Франкенштейн и его женщины. Пять англичанок в поисках счастья — страница 31 из 34

Сегодня утренней мессы не было, поэтому она не торопясь прошла через пустую церковь во внутренний монастырский двор. Он всегда успокаивал ее и примирял с жизнью, здесь она была уверена, что правильно поступила, приняв католичество, хотя сначала импульсом для такого решения послужило лишь желание исполнять те же обряды, что были совершены при погребении ее и Байрона дочери Аллегры. Девочка умерла вдали от нее в монастыре Баньяковалло пяти лет от роду — отец так и не позволил матери повидать ее. Клуатр Мертвых был спланирован очень просто: замкнутое квадратное пространство, окруженное колоннами, образующими просторные галереи. В середине — несколько деревьев и горшков с цветами на идеально, как в Англии, подстриженном зеленом газоне. Там всегда было много птиц — и когда Клер глядела на них, слушала их веселый щебет, ей казалось, что это душа Аллегры переселилась в эти свободные, беззащитные и беззаботные создания и сейчас ей хорошо. Скоро, скоро мы будем вместе, ты так долго меня ждала, подожди еще совсем немного.

В самой церкви было темно, но дорогу к своей часовне Клер нашла бы и с закрытыми глазами. Там висело большое полотно Пьетро дель Донцелло «Благовещение» — дорогой для нее библейский сюжет. Сколько шедевров на эту тему перевидала она в Европе! Да вот совсем рядом, во флорентийском монастыре Сан-Марко, есть знаменитая фреска Фра Беато Анжелико. Возле нее всегда стоят посетители. Фреска совершенна, но там Мария бесплотна и скорбит. Покорно принимает высший дар и горькую участь. А на полотне Донцелло она еще молода, хороша собой и, похоже, ни о чем не догадывается. В одной руке держит книгу, а другой словно отстраняется от Гавриила — нет, погоди, дай побыть обыкновенной девушкой еще хоть мгновение. Ведь вокруг все так прекрасно: художник изобразил на заднем плане террасу с дивным видом на тосканские холмы. Вдруг Клер вздрогнула: первое, что ей бросилось сегодня в глаза на полотне, — это иссиня-черные ирисы на переднем плане. Она, конечно, давно заметила, что вместо традиционной белой лилии в руке Гавриила на этой картине изображена ваза с тремя черными ирисами. Но поразили они ее только сейчас. Благая весть, знак смерти, безнадежность будущего — у Клер закружилась голова, и она чуть не упала. Нет, пора заканчивать эти одинокие походы в пустую церковь: окажись она сейчас на полу, никто не придет на помощь. А ведь она хочет жить и дождаться ослепительного флорентийского мая, когда все вокруг сияет и говорит о любви. Слышишь, обратилась она к Нему, я должна дождаться мая! Вот и Мария на этой картине хочет того же — радости, любви, солнца, почему я так ее и люблю.

По дороге домой она вспомнила о другом изображении Гавриила и улыбнулась. В таком никому нельзя признаться. Однажды в Испании она увидела «Благовещение», нарисованное на деревянных вратах храма. XVI век. Двери давно уже сняли с петель и поместили в музей. Не самый известный художник — барселонец Пер Нуньес (Pere Nunyes) — нарисовал Гавриила красивым, атлетически сложенным и едва одетым мужчиной. Он был не ангелом, а юношей, он как будто манил Марию, манил своим поднятым указательным пальцем — и смотрел на нее с любовью и… да, почти с вожделением. Он обещал ей рай, но, похоже, на земле, а не на небе. Нет, подумала Клер, я неисправима. Еле иду, а чувствую себя по-прежнему той девочкой, которая убежала из дома в поисках счастья. И вижу прекрасных юношей — да еще в обличье архангела Гавриила! Настроение ее заметно улучшилось, как было всегда после посещения базилики Санто-Спирито. Дома Паулина уже ждала ее к завтраку, но Клер прошла в свою комнату, открыла заветный ящик комода и положила ладонь на одну из старых тетрадей. Зачем — она и сама не знала. Как не знала и того, что жить ей оставалось ровно девять дней.

