ситуацией, то есть «ситуацией, переживаемой субъектом как непосредственно предшествующая его непоправимому уничтожению»; образ взят из того, что происходило в Дахау. Но прилично ли сравнивать ситуацию несчастного влюбленного с ситуацией узника Дахау? Разве правомерно искать аналог одного из самых невообразимых надругательств Истории в каком-то ребячески ничтожном, невнятно-путаном происшествии, случившемся с субъектом, который живет себе со всеми удобствами и просто является жертвой собственного Воображаемого? Тем не менее эти две ситуации имеют общее: они паничны в буквальном смысле слова: это ситуация без остатка, без возврата; я с такой силой спроецировал себя в другого, что, когда его нет со мною, я и себя не могу уловить, восстановить: я потерян — навсегда.

Бруно Беттельхайм, Этимология[129]

Краснобайство

КРАСНОБАЙСТВО. Это слово — la loquele, — позаимствованное у Игнатия Лойолы, обозначает поток слов, при помощи которого субъект неутомимо тасует у себя в голове доводы по поводу последствий какой-либо обиды или результатов какого-либо поступка; это эмфатическая форма любовного «дискурсирования».


1. «От любви так много мыслей». То и дело из-за какого-то ничтожного укола в голове у меня начинается языковая горячка, тянется вереница соображений, толкований, обращений. Отныне в сознании моем работает сама собой какая-то машина вроде шарманки, рукоятку которой, переминаясь с ноги на ногу, вертит безымянный музыкант — и которая никогда не смолкает. При краснобайстве ничто не может помешать переливанию из пустого в порожнее. Как только мне случится произнести про себя «удачную» фразу (в которой, как мне кажется, найдено точное выражение какой-то истины), фраза эта становится формулой, каковую я повторяю пропорционально приносимому ею облегчению (находка точного слова эйфорична); я ее пережевываю, я ею питаюсь; подобно ребенку или душевнобольному, у которого мерицизм, я беспрестанно сглатываю и тут же снова срыгиваю свою обиду. Я скручиваю, свиваю, сплетаю вновь и вновь любовное досье (таковы значения глагола meruomai: скручивать, свивать, сплетать).

Песенка, Шуберт, Греческий язык[130]

Или еще: страдающий аутизмом ребенок часто рассматривает, как его пальцы теребят какой-нибудь предмет (но не смотрит на сам этот предмет): это так называемый twiddling. Twiddling — это не игра; это ритуальное манипулирование, отмеченное шаблонными, навязчивыми чертами. Таков и влюбленный, мучимый краснобайством: он теребит свою рану.

Бруно Беттельхайм[131]


2. Гумбольдт называет свободу знака говорливостью. Я (внутренне) говорлив, потому что не могу поставить свой дискурс на прикол: знаки крутятся «на свободном ходу». Если бы я мог обуздать знак, подчинить его какой-то инстанции, мне бы наконец удалось обрести покой. Уметь бы накладывать на голову гипс, как на ногу! Но я не могу помешать себе думать, говорить; рядом со мной нет режиссера, который прервал бы эту внутреннюю киносъемку возгласом «Стоп!» Говорливость — это, пожалуй, сугубо человеческая беда; я обезумел от языка: никто меня не слушает, никто на меня не смотрит, но (словно шубертовский шарманщик) я продолжаю говорить, крутить ручку своей шарманки.


3. Я беру себе роль: я тот, кто будет плакать, и эту роль я играю перед собой — и от нее плачу, я сам себе собственный театр. И, видя себя в слезах, я плачу от этого еще сильнее; если же слезы идут на убыль, я быстрехонько повторяю себе резкие слова, от которых они потекут заново. Во мне как бы два собеседника, занятые тем, что от реплики к реплике повышают тон, как в древних стихомифиях; во вздвоенной речи, ведущейся вплоть до финальной какофонии (клоунская сцена), обнаруживается своего рода удовольствие.


(I. Вертер разражается тирадой против дурного расположения духа: «На глаза ему навернулись слезы». II. Он пересказывает перед Шарлоттой сцену прощания с умирающей; собственный рассказ угнетает его своей жестокостью, и он подносит к глазам платок. III. Вертер пишет Шарлотте, описывая ей образ своей будущей могилы: «Все так живо встает передо мной, и я плачу, точно дитя». IV. «В двадцать лет, — пишет госпожа Деборд-Вальмор, — глубочайшие муки вынудили меня отказаться от пения, ибо я не могла без слез слушать свой голос».)

Вертер, Гюго[132]

Последний листик

МАГИЯ. Магические вопрошания, мельчайшие тайные ритуалы и совершаемые по обету действия неотделимы от жизни влюбленного субъекта, какой бы культуре он ни принадлежал.


1. «Кое-где еще с деревьев пестрый листик не упал, часто я среди деревьев здесь задумчиво стоял. Будь сейчас моей надеждой, бедный листик золотой! Ветер стал играть с надеждой, я дрожу и жду с тоской. Вот летит! Упал на землю! И надежда пала вслед!» Чтобы вопрошать судьбу, нужен альтернативный вопрос (Полюбит/Не полюбит), предмет, дающий простую вариацию (Упадет/Не упадет), и внешняя сила (божество, случай, ветер), которая маркирует один из полюсов этой вариации. Я ставлю все время один и тот же вопрос (полюбят ли меня?), и вопрос этот — альтернативен: все или ничего; я не могу помыслить, что вещи вызревают, неподвластные сиюминутности желания. Я не диалектик. Диалектика гласила бы: листик не упадет, а потом упадет — но вы-то тем временем переменитесь и больше уже этим вопросом задаваться не будете. (От любого, каким бы он ни был, советника я жду слов: «Тот, кого вы любите, тоже вас любит и скажет вам об этом сегодня же вечером».)

Шуберт[133]


2. Подчас тревога — тревога ожидания, например, — столь сильно сжимает грудь (в соответствии с этимологией слова angoisse), что становится необходимым что-то сделать. Это самое «что-то» — естественно (атавистически), зарок: если (ты вернешься…), тогда (я исполню свой зарок).


Признание X… «В первый раз он поставил свечку в маленькой итальянской церквушке. Его поразила красота пламени, и сам жест показался уже не таким идиотским. Почему же впредь отказывать себе в удовольствии созидать свет? И он стал делать это снова, связывая с этим деликатным жестом (наклонить новую свечу к уже зажженной, тихонечко потереть друг о друга их фитили, испытать удовольствие, когда занимается пламя, впериться глазами в этот интимный и яркий огонек) все более и более расплывчатые обеты, которые обнимали собой — из страха выбрать — „все, что не ладится на свете“».

«Это не может продолжаться»

НЕВЫНОСИМО, Чувство нагнетаемых любовных страданий прорывается криком: «Это не может продолжаться».


1. К концу романа, ускоряя своими словами самоубийство Вертера, Шарлотта (у которой тоже свои проблемы) приходит к констатации, что «так это не может продолжаться». Те же слова мог произнести и сам Вертер — и много раньше, ибо самой любовной ситуации свойственно сразу же становиться нестерпимой, как только минет восхищение от встречи. Словно какой-то демон отрицает время, созревание, диалектику и ежесекундно говорит: «это не может продлиться!» — И однако же, оно длится, если не вечно, то по крайней мере долго. Таким образом, отправной точкой любовному терпе