Франкенштейн и его женщины. Пять англичанок в поисках счастья — страница 24 из 34

Был еще один очень глупый порыв: я написала отдельно тете Элизе — и предложила поехать вместе во Францию! Может быть, смена места и моя забота помогут ей исцелиться. В ответ она прислала очень грустное письмо, где вспоминала, как такое же предложение ей в свое время делала моя мать. Тогда Элиза только что ушла от мужа и очень хотела отправиться с сестрой в Париж! Но из этого ничего не вышло, хотя обе они были тогда молоды и полны сил. «Твоя мать всегда думала прежде всего о себе, хотя и объясняла потом, что взять меня с собой ей помешала Французская революция и еще тысяча обстоятельств. На самом деле я просто была бы для нее помехой. Тем более что вскоре она встретила там твоего отца и родила тебя, моя дорогая бедная девочка. Так что думай прежде всего о себе, хотя я вижу, что ты совсем другая, чем наша сестра Мэри и наша вторая племянница».

Наступило лето 1816-го — необычайно дождливое, темное и холодное из-за извержения какого-то там вулкана в немыслимой дали, но пострадали все страны. Об этом много писали в газетах, а я теперь страдала от холода и сырости не только зимой, но и в июне. Отец отправлял письмо Шелли в Швейцарию и разрешил сделать мне приписку: о нет, он вовсе не контролировал меня, он даже не читал мои странички, мы просто экономили на бумаге и почтовых расходах. Моя часть письма получилась немаленькой: сначала я рассказала им о визите в наш дом Чарльза Блада, родного брата ближайшей подруги матери Фрэнсис Блад (она рано умерла родами), в честь которой меня и назвали. Дружелюбие и теплота мистера Чарльза так тронули меня, что дальше в письме я не удержалась и откровенно сообщила, что семья разорена, дети сломлены, а мое собственное положение ужасно.

«Поверь, дорогая Мэри, я люблю вас с Шелли безгранично, я знаю, как вы талантливы, мир стал для меня пустыней после вашего отъезда, потому что я потеряла, кажется, последнюю надежду. Я люблю вас обоих даже больше, чем раньше, и меня убивает наша ссора, дорогая сестра, когда ты сказала буквально следующее: „Я могу совершать любые ошибки, но точно знаю, что я не ничтожна и не убога. Тебя же я люблю только за то, что моя мать родила тебя“. Мэри, эти слова разрывают мне сердце. Да, я знаю, что не обладаю теми способностями, которыми обладаешь ты, но пытаюсь компенсировать это благонравием. Впрочем, ты называешь это рабской стороной моей натуры.

О Мэри! Шелли — почти гений, и наш отец — тоже, прожив всю жизнь в такой семье, как наша, я твердо усвоила, что бесполезно рассчитывать на доброту поэта по отношению к своим собратьям. Но ты ведь не поэт и к тому же моя сестра — разве не вправе я надеяться на сострадание с твоей стороны? Самые мрачные мысли так и лезут мне в голову».

Перечитав письмо, я тотчас пожалела об этих излияниях и, прося поцеловать за меня маленького Уиллмауса, извинилась за свой «больной юмор». Хотя потом поняла, что юмора-то там как раз и не было.

Мэри написала в ответ, что я не должна смотреть на жизнь столь мрачно, а о невзгодах, которых и у нее предостаточно, следует писать спокойным тоном. В этом сказывалось воспитание нашего отца: он всегда говорил, что жалеть себя — это самое недостойное занятие на свете. Еще один урок. И еще один мой бесконечный разговор с хрустальной капелькой на люстре, которая, как мне стало казаться, вот-вот упадет и разобьется. Но она хотя бы меня ни в чем не упрекала.

Они слали письма с описанием красот Италии и Швейцарии и рассказом о тесном общении с великим Байроном. Они читали первые главы «Чайльд-Гарольда». О боже, как же я хотела увидеть Женеву, Венецию и Неаполь! Как же я любила все, что выходило из-под пера Байрона! Как я ждала их возвращения!

В августе в Лондон снова приехала тетя Эверина, на этот раз с Элизой. Они рассказали мне, у них в гостях тоже побывал Чарльз Блад — он-то и рассказал о моем положении в семье и убедил их, что мне необходимо перебраться ко всем ним в Ирландию. Мисс Эверина подчеркнула, что только мое бедственное положение заставило ее вновь вступить в отношения с мистером Годвином, которого она после его поступка с продажей дома не желает знать. Кажется, все складывалось наилучшим образом: тетки предоставляли мне стол и кров и обещали устроить на какую-нибудь работу в школу. Надо было принимать решение.

Но мой извечный ступор мешал это сделать. По правде говоря, я и с тетками виделась в том августе редко — гораздо чаще ходила на выставку итальянских художников, которая открылась тогда в Британском институте в Пэлл-Мэлл. Часами стояла возле картин Гвидо и Тициана. А однажды отец подвел меня к картине Рафаэля «Святой Павел проповедует в Афинах» и спросил:

— Фанни, ты должна усвоить: кто ты? Святой проповедник — он же Художник, — кому внимает толпа или всего лишь одна из этих людей, простых смертных, тех, кто жадно впитывает божественное слово? По-смотри, один слушатель даже встал на колени в знак смирения и воздел руки к небу от восторга.

— Да, папа, я понимаю, о чем вы. Нет, я не заблуждаюсь на свой счет. Я не обладаю такими талантами, как Мэри.

