Последнее меня особенно задело. Если они верят в Бога, то почему нарушают его заповедь — помогать сирым и обиженным? И в чем я сама провинилась перед этими людьми, в чем моя вина? Что со мной не так — я мучительно думала об этом опять, как в детстве. Получается, если бы я нарушила свою веру и божьи заветы и упала в объятия Шелли, когда он этого хотел — а он хотел, я знаю, — то сейчас не испытывала бы нужды и вела интересную жизнь. У меня мог бы быть ребенок. А теперь? Кому я нужна со всеми своими принципами? Куда мне идти?
Наконец пришло письмо от Мэри — тайком, на имя слуги, но для меня лично. Я так обрадовалась, что до вечера держала его в кармане, гладила и предвкушала радость. Когда все дела наконец были переделаны и я оказалась одна в своей ледяной комнате — камин для меня по-прежнему не топили, — я распечатала конверт. Мэри сообщала, что ждет ребенка, писала о ранящей ее холодности отца и о том, как их преследуют кредиторы. Им даже приходится переезжать с квартиры на квартиру, а Шелли — исчезать из дома на несколько дней, чтобы его не обнаружили. Она спрашивала меня: на чьей я стороне, на ее с Шелли или на стороне отца и мачехи? И добавляла: если ты с ними, я не удивлюсь, Фанни, я никогда не понимала рабского начала в тебе — тебе неведом бунт против обстоятельств, как мне и Клер. Вот это — про рабское начало — было единственным, что касалось меня напрямую. Она не спрашивала ни про мою жизнь за это время, ни то, что происходит в нашем доме сейчас. Все вокруг полагали, что мое предназначение — терпеть, терпеть без конца, а кто-то, как моя родная сестра, еще и осуждал меня за это. Она ничего не знала обо мне — да и не хотела знать.
Между тем мачеха после неудачной попытки вернуть Клер домой становилась все более раздраженной. Как-то — опять через слугу — Мэри прислала мне свой локон. Такой вот неожиданный знак любви — я оценила. Но миссис Годвин перехватила письмо на лестнице как раз тогда, когда слуга передавал его мне. Она кричала на него так, что из кабинета выглянул отец, но сразу снова закрыл дверь. Она наверняка уволила бы слугу, но мы были должны бедному Джону немаленькую сумму, и все это знали. К нам больше никто не пошел бы работать. Мне она велела идти в свою комнату и запретила спускаться к обеду.
— Будешь сидеть без еды до завтрашнего дня, негодная девчонка! И еще я расскажу про твою тайную переписку с сестрой вашему отцу!
Господи, мне ведь уже исполнилось двадцать лет. А она наказывала меня как несмышленую девочку, рыдающую из-за того, что ее лишили куска сладкого пирога. Я до утра просидела у себя, я ничего не могла и не хотела делать — только смотрела в одну точку. Точкой этой была маленькая хрустальная подвеска на скромной люстре на потолке. Хрустальная капелька. Если долго на нее смотреть, она расцвечивалась яркими красками, подрагивала, потом раскачивалась, она разговаривала со мной и утешала меня. Только она одна.
Скоро Шелли придумал новый способ для нашей с Мэри переписки — в дом ее письма приносил его приятель Том Хогг. В свое время их обоих выгнали из Оксфорда за трактат об атеизме. Он был адвокатом, и весьма успешным, иногда консультировал отца, так что в его появлении в доме не было ничего странного. И он же тайком передавал мне письма Мэри. Честно говоря, они были очень странные. Она всегда писала, что любит Шелли и именно в нем содержание ее жизни, но попутно подробно описывала свои чувства к… Хоггу. Как он им помогает деньгами, как проводит с ней целые дни напролет, когда Перси и Клер уходят на прогулки или в театр — сама она из-за своего положения чувствовала слабость и не выходила, как он даже частенько ночует в их доме. Она рассказывала, что в свое время Хогг ухаживал за Гарриет, причем Шелли относился к этому весьма сочувственно. Она даже цитировала его слова: «Исключительное право на партнера — это бессмыслица». И тут же добавляла, что ей смешны узы официального брака, делающие женщину несчастной, и что только абсолютная свобода — в том числе в выборе объекта желаний — может принести удовлетворение.
Я чувствовала, что это были скорее мысли Шелли, чем ее собственные, но про него она писала, что он слишком много времени проводит с Клер и слишком радуется рождению сына (а Гарриет все-таки родила сына). Видно было, что она отчаянно ревновала Перси к Клер и, может быть, безуспешно пыталась в свою очередь вызвать его ревность к себе, используя Хогга. Мэри сообщала, что написала Хоггу уже несколько писем, которые «легко принять за откровенно любовные». Но «мне нужно время, которое по многим причинам, в том числе и физическим, должно быть предоставлено мне Хоггом, и этому же должен подчиниться Шелли. Тогда моя любовь успеет разгореться, преобразившись в ту, которой он достоин и доказательства которой он получит в один прекрасный день».