2Дневник Клер

Девочка и Европа

После похорон тети Паулина сидела в ее комнате, смотрела в окно, где уже вовсю бушевала флорентийская весна, и думала о том, что Клер пережила не только своего брата Чарльза и его жену Антонию, родителей Паулины, но и многих своих племянников. Такая долгая жизнь, будто за всех. Все ящики ее комода были не заперты — Паулина машинально погладила невесомый шелк платьев, давно вышедших из моды, равнодушно посмотрела на шкатулку с немногочисленными тетиными кольцами, брошками и ожерельями — та не раз предлагала их племяннице, но Паулина не любила наряжаться — и достала несколько толстых тетрадей в потрепанных обложках. Она знала, что это дневники, которые тетя вела едва ли не всю сознательную жизнь, с самой юности. Ого, вот еще — нижний ящик открылся с трудом, так много было в нем писем и тетрадей. Надо бы все это разложить в хронологическом порядке, подумала она. Там наверняка есть сведения о Байроне и Шелли, а чем больше времени проходит после их смерти, тем сильнее интерес к их жизни. В Англии и даже в Италии — здесь помнят, что Шелли утонул в Лигурии и его могила, как и могила их с Мэри сына Уильяма, находится в Риме. Надо бы отдать все это в какой-нибудь музей или тому, кто занимается историей английской литературы. Жалко, она никого не знает. В тот момент мысль о том, чтобы продать эти литературные сокровища и выручить за них деньги, ей даже не пришла в голову — Паулина не была корыстна, иначе не проживала бы свою еще вовсе не старую жизнь вместе с тетей так скромно и однообразно.

Весь вечер она пыталась разложить письма и дневники по годам — и на следующее утро, едва выпив чашку кофе, торжественно взяла в руки первую тетрадь, датированную августом 1814-го. Паулина знала, что как раз 28 июля этого года ее тетя убежала из дома вместе с Мэри Шелли, падчерицей своей матери и дочерью своего отчима — то есть ни капли кровного родства между ними не было, — и поэтом и будущим баронетом Перси Биши Шелли. Клер (тогда ее еще звали Джейн) 27 апреля того же года только исполнилось шестнадцать.

Паулина улыбнулась, вспомнив себя шестнадцатилетней в их доме в Вене. Каким же она была ребенком, ученики отца (а среди них, между прочим, был будущий император Максимилиан) уже оказывали ей зна[18]ки внимания, но она ничего этого не замечала. Могла ли она тогда убежать из дома? Нет, конечно, нет, она умерла бы от страха и ужаса перед содеянным. Она начала читать.

Суббота, 27 августа 1814

Швейцария, Бруннен


Когда мы покинули Дувр и английские белые скалы исчезли из вида, я сказала себе, что больше никогда не увижу их снова. И вот мы уже собираемся обратно — на второй день после того, как сняли две комнаты в огромном старом доме на берегу озера на целых шесть месяцев! Это очень смешно, правда? Совсем рядом с нашим домом часовня Вильгельма Телля. Мы купили кровати, стулья, шкафы и переносную печку. Шелли начал работать над романом «Ассасины», и мы оплатили проживание вперед на полгода. Но выяснилось, что никто из нас не умеет топить печь: в комнатах дико холодно, к тому же их затянуло противным едким дымом. Мэри кашляет не переставая. Может, дрова сырые? Дождь льет как из ведра, а рамы старые, и сквозь них просачиваются струйки воды. В общем, не сговариваясь, мы все затосковали по Англии.

Удивительно, что мы приняли решение о возвращении не где-нибудь, а в благополучной и прекрасной Швейцарии: по сравнению со старыми и очень грязными французскими городками, где мы ели и спали бог знает в каких условиях, здесь просто рай. Вокруг горы, вершины которых покрыты снегом. Сосны. Облака почти задевают наши непутевые головы; розовощекие дети и вдоволь еды. Все с нами любезны и ссуживают Шелли деньги. Но мы уже насмотрелись такого безумия в Европе, что Англия — дорогая Англия — представляется нам теперь самой разумной и просвещенной. И нигде нет такого чая.

