Франкенштейн и его женщины. Пять англичанок в поисках счастья — страница 2 из 34

Мэри Шелли в чем-то опередила своих гениальных современников, создав бессмертный образ Франкенштейна — страшного порождения человека, насилующего и убивающего беззащитных. Сейчас уже мало кто помнит, что Франкенштейн — всего лишь имя создателя этого гомункула, героя ее романа Виктора Франкенштейна. Он давно стал символом грубой безжалостной силы, наводящей страх и ужас. Похоже на абьюз, верно? И совсем уже никто не знает, что импульсом для написания Мэри романа стала картина Генриха Фюсли «Ночной кошмар» — ее репродукция много позже висела на самом почетном месте в приемной Зигмунда Фрейда. Там уродливый инкуб восседает на красавице в белом, раскинувшейся во время сна. Шокирующий чопорное английское общество женатый художник-бисексуал Фюсли был страстной любовью… матери Мэри Шелли — Мэри Уолстонкрафт. Она даже предложила ему и его жене Софии жить втроем — не здесь ли начало странного, осуждаемого многими союза трех молодых людей — Мэри и Перси Шелли и Клер Клэрмонт? И как соединить две попытки самоубийства самой Мэри Уолстонкрафт из-за любви (к счастью, неудавшиеся) с ее требованием полной независимости женщины от мужчины? А Мэри Шелли — не послужили ли Байрон и ее муж Перси Биши прототипами Франкенштейна (важно! Здесь и далее, в том числе в названии книжки, я использую имя Франкенштейна как самого чудовища — так делают сегодня все — уточнения только в литературоведческой главе!)? Они не ответят нам прямо. Но можно догадаться, а заодно узнать их самые сокровенные и важные мысли о роли женщины, заново проживая вместе с ними их судьбы. Тем более что скучать не придется — здесь и драма, и комедия, и триллер, и авантюрный роман. Залив поэтов не обманет нас своим райским совершенством, этой дивной картиной, когда вода переходит в небо и между ними уже нет границы, — тень Франкенштейна, страшного мужчины, порожденного женским воображением, бродит здесь до сих пор.[2]

Мэри УолстонкрафтБунтарка

Как странно, думала она. Такая длинная жизнь. Я вырвалась из нищеты своего детства, прошедшего на улице, будто в насмешку названной Примроуз (Primrose — «Первоцветы»). Я научилась жить одна и зарабатывать. Уехала в Париж, когда там началась революция, и родила во Франции дочку. Два раза пыталась покончить с собой из-за предательства Гилберта. И все равно выжила. А вот теперь я, мужняя жена и известная писательница, лежу на кровати в Лондоне, в красивом доме модного района Полигон (Polygon), и умираю. Еще молодой. Я точно знаю, что умираю. Потому что все возвращается на круги своя: георгины за окном точно такого же бледно-желтого цвета, как те чахлые цветочки с Примроуз. Они отвратительны, а те казались мне в детстве прекрасными. Может быть, потому, что тогда была весна, а сейчас осень. И георгины не пахнут.


Мэри Уолстонкрафт только что родила вторую дочку. Двумя неделями раньше в Лондоне звездное августовское небо пересекла странная, очень яркая комета — ее заметили все, и все гадали: что она предвещает — ужасные беды или, наоборот, счастливые события. Мэри увидела в этом знак, что ее дитя скоро появится на свет: она не могла дождаться, когда «восстановится моя активность и я перестану видеть ту бесформенную огромную тень, которая плетется за мной по земле во время самых упоительных прогулок». И она, и ее муж, философ и литератор Уильям Годвин, отрицали институт брака и обвенчались только из-за беременности Мэри. Один незаконнорожденный ребенок у нее уже был, она прекрасно понимала, что ждет ее первую дочь Фанни, и не желала подобной участи больше никому. Откровенно говоря, она страстно желала родить мальчика — в любом случае возможностей в жизни у него будет больше. Сейчас, когда у нее началась родильная горячка, она думала о том, что женщин и здесь наказали. Природа сама постаралась не дать им заниматься тем, чем хочется, помешала раскрыть свои возможности наравне с мужчинами, заставив рожать, болеть и даже умирать во имя новой жизни. До осознанного материнства и тем более движения чайлдфри оставалось еще почти два века, но если бы Мэри Уолстонкрафт могла прочесть знаменитое цветаевское «у любящих не бывает детей» («Письмо к амазонке»), как бы откликнулась ее душа на эти строки!

Тогда в Гавре Фанни она родила легко, поэтому на этот раз в Лондоне решила ограничиться помощью одной только акушерки. Эта рекомендованная друзьями акушерка, миссис Блекинсоп, как раз и не догадалась проверить, вышла ли плацента. Потом все-таки позвали врача — и доктор Пуаньян, не вымыв руки (о микробах тогда мало что знали) и без всякой анестезии, попытался плаценту удалить. Но занес инфекцию, и у Мэри началось воспаление. В XVIII веке, а на дворе стоял 1797 год, это было довольно распространенным явлением. Так что когда в доме появился друг Годвина доктор Фордис, он уже ничего не мог сделать.