От этих излияний мне становилось страшно. Я даже думала, не надо ли мне броситься к отцу с мольбой о спасении Мэри — ведь связь с еще одним мужчиной погубит ее окончательно, но сестра и Шелли сочли бы это предательством, а папа, возможно, сказал бы, что его это уже не касается. Я снова встретилась с Клер — хотела разузнать больше о том, что там у них происходит. Но Клер было наплевать на Хогга и Мэри — она ясно дала понять, что Шелли увлечен ею и у них роман. Выглядела она при этом абсолютно счастливой — в отличие от сестры. В письмах Мэри между строк я прочитывала и ее печаль, и страх предстоящих родов, и неуверенность в завтрашнем дне. Я все была готова простить ей, потому что знала: Клер будет влюбляться еще много раз, но страстная и цельная натура Мэри на это не способна. Она всегда будет любить только Шелли — и вовсе не за его стихи, а потому, что именно его она выбрала в качестве спутника жизни. Правильный ли это оказался выбор — другой вопрос.
В конце февраля Мэри, на два месяца раньше положенного срока, родила девочку и сразу прислала за мной. Первый раз она так откровенно просила о помощи. Мне очень повезло: отец с мачехой куда-то ушли — и я кинулась к сестре. Девочка была такая крошечная и слабенькая, что Шелли писал всем своим знакомым, что она вряд ли выживет. Когда я первый раз взяла на руки этот красный кричащий комочек, то испытала счастье: наконец кто-то был слабее меня и нуждался в моем внимании. Я переночевала в их доме, не смыкая глаз возле малютки, и послала известие о ее рождении на Скиннер-стрит. К моему удивлению, на следующий день пришел Чарльз с ворохом детского белья, которое прислала миссис Годвин. Когда я вернулась домой, меня не ругали, хотя и ни о чем не спрашивали.
Через четыре дня Чарльз принес новость: Шелли решил перебраться на новую квартиру на Арабелла Роу, 13, в районе Пимлико неподалеку от фешенебельной «Белгравии». У него появились деньги: перед новым, 1815 годом умер его восьмидесятитрехлетний дед, и по условиям завещания, вступая в права наследства, он получал на первых порах 1000 фунтов в год, из которых 200 собирался отдавать Гарриет. Там было больше комнат, одна из которых целиком предназначалась для Клер. Но как можно устраивать переезд с ребенком, которому нет еще и недели? Дурное предчувствие меня не обмануло: утром 6 марта Мэри вынула из колыбели мертвого младенца.
На Скиннер-стрит пришло ее душераздирающее послание — она просила меня срочно прийти! Но, как выяснилось позже, от меня скрыли это письмо. Только через пять дней я сумела обнять сестру — бежала пешком под проливным дождем и ворвалась в их дом мокрая как мышь. Пришлось полностью раздеться, чтобы высушить вещи, — даже белье и нижние юбки можно было выжимать. Мы провели с Мэри замечательный (если можно так сказать в подобных обстоятельствах) день — говорили, вспоминали и были близки как никогда.
Зато дома меня ждал холодный душ пострашнее лондонского дождя. Отец вызвал меня в кабинет и ледяным тоном сказал, что я вновь должна прекратить все контакты с Шелли и Мэри.
— Но почему? Ведь она только что потеряла ребенка и нуждается во мне. Разве вам не жалко ее и вашу первую внучку?
— Я не могу тебе рассказать всего, но вскрылись новые обстоятельства, подтверждающие, что Шелли еще более ужасен, чем я предполагал. Это связано с Клер — больше я ничего не скажу, но забудь о них навсегда.
Мои самые худшие ожидания подтвердились. Да, он жил с ними обеими — в этом у меня больше не было сомнений. Я попробовала поговорить с Чарльзом — тот назвал Перси канальей и ушел. Я опять осталась одна.
4Меж двух огней
Дома меж тем атмосфера накалялась, тучи сгущались, и виной тому была вовсе не я, а родные дети моей мачехи. Открыто стал бунтовать Чарльз, которого родители безуспешно пытались приобщить к книгоиздательскому делу. Его послали обучаться этому в Шотландию — он вернулся и заявил, что не верит в будущее семейного книжного бизнеса и заниматься им не хочет. Но кто стал бы его спрашивать — Чарльз вынужден был, как и я, помогать с продажей книг. Магазин наш на первом этаже он терпеть не мог и затеял собственный проект. Им должна была стать винокурня — причем он сумел соблазнить этим Шелли, и тот помог с деньгами. Ну или просто хотел помочь тому, кто тоже страдал от деспотизма и равнодушия мистера Годвина. Шелли редко кому отказывал в помощи — даже удивительно, что за всю свою жизнь я не попросила у него ни фунта, он точно бы ссудил меня деньгами. Бедный Чарльз целыми днями корпел над планом этой винокурни, искал подходящее место и встречался с разными людьми, но затея его с треском провалилась, ссуда пропала, и появились новые долги, так как кредиторов у него было несколько.
Тринадцатилетний Уильям тоже огорчал отца: в своей престижной школе учился он плохо, и после череды громких скандалов мистер Годвин, разочарованный в своем единственном сыне, вовсе перестал с ним разговаривать. Только мать бранилась на него с утра до вечера, причем отвечал ей он тоже весьма грубо. Однажды я услышала его разговор с братом:
— Чарли, я просто ненавижу ее. Она как преступник, который не знает удержу и которого нельзя перевоспитать. Она ничего не понимает. А отец смотрит на меня как на пустое место — только потому, что я боюсь учителей и приношу плохие оценки. В школе меня не