Каждый раз во Франции, когда мы оказывались в каком-нибудь новом городке, я видела прекрасные пейзажи и развалины замков и говорила, что хочу остаться тут навсегда. Они смеялись надо мной. Но совсем скоро картина менялась. В Шератоне на каком-то постоялом дворе ночью я почувствовала, как по моему лицу пробежали холодные крысиные лапы, все четыре! Я закричала что есть мочи и перебралась в постель к Мэри и Перси. Здесь крысы нас уже не беспокоили, а когда на следующее утро какой-то мужчина пошутил, что готов спать со мной всю следующую ночь и охранять меня, Перси пришел в ярость и пригрозил убить этого наглеца. Я услышала, как хозяйка сказала: «Не лезь к ним, видишь, этот английский петух охраняет свой курятник». Все засмеялись, кроме нас, хотя Мэри и Шелли просто ничего не поняли — они не сильны во французском, и я перевожу им самые простые вещи. Спать втроем нам всем очень понравилось — да и мне было куда веселее, чем в Париже, когда я одна мерзла в своем гостиничном номере, а Мэри и Перси предавались любовным утехам через стенку. Я тогда хотела не прислушиваться, но не могла заставить себя этого не делать и в итоге не спала всю ночь, думая о том, как им, должно быть, там хорошо и как мне плохо. В этих жутких французских городках было не допроситься и кружки молока и мы так и ложились голодными все вместе, но в Швейцарии условия гораздо лучше — пришлось разойтись по разным комнатам.

Когда я сказала вознице в Бруннене, что меня восхищают улыбающиеся, пышущие здоровьем лица вокруг, он ответил: «Это потому, что у нас нет короля, в отличие от вас, англичан, и нам никто не угрожает! Мы платим ренту своему Сеньору, но не боимся его, мы даже не снимаем шляпы, когда видим его. Да и на всю страну у нас всего четыре Сеньора. Мы не католики, мы не молимся перед едой, а просто сидим у домашнего очага со своими детьми и чувствуем себя счастливыми». Вот так ловко он связал личное счастье с религией и королем (ну или их отсутствием) — когда я рассказала об этом Шелли, он пришел в восторг и прочел мне целую лекцию об идеальном мироустройстве. Он воскликнул: «Какая ты способная и восприимчивая, Джейн, — ну просто как моя Гарриет, когда мы только начинали жить вместе! И такая же веселая и неунывающая, радуешься каждой мелочи». Хорошо, что Мэри не слышала — уж ее-то веселой никак не назовешь. Она, должно быть, не знает, что еще из Франции, из Труа, Перси писал Гарриет и приглашал приехать в Швейцарию, куда мы собирались тогда перебраться. Он взял да и написал, что среди нас она найдет по крайней мере одного друга, которому дороги ее интересы и который никогда «умышленно не оскорбит ее чувств». Он показал мне то письмо — мне, а не Мэри, — и я поддержала его, а про себя подумала: до чего же глупы эти мужчины! Как будто он уже не оскорбил ее чувства, когда бросил ее ради Мэри, а теперь предлагает приехать и жить вместе с той, которую она просто ненавидит. Недаром Мэри так отчаянно ревнует Перси к Гарриет. А вот я — нисколько. Шелли так прекрасен, что должен принадлежать всем.


Вторник, 30 августа


Подумать только, прошло всего три дня, а мы уже плывем по Рейну! Все вышло второпях: только мы решили уехать из Бруннена, как вспомнили, что сдали всю свою одежду прачке. Послали за ней: она сказала, что одежда еще не высохла. Но мы просто не могли ждать! И в мокрых платьях под дождем переправились через Фирвальдштетское озеро в Люцерн. Шелли ворчал всю дорогу, что надо было дождаться, пока все как следует просохнет, а теперь мы все заболеем, Мэри дулась неизвестно на что, у нее всегда плохое настроение. А мне было так весело! И Люцерн так красив!