Грудь распирает от молока, и я лежу здесь распластанная, как самая простая сельская баба после родов. Только та выживет, а я нет. На кровать положили щенков. Их прикладывают к моей груди, чтобы они сосали молоко… Больно, как больно. Такого же щенка повесил однажды отец, в очередной раз напившись и избив мать. Я спала возле двери в их комнату, чтобы защищать ее. Я и сейчас вижу мертвое тельце, качающееся под притолокой. С тех пор я не могу слышать собачьего лая. Не могу смотреть на собак. И вот я кормлю их своим молоком по требованию доктора Фордиса. И мне достаточно просто взглянуть на его лицо, чтобы все понять. Последними словами мамы были: «Я должна проявить немного терпения». Я тоже…

Первую феминистку Мэри Уолстонкрафт могла бы спасти элементарная операция, но тогда таких не делали. Опий, вино и щенки вместо молокоотсоса — вот все, что мог предложить Фордис осунувшемуся от горя мужу Мэри. Двух девочек — его новорожденную дочку и трехлетнюю Фанни — перевели в соседние апартаменты. Мэри с мужем, проповедующие идеалы свободы во всем, даже в браке, жили рядом, но в разных домах: они планировали много работать и не хотели мешать друг другу. Жизнь обещала быть такой радостной и плодотворной, ведь к обоим уже пришла известность и их охотно печатали. Уильям, в отличие от порывистой и страстной Мэри, был сдержанным и скорее замкнутым человеком, и сейчас он боялся даже смотреть на доктора, хотя очень хотел спросить у не-го: это конец или еще есть надежда? В Лондоне в те августовские дни стояла нестерпимая жара, и Уильям то подходил к окну и открывал его настежь, задергивая белые легкие шторы, то, наоборот, плотно закрывал створки, чтобы шум с улицы не беспокоил больную. Доктор Фордис думал о том, что миссис Годвин, конечно, еще нестарая и сильная женщина, организм борется, но что-то подсказывало ему, что печальный финал неизбежен. Подобное он уже много раз видел.

— Велите купить еще вина, мистер Годвин. И давайте ей его почаще. Может быть, она забудется и во сне наступит кризис. Пока лихорадка не проходит, а мне, прошу простить, надо идти к другим пациентам. Зайду к вам завтра утром.

В комнату робко вошла служанка и сообщила, что кухарка уволилась и обеда не будет, — жизнь начала рассыпаться как карточный домик, сразу и вся, так всегда и бывает, но Годвин выгнал ее со словами: «Надо купить вина, немедленно!» — и подошел к кровати Мэри. Она бредила, что-то говорила, но не ему.

Сейчас она будто летела куда-то и видела сверху, со стороны, всю свою жизнь. Вот она стоит возле собора Святого Павла (72, St. Paul’s Churchyard) — рядом с домом издателя Джозефа Джонсона. Это был ее первый самостоятельный Лондон, и она отчаянно робела — со знаменитым издателем ее связывали пока только короткая переписка и приглашение прийти. Мэри тогда долго гладила желтую штукатурку старого дома и не решалась дернуть за колокольчик. Она увидела себя там и подумала: боже, как я ужасно выгляжу! Грубая мятая юбка, несвежая домотканая белая блузка, ботинки на толстой подошве и уродливая бобровая шапка на голове. Ну конечно, вспомнила она, я же никому не хочу нравиться, я не хочу замуж, я хочу писать, читать и думать. И не быть при этом компаньонкой или гувернанткой, нет, ни за что, я уже знаю, что это такое.

Тогда она пришла к Джонсону не с пустыми руками — в саквояже лежала рукопись ее романа «Мэри». Не было никаких надежд, что он издаст роман никому не известного автора. Но ведь позвал! И она пришла, даже не задумываясь о том, что в Лондоне никого не знает и жить ей негде и почти не на что.

У той истории был счастливый финал: Джонсон не только согласился издать ее опус, но и пригласил пожить у него, пока они что-нибудь не придумают с жильем. Он заставил ее учить французский и немецкий — пригодится! — и сделал завсегдатаем своих знаменитых обедов, где собирался весь цвет литературного Лондона. Мэри тогда еще не знала, что оставаться у него совершенно безопасно — Джонсон не интересовался женщинами. Он, как и его гостья, по-настоящему любил только книги — в его доме они были везде: на неровном и не слишком чистом полу, возле стен, причем книжные пирамиды удачно скрывали пятна и порванные обои. Мебель была только самая необходимая, приходящая кухарка готовила простые блюда. На его званых обедах подавали рыбу и овощи, иногда рисовый пудинг, но гости так были заняты разговором, что спроси их вечером, что они ели у мистера Джонсона днем, они бы точно не вспомнили.

Кому только он тогда не помогал: печатал всех инакомыслящих, от священников до врачей и ученых, прославил многих поэтов. Он был гением издательского дела: первым стал выпускать ежедневники для мужчин и женщин и даже продавать патентованные лекарства. Дела шли в гору, и он щедро делился своими доходами с друзьями.

Три недели продолжалось это немыслимое для Мэри счастье, пока хозяин сам не подыскал ей жилье неподалеку, на Джордж-стрит, и не сказал: «Больше всего мне нравится в тебе твоя внутренняя свобода, Мэри: ты ни на минуту не задумалась о том, что скажут вокруг, если мы, мужчина и женщина, совершенно одни, без слуг и без родни, станем жить вместе в одном доме. Будь всегда такой смелой!» И предложил печататься в издаваемом им журнале «Аналитическое обозрение» — благодаря этому Мэри смогла не только сама платить за квартиру, но и даже что-то посылать сестрам