Франкенштейн и его женщины. Пять англичанок в поисках счастья — страница 23 из 34

любят и презирают. Наверное, я опять сбегу — поможешь мне?

— Подожди, не торопись. Шелли говорил мне, что они с Мэри и Клер снова собираются уехать из Англии во Францию. Я упрошу его взять меня с собой, а потом и тебя выпишем, обещаю. Шелли обязательно поможет — он знает, каким бессердечным и злым может быть отец.

Поистине все в нашей семье рассчитывали только на Шелли, грустно подумала я. Еще бы — наследник баронета. Я не придала этому разговору никакого значения, а зря. Потому что Чарльз совсем скоро все-таки сбежал во Францию — один, но, конечно, с помощью Перси. Как же я завидовала ему! Что толку было нам с Мэри и Клер часами обсуждать декларации нашей матери о правах женщин, если мужчины могли уехать куда угодно и заводить все новых и новых любовниц, а у женщин свобода оборачивалась только беременностью и презрением со стороны общества. Равенства нет и быть не может — вот в чем я была убеждена.

В конце января на Скиннер-стрит доставили письмо от Шелли: он сообщал, что Мэри родила мальчика, как все надеялись, более крепкого, чем ее несчастная дочка. Она решила назвать его Уильямом — в честь нашего отца. Из письма было понятно, что никаких надежд на примирение Перси не питает, — в конце он сделал приписку: «Надеюсь, что хотя бы Фанни и ее мачеха будут рады узнать, что Мэри здорова». Как же я рвалась в Бишопсгейт, где они тогда жили! Но на этот раз меня никто не звал. Как я поняла позже, Мэри едва отделалась от одной сестры и вовсе не торопилась заменить ее на другую.

В то время я об этом не подозревала и через месяц, потратив на это путешествие все свои деньги, отправилась из Лондона в Бишопсгейт повидать племянника. Добралась до них поздно вечером, все уже собирались ложиться спать, но я была так взволнована, что мучила их своими рассказами до трех часов ночи! Мне хотелось поделиться тем, как тоскливо сейчас на Скиннер-стрит, сообщить, что меня больше не берут с собой ни в гости, ни в театр, и я целыми днями сижу дома в полном одиночестве. О Чарльзе и Вилли, которые тоже тяготятся такой жизнью. О своих надеждах на помощь теток, которые переехали в Дублин, — Мэри ведь еще ничего об этом не знала.

— Фанни, завтра, давай мы поговорим об этом завтра, уже так поздно. Служанка спит, я принесу тебе плед — располагайся здесь.

Мэри ушла, даже не обняв меня. В сущности, в ее жилах текла такая же холодная кровь, как и у отца. Иногда мне казалось, что в этом ее сила и достоинство, а в другие моменты от этого хотелось бежать куда глаза глядят. Эмоциональность и чувствительность нашей матери унаследовала только я — но не ее силу, не ее силу. Я до утра пролежала без сна в чужом доме под колючим пледом. Племянника мне тогда так и не показали — Шелли сказал, что он спит и не надо его будить.

Утром опять начались разговоры о деньгах. Перси вынес все адресованные ему письма, написанные мной под диктовку отца, и долго возмущался, как можно одновременно и ненавидеть человека, о чем отец не раз говорил ему прямо, и быть готовым простить его и примириться с ним ради одной-единственной цели — чтобы Шелли заплатил его долги.

Долгов и правда было уже слишком много — над домом на Скиннер-стрит висела угроза нищеты, но когда я попыталась сообщить им об этом, Мэри сказала:

— Фанни, это так вульгарно с твоей стороны все время защищать отца и требовать у Шелли денег!

Вообще-то это был ее, а не мой отец. И что я могла поделать, если жила в его доме и единственное, чем могла оправдать свое существование там, — это бесконечные переговоры, устные и письменные, между ним и Шелли. С отъездом Чарльза я осталась единственным связующим звеном между ними. И хотя с годами я вовсе не так обожествляла отца, как раньше, видела его черствость, его презрение к тем патетическим и сентиментальным местам в книгах, которые я обожала, его разочарование в жизни и во всех детях, его тщеславие и убежденность в собственной исключительности — да много чего я еще видела! — я не могла не жалеть его и не испытывать благодарности. К тому же я искренне считала его выдающимся мыслителем и писателем. Объяснить это Мэри было невозможно.

Весной в Лондон из Ирландии приехала тетя Эверина. Открыв ей дверь, я уткнулась в ее накидку и шаль и разрыдалась. Единственная родная душа — не хотелось помнить, что характер у нее тяжелый.

— Что с тобой, Фрэнсис (она одна в целом мире звала меня полным именем, когда сердилась)? Кто-то умер?

После приветствий и выпитого чая начался ее разговор с отцом.

— Мисс Эверина, полагаю, вы хотели бы поговорить со мной о судьбе Фанни?

— А что изменилось в ее судьбе с момента моего последнего визита в Лондон? Ваша дочь Мэри сочеталась с мистером Шелли узами законного брака или, может, Фанни сделали предложение? Если нет, то обсудим сначала ренту с дома на Примроуз-стрит.

О боже! Я поняла, что отец не сообщил теткам, что продал этот дом, доставшийся моей матери еще от ее родителей и долгие годы пополнявший наш и теток бюджет: его сдавали в аренду и делили доход.