Потом сели в дилижанс и добрались до Рейна. План такой: доплыть до Базеля, далее — до Кёльна, а оттуда уже — опять по воде — в Роттердам, где можно через канал вернуться в Англию, милую любимую Англию. Ну разве не восхитительное путешествие? Все наши знакомые девицы в Лондоне умерли бы от зависти.

Берега Рейна совершенно прекрасны: холмы, покрытые густыми лесами всех цветов и оттенков. Вот только попутчики на судне (оно перевозит и грузы, и пассажиров, поэтому мы подолгу стоим в самых маленьких немецких городках) оставляют желать лучшего: их веселье, громкое и бессмысленное, пугает, а грязные ухмылки и пьяные, всегда какие-то влажные глаза наводят ужас на тех, кто с ними не заодно. Из полусотни крестьянских лиц — только три приятных, не более. Одна пожилая женщина мне особенно понравилась: я сидела с ней рядом, и она угощала меня хлебом с сыром и колбасой, очень вкусными. Перси и Мэри все время что-то пишут — Мэри начала какой-то роман, а я болтала с этой милой фрау. Она сказала мне почему-то: «Девочка, ты должна жить своей жизнью, у этих двоих — своя судьба, а у тебя — другая. Не бойся, ты сильная, у тебя все получится». Даже мама никогда не говорила со мной так откровенно и с такой любовью. Когда моя попутчица попрощалась со мной — она ехала в Кобленц, — в глазах у меня стояли слезы. Как же мне не хватает такого взрослого и умного человека рядом! Перси и Мэри не заметили ничего: ни того, что я подружилась со старой фрау, ни того, что я едва не расплакалась, когда она сошла на берег, — они заняты только собой.

Мы проехали Майнц — его жители до сих пор не знают, кому сейчас принадлежит их город. Русские во время войны не смогли войти туда и прекратили осаду, так как сумели приблизиться только на 6 лье: говорят, Наполеон соорудил здесь самые мощные фортификационные укрепления в Европе. Поэтому Майнц и сейчас большой, красивый и чистый город.

А Рейн вскоре стал преподносить сюрпризы: течение усилилось, на пути возникли огромные камни, торчащие из-под воды, и даже целые острова. Школьный учитель-немец, который немного знал английский, сказал нам: «Молитесь, чтобы нам всем здесь сейчас не погибнуть!» Мы только засмеялись в ответ. Тогда он тоже улыбнулся и предложил: «Ну тогда пойте!» И действительно, все, кто трясся рядом от резких маневров нашего судна, вдруг запели немецкие песни, и так складно, что больше уже никому не было страшно.

В дороге мы читали «Письма из Швеции, Норвегии и Дании» Мэри Уолстонкрафт. Мэри и Перси восхищались ее слогом, а я — ее силой воли и решимостью. Как я хочу быть похожей на нее! Именно она укрепляет меня в моем выборе — не стать такой, как моя мать и другие известные мне женщины, обрести свободу и независимость и найти себя! У меня должно это получиться — у меня, а не у Мэри, которая часто ведет себя неправильно. Раздражается на Шелли, хандрит (она начала писать роман под красноречивым названием «Ненависть») и теперь все чаще высказывает сомнение: а надо ли нам вообще было бежать? Как будто бы мы увидели столько всего прекрасного и испытали бы такие сильные чувства, останься на Скиннер-стрит, под опекой мамочки и отчима. Он, конечно, не прогнал бы Шелли совсем, пока тот снабжает его деньгами, Перси и Мэри продолжали бы встречаться тайком — а я, что ждало меня? Быть при них дуэньей? Потащить под венец какого-нибудь ничтожного мистера Проктора Патриксона, по которому страдала бедная Фанни?