— Я сейчас не о ней говорю, а о тебе. Тебе выпало счастье всю жизнь прожить в семье выдающихся людей. Так будь же смиренна, цени это.

И все равно на картинах итальянских мастеров передо мной вставал другой мир — мир красоты и страстей, — и он так не походил на ту дублинскую школу, где мне предстояло работать, да еще неизвестно кем. И тетя Эверина постоянно напоминала о том, что они с сестрой делают мне великое одолжение и сильно усложняют свою и без того трудную жизнь. Я колебалась и никак не могла принять окончательного решения о своем переезде. Но вот совсем скоро забрезжил луч надежды, будто кто-то услышал мои молитвы.

Сестра с Шелли вернулись в самом начале сентября и поселились в Бате. Клер была с ними и ждала ребенка. Все думали, что это ребенок Шелли. Они не приглашали меня к себе, но сам Перси часто бывал в Лондоне, и 10 сентября, в годовщину смерти нашей с Мэри матери, он назначил мне встречу. Она прошла просто великолепно! Шелли был в отличном настроении, он улаживал со своим отцом свои финансовые дела, причем тот был готов заплатить все его долги. Он был необычайно воодушевлен и полон планов, со смехом рассказывал мне о старом доме на Марчмонт-стрит, где он поселился и где соседями его были только привидения, с которыми он обменивался впечатлениями. Но главное — Шелли сказал:

— Фанни, а почему бы тебе не присоединиться к нам? Теперь, когда я смогу распоряжаться частью наследства, это вполне реально. Я и Гарриет написал об этом же и сообщил кстати, что выделяю в счет моего наследства 6000 фунтов ей лично и по 5000 детям — Ианте и Чарльзу. Мы все смогли бы жить в Бате, не изменяя творческим привычкам нашей семьи. Ты стала бы переписывать мои новые стихи, как Клер и Мэри переписывали для Байрона. К тому же ты, в отличие от Клер, обожаешь Уиллмауса — он был бы рад твоему появлению.

После этого разговора я забросала Мэри письмами, но ответа не было. Уже чувствуя неладное, 3 октября я дрожащими руками вскрыла конверт, пришедший из Бата: она писала, что мое появление в Бате нежелательно и невозможно.

Скоро выяснилось, что и с деньгами у Шелли тоже не все так благополучно, как он мне объяснял. Годвин просил у него 300 фунтов — именно эта сумма могла спасти его от долговой тюрьмы, призрак которой уже стоял перед нашим домом на Скиннер-стрит. И вот 2 октября отцу пришло письмо от Шелли, в котором тот сообщал, что не может прислать 300 фунтов — как минимум 48 он должен оставить себе. Дело в том, что скоро Клер потребуются отдельные апартаменты, он уже нашел их на Нью-Бонд-стрит, 12, и ему придется содержать три жилища: свое и Клер в Лондоне и Мэ-ри — в Бате. К письму был приложен чек на 200 фунтов — причем на имя Годвина, что привело отца в ярость! Дело в том, что все переводы отцу Шелли всегда оформлял на третьих лиц, таково было требование самого получателя: он стремился избежать огласки того факта, что нам помогает похититель двух его дочерей. Отец отослал всё обратно, холодно сообщив, что не может принять чек, выписанный самим Шелли непосредственно на имя Годвина.

Что началось в доме! Мачеха кричала, что именно из-за меня ее родной сын Чарльз сбежал и теперь от него нет вестей, а ее родная дочь Клер вынуждена скитаться по чужим углам, в то время как я, совершенно чужой и неприятный ей человек, пользуюсь всеми благами жизни за счет ее семьи. Она проклинала и моих теток, которые никак не могут забрать меня к себе в Ирландию или просто не хотят, что ей вполне понятно, потому что таких плохо воспитанных и неблагодарных девиц, как я и моя сестра Мэри, не сыщешь в целой Англии. Отец тоже смотрел на меня недобро — наверное, из-за моих контактов с Шелли, о чем ему было прекрасно известно. Он злился, что я не помогла ему раздобыть у Шелли деньги, как будто я не старалась.

Перед ногами моими будто бездна открылась. Я больше не могла ничего не делать и просто ждать и терпеть — я приняла решение ехать к Мэри в Бат.

5Суонси. Последнее путешествие

Утром 7 октября, в понедельник, я вышла из дома и направилась в гостиницу «Saracen’s Head» на Сноу-Хилл. Я знала, что оттуда отправляются почтовые кареты в Бат. Идти было недалеко, но меня всю трясло от нервного напряжения и от боязни того, что кто-то может догадаться о моих планах. Напрасные опасения — никто даже не заметил, что я ушла. Надела на себя все лучшее, что у меня было, и даже теплую ротонду, отделанную коричневым мехом. Хотя погода стояла солнечная и для такой одежды время еще не пришло. Ну и шляпку, конечно. В кармане лежали новые золотые часы — подарок Мэри и Шелли из Швейцарии, моя единственная дорогая вещь. В небольшой саквояж я положила красный шелковый носовой платок (его тоже подарил Шелли, еще давно, Мэри не знала об этом), ожерелье из крупных бусин цвета смородины (оно осталось от матери, все остальные ее вещи принадлежали Мэри) и маленький кошелек со всеми моими деньгами: их должно было хватить на дорогу. Ну и на то, чтобы на ночь-другую остановиться где-нибудь в гостинице или на постоялом дворе. О том, что будет дальше, я не хотела думать.