— Видите ли, мисс Эверина, я должен вам кое-что сообщить. Обстоятельства нашей семьи, которая, как известно, до недавнего времени включала в себя пятеро — подчеркиваю, пятеро! — детей, из которых двое — ваши родные племянницы, были очень тяжелы. И для того, чтобы все мы не оказались на улице, я вынужден был продать дом на Примроуз. Конечно, вы с мисс Элизой получите свою долю от этой сделки, как только дела мои наладятся.

В комнате воцарилось гробовое молчание. Я ждала от тетки резких обвинений в адрес отца: она никогда не стеснялась в выражении чувств и, главное, прекрасно понимала, что дела мистера Годвина не наладятся никогда и денег этих они с Элизой не увидят. Но она словно окаменела. И только спустя минут пять произнесла ледяным тоном:

— Что же, мистер Годвин. Я слишком хорошо знаю ваши финансовые таланты, чтобы рассчитывать на то, что вы когда-либо вылезете из долгов. Как я понимаю, только мистер Шелли, совративший вашу родную дочь и опозоривший ее, помогает вам держаться на плаву. Не буду обсуждать моральную сторону этой ситуации, хотя для всех людей, которых я уважаю, она совершенно очевидна. Но, судя по всему, философы живут по другим нравственным законам, чем обычные люди. Скажу лишь, что вы должны были как минимум известить сестру и меня о своем решении продать дом: когда умерла Мэри, мы проявили благородство и удовольствовались вашим устным заверением о выплате причитающейся нам доли. Теперь мы за это наказаны, как всегда в таких случаях и бывает. Фанни, проводи меня — я больше ни минуты не хочу задерживаться в доме твоего отчима.

Конечно, о своих горестях я с ней так и не поговорила. Больше того, тетя Эверина успела сообщить мне, что ревматизм Элизы, мучивший ее с молодости, усилился и они не знают, сможет ли она продолжать работать. Так что деньги от дома на Примроуз были им жизненно необходимы.

— Ты ведь наверняка все знала, Фрэнсис, и даже не написала нам. Ты всегда на стороне своего отчима и его жены.

Она обвинила меня в том же, в чем и сестра. И я не могла объяснить ей, что такое письмо было бы наушничеством, подлостью, — да и какое право имела я вмешиваться в их финансовые договоренности? Я могла только догадываться о них, но ничего не знала точно. Теперь выяснилось, что не только мои деньги, завещанные мне мистером Джонсоном, уплыли в никуда, но и наследство, оставленное мамой. Мне было двадцать два года, и у меня не было никаких перспектив. Не идти же мне в работный дом?! Хотя поджатые гу-бы и язвительный тон мачехи намекали, кажется, именно на это. Теперь я старалась избегать совместных трапез, чтобы не видеть ее.

Дальше в мои отношения с тетками вмешался нелепый случай. Как выяснилось позже, по возвращении в Ирландию Эверина написала мне теплое письмо, в котором прямо говорила, что я абсолютно ни в чем не виновата, что это Мэри и отчим поступили со мной жестоко и — если на то будет мое желание — я могу приехать к ним! Но письмо потерялось в дороге. В Англии это случается редко, но не верить тете Эверине я тоже не могла — при всей своей жесткости она была исключительно правдива и прямолинейна. Значит, это Бог опять испытывал меня на прочность.

Пока же я сходила с ума оттого, что прошел месяц, потом еще один, со времени ее отъезда из Лондона, а письма от нее все не было. Что я сама сделала не так? За что она обиделась на меня? Отчим отправился в деловую поездку в Шотландию, где надеялся получить деньги за издание своего нового романа, и слал мне сообщения о том, как радушно его там принимали: он обедал с Генри Маккензи и ночевал в доме Вальтера Скотта в Эбботсфорде. Он писал: «Мой талант новеллиста ничуть не ниже, чем у самых знаменитых живущих ныне писателей». Однако искомые деньги за его новый роман «Мандевиль» получить так и не удалось — он вернулся в Лондон, надеясь опять только на Шелли. Но за день до его приезда Перси, Мэри, Уиллмаус и Клер снова покинули Англию — на этот раз они отправились в Швейцарию.

Никто из них не счел нужным сообщить мне о таком решении. Возможно, они боялись, что я предупрежу отчима, но мне теперь было совершенно все равно, каковы были их мотивы не замечать меня и не задумываться над тем, что ждет меня в дальнейшем. Мне опять пришлось принять на себя всю ярость отчима и мачехи.

Наконец пришло второе письмо от теток из Дублина — они писали о том, что, когда умерла мама, просили мистера Годвина отдать им меня насовсем, но он отказал. Тогда моя жизнь сложилась бы иначе, и я не была бы опозорена сестрой и не зависела бы от своеволия и черствости отчима. Они, не получив ответа на то, потерянное, письмо, в свою очередь обиделись на меня за молчание и жаловались на нездоровье и плохое настроение. Жизнь в Ирландии не была легче, чем в Уэльсе. Прямого приглашения приехать и помочь им не было.

Я в самом дружелюбном и почтительном тоне написала, что счастлива, что их привязанность и расположение ко мне вернулись и я не потеряла их, как опасалась. Закончила так: «Я уповаю на то, что мое поведение и мой нрав помогут мне преодолеть все жизненные несчастья, сколь бы тяжелы они ни были». Верила ли я сама в это? Не знаю.