Я хорошо помню, как в Кале Перси сказал мне, что я больше дочь Уолстонкрафт, чем его Мэри. Он такой умный — не стал бы он говорить это просто так. Мне приятно вспоминать об этом. А вот его постоянные сравнения меня и Гарриет (когда рядом нет Мэри, конечно) мне не слишком нравятся — Гарриет-то он в итоге бросил. И поможет ли ей теперь все ее хваленое жизнелюбие?


Четверг, 8 сентября


В шесть вечера мы уже были в Роттердаме: суп, и в постель — так устали. Голландия — это именно то, что можно назвать прелестной маленькой страной. Она абсолютно плоская: никаких гор и даже холмов — все, что возвышается над горизонтом, — это опять же сооружения наполеоновских солдат. Судя по всему, он был просто помешан на всяких фортификациях. Притом что в Голландии, по-моему, больше воды, чем суши. Мы ехали по таким узким дорогам, что на них невозможно разъехаться двум каретам, а по обеим сторонам — каналы, и довольно широкие. Куда бы вы здесь ни посмотрели, вокруг водная гладь с вкраплениями больших зеленых пятен — это перелески или лужайки. Из деревьев чаще всего встречаются ивы, которые так живописно свешиваются над водой, а трава на полянах удивительно свежая и густая. Причем это не английские газоны: ее здесь по-моему вообще не стригут, да и невозможно везде ее постричь, так ее много. Дороги прямые, с каждой стороны обсажены деревьями, дома на них стоят на известном расстоянии друг от друга, но главное: почти у каждого дома свой мост через канал, что делает их особо уединенными и уютными.

В Роттердаме дома богатые, они окружены дорожками из гравия и клумбами ноготков и других ярких цветов. Здесь вообще все яркое: небо, вода, цветы, ставни на окнах — преимущественно зеленые. И вот еще: в Голландии моют камни на дорогах и домах едва ли не каждый день! Мы проезжали Утрехт и видели, как моют там тротуары. Люди здесь одеты почти как англичане и говорят на языке, который совсем не похож на немецкий: он медленный и выразительный. Красивый, хотя мы его и не понимаем. Нет в нем этакой немецкой небрежности и вольности, все чинно и благородно.


Суббота, 10 сентября


Мы не можем пока продолжить свое путешествие: дует сильный западный ветер, он даже на улице сбивает с ног. После чая каждый из нас пишет: я — свою повесть (или роман, как выйдет) под названием «Идиот». Составила важный личный план для себя на годы вперед: работать, развивать свой ум, пусть обыватели и посчитают его умом «идиота», исходя из своих вульгарных и предвзятых мнений. Что мне до них? Что до них Шелли? Ведь он настоящий гений, он стои́т выше всех обычных людей.

Воскресенье, 11 сентября


Ветер поменял направление: из западного стал северо-восточным, и теперь голландский пакетбот ждет нас в гавани Маас-Слюйс. Вообще-то ветер не стал слабее, и риск немалый, но капитан-англичанин — его имя Эллис — сказал, что он знает, что делает, и не собирается быть такой же коровой, как капитан-голландец, который бесстрастно сообщил нам, что если мы тронемся в путь, то все утонем на опасном песчаном мелководье в том месте, где река впадает в море. И вот мы плывем по реке, вернее по очень широкому ее устью, уже два часа, и волны становятся все сильнее. Бедная Мэри бледна как смерть и лежит в каюте, Шелли и я сидим на палубе. Он не отрывает глаз от высоченных гребней, которые разбиваются в мыльную пену, и говорит, что если капитан не найдет правильного положения судна при столкновении с такими волнами, то корабль развалится на кусочки. Но нам не страшно — нам весело! Рядом с Перси я вообще ничего не боюсь. И мы смеемся, видя, как кто-то из пассажиров пробирается к капитану и пытается его о чем-то спросить, а тот довольно грубо просит не надоедать ему.

Слава богу, мы наконец-то вышли в море. Хотя волны по-прежнему огромные, судно швыряет, как щепку, и все пассажиры чувствуют себя ужасно — кроме меня! Эту ночь с Перси на палубе, когда так трясло, что нам приходилось просто вжиматься друг в друга, я никогда не забуду.


Понедельник, 12 сентября


Восемь утра. Впервые за все путешествие поели. Погода изумительная: море спокойное, и восходящее солнце окрашивает берег Саффолка в нежно-розовый цвет. Все пассажиры — а они похожи на привидения после шторма — высыпали на палубу и радуются. Милая, милая Англия.

Что делала Клер в Линмуте? Вырванные страницы

Паулина заскучала и вспомнила, что пора обедать. Да и прогуляться не мешало — во Флоренции наступило то благословенное время года, когда яркое солнце еще не утомляет, не изнуряет жарой, а лишь освещает полноводную Арно, мосты и соборы, свежую зелень деревьев и первые цветы на площадях, подчеркивая их красоту. Перекусив вчерашним фасолевым супом, она не торопясь дошла до холма Боболи и присела на скамейку. Идти наверх в знаменитые сады ей не хотелось: предстоял еще обратный неблизкий путь, да и тетя не слишком жаловала эту главную флорентийскую достопримечательность: палаццо Питти казалось ей слишком помпезным, а сады Боболи — чересчур перегруженными гротами, фонтанами и прочими архитектурными изысками. Паулина поймала себя на мысли, что всегда соглашалась с Клер во всем — была ли она права в этом? Не утратила ли она уже окончательно то, что составляет ее собственную, только ей принадлежащую жизнь? Особенно странно это выглядело сегодня, когда она только что прочла дневник шестнадцатилетней девочки, путешествующей по Европе, причем не с родителями. Нет, тетя все-таки была смелой, очень смелой и независимой, хотя сегодня некоторые ее рассуждения и кажутся легкомысленными и даже глупыми. Первая тетрадь кончалась возвращением троицы в Лондон, и Клер записала, что они всерьез обсуждают, как им «спасти» Хелен и Элизу — сестер Шелли, в то время еще учившихся в той самой школе, откуда он умыкнул Гарриет. Впрочем, мнение самих девушек на этот счет в дневнике осталось неизвестным.

Дома Паулина продолжила чтение и задержалась на записи от 7 октября. Тетя — тогда еще Джейн — по-дробно изложила там нечто, что произошло ночью в Лондоне в доме на Маргарет-стрит, где они все тогда жили, — и что так не вязалось со спокойным характером и трезвым взглядом на жизнь, которыми славилась жительница Флоренции синьора Клэрмонт.


Пятница, 7 октября 1814


Обедали с Пикоком, после чего он ушел, Мэри пошла в постель, а мы с Перси проболтали едва ли не всю ночь. Кстати, живот у Мэри уже очень заметен, и хотя она уверяет, что ребенок был зачат во Франции, меня она не обманет — это случилось как минимум на месяц раньше. В Лондоне, до побега. И когда мы плыли в июле в Кале, ей было так плохо на корабле именно поэтому. Да и где это видано, чтобы на втором месяце живот торчал под платьем? Меня мама просветила на этот счет, а когда я спросила ее, рассказала ли она то же самое Мэри, она ответила: «Зачем? Она же не моя дочь. Узнает все сама со временем». Лишь бы они с Гарриет не родили одновременно.

А мне — мне нравится играть с Перси… или это он играет со мной? Вот вечером я поднимаюсь в свою спальню, ставлю подсвечник на комод и вижу, что подушка лежит в изголовье кровати. Отворачиваюсь, чтобы глянуть в окно, а когда взгляд опять падает на кровать, вижу, что подушки там уже нет! Она каким-то таинственным образом переместилась на кресло! Но я готова поклясться, что в комнате я была одна. Стремглав лечу вниз и стучусь к Перси. Он выходит, поднимается ко мне, внимательно изучает комнату и предлагает такое страшное объяснение перемещению подушки, что я визжу от страха. Мне уже кажется, что все остальные вещи тоже поменяли свое расположение сами по себе или были подвинуты невидимой рукой. Мы сидим с Шелли всю ночь у камина и говорим о привидениях. Наутро мы с ним не можем проснуться едва ли не до обеда — Мэри ничего не может понять, дуется и уходит гулять одна.

Днем приходит Пикок, и Перси рассказывает ему о моих страхах: якобы я, как сомнамбула, бродила по дому, волосы спутались, взгляд безумный, и ему, Перси, пришлось всю ночь доказывать мне, что в доме нет привидений. Это притом, что он-то рассказывал мне одну историю за другой как раз о сверхъестественных силах, которые рядом с нами — только руку протяни! И еще неизвестно, кто кого ввел в транс: я Перси или он меня. Пикок хохочет, Мэри уходит и что-то записывает в свой дневник, с которым она теперь не расстается. А я снова жду ночи — с Перси проводить ее гораздо веселее, чем одной!

* * *

Боже, да она соблазняет его! Щеки Паулины запылали. О чем она думает? Две беременные жены у него уже есть, кредиторы не оставляют их всех в покое — что же такое было в этом Перси Биши Шелли, что тетя тоже совсем потеряла голову? Она постоянно пишет о книгах, которые они читают и обсуждают вместе, о прогулках втроем по паркам и полям, но легко прочесть между строк: в доме сгущается напряжение и происходит что-то важное. Ого, кажется, это уже начал осознавать и Шелли.


Пятница, 14 октября


Ссора с Шелли. Он обвинил меня в «бесчувственности и неспособности к самым малым проявлениям дружбы». Меня, кто разделил с ними все тяготы побега и возвращения! И всего-то из-за того, что вечером я опять постучалась в их комнату. Перси ответил: «Подожди, я скажу тебе кое-что важное. Мэри беременна. Иди наверх и спи». Как будто я уже не догадалась о ее беременности сама — подозреваю, намного раньше, чем это стало известно ему. А Мэри заявила утром, что он просто развлекается моими «галлюцинациями» и совсем не принимает их всерьез. Их негодование и попреки в мой адрес мне даже выгодны. Потому что я-то — в отличие от Мэри — хорошо понимаю людей и по-доброму к ним отношусь. Ненавижу ссориться — люди говорят друг другу гадости и оскорбления, которые в сущности ничего не значат, а только провоцируют горечь и разочарование. Ну и кому это нужно? Сказала об этом днем Шелли, когда он пришел повиниться. Не пошел гулять с Мэри — она отправилась в город с Пикоком — а остался дома, чтобы объясниться со мной.

* * *

Дальше запись этого дня была так испещрена зачеркиваниями и пометками, что разобрать что-либо было почти невозможно. Паулина лихорадочно искала подтверждения своим мыслям и продолжала читать.


Вторник, 25 октября


Виделась с Фанни. Проговорили с ней до трех часов пополудни: она передала пожелание мистера Годвина, чтобы я покинула Мэри и Шелли и устроилась работать гувернанткой или компаньонкой в богатый дом. Оказывается, он уже написал об этом своему другу мистеру Тейлору в Норвич с просьбой помочь в этом деле. Полагаю, в большей степени это желание мамы. До чего же они наивны! Как они себе это представляют? Недавно Хогг был у нас и рассказывал, что в Лондоне сплетничают по поводу Шелли и двух его жен. Потом он добавил с невинным выражением лица: «Я, правда, так и не понял, кого они имеют в виду — Гарриет и Мэри или Мэри и тебя, Джейн?» И кто же после этого допустит меня к своим дочерям? Да я вовсе и не хочу быть гувернанткой. Пока я с Шелли — мне это точно не грозит.

Фанни очень расстроена самоубийством своего несостоявшегося жениха мистера Патриксона. Говорят, ему нечем было платить за учебу, и он застрелился. Фанни горюет так, словно действительно потеряла близкого человека. Лучше бы подумала о себе — я сказала ей, пусть попросит папу похлопотать о том, чтобы ее, а не меня, взяли куда-нибудь гувернанткой. Вот уж в чьей добродетели никто не будет сомневаться.


Пятница, 28 октября


Получила два письма от Шелли (он в отъезде по финансовым делам) — причем одно специально написано как будто не его почерком, чтобы меня удивить. Какой он все-таки ребенок! Письма полны энтузиазма. Я хорошо помню все его слова, сказанные мне перед отъездом в доме на Маргарет-стрит. Я не в долгу: дала ему новые клятвы. Они никогда не будут нарушены! Я думаю, скоро он признает все свои ошибки, и многое изменится. Какое наслаждение читать его письма!

* * *

Дальше страницы были вырваны. Паулина не поверила своим глазам: записи обрывались в ноябре 1814 года, и следующая тетрадь была датирована уже январем 1818-го. Она стала перебирать бумаги в комоде — нет, ничего. Она ходила по тетиной комнате из угла в угол, пока не догадалась заглянуть в шкаф. И там, в потайном заднем ящике — тетя однажды, еще очень давно, показала его племяннице и предупредила, что здесь будет храниться ее завещание, — она увидела толстый конверт, обвязанный алой лентой. Паулина не без трепета открыла его: завещания там не было, но лежало много разрозненных листков — письма и страницы, вырванные из дневника Клер.


Понедельник, 15 мая 1815

Линмут


Я в Девоне, в Линмуте. Он привез меня сюда днем и даже не остался пообедать, несмотря на приглашение миссис Купер. Она не без удивления глядела на меня, потому что три года назад Перси уже останавливался здесь, в ее доме, с Гарриет и своей свояченицей Элизой. Я тоже отказалась от обеда и ушла в свою комнату. Она довольно миленькая, по крайней мере опрятная и окнами выходит в сад, где уже начинают цвести розы. Судя по тому, как долго и трудно мы сюда добирались, Линмут — это несусветная глушь. Сколько же времени я здесь пробуду?

Но оставаться в Лондоне было никак нельзя: все последнее время Мэри ревновала отчаянно и со мной почти не разговаривала. А после нашего совместного с Перси путешествия в Филд Плейс, когда мы несколько ночей провели вместе в одной гостинице, вообще впала в депрессию. И чем мы виноваты? Умер дедушка Перси сэр Биши: чтобы узнать его волю по поводу завещания, Перси надо было поехать к отцу в Филд Плейс. Его туда не пустили, и мы жили поблизости. Мэри никак не могла сопровождать его: совсем скоро после нашего отъезда она родила девочку, которая, к несчастью, не прожила и двух недель. Перси и Мэри поспешили заверить всех, что так произошло, потому что девочка родилась сильно раньше положенного срока — как бы не так, все произошло вовремя и подтвердило мою версию событий. Просто Мэри слишком слабая и чувствительная, она много плачет и переживает, что сказалось на ребенке. К тому же она была просто убита радостью Шелли по поводу рождения сына — Гарриет родила его в ноябре прошлого года.

Когда в начале мая я сказала Перси, что тоже жду ребенка, он побелел от ужаса и умолял держать это в тайне от всех, прежде всего от Мэри. Он так испугался, что было даже смешно: чего уж теперь бояться, когда его даже не пускают на порог родного дома, а весь Лондон судачит о его распущенности? И если уж кому-то и надо было пугаться и расстраиваться, то это мне, а не ему. Но я была спокойна, даже сама себе удивлялась: просто эта ситуация должна была как-то изменить нашу жизнь. Хотя бы какой-то сдвиг. Я бы не удивилась, если бы он ушел от Мэри ко мне: Перси не раз говорил, что со мной тяготы жизни преодолевать проще и приятнее. Но этого не произошло — он предложил мне уехать и вернуться в Лондон тогда, когда дело уже будет сделано.

* * *

Боже, какой ужас! Она была тогда беременна! В семье никто никогда об этом не говорил. Не знали или просто молчали? Паулина даже предположить не могла, что ее тетя пережила такое — ведь в апреле 1815-го ей только исполнилось семнадцать! И вот она совершенно одна ждет рождения ребенка на краю Девоншира. Но как холодно и бесстрастно она рассуждает об этом. Что это значит — «дело сделано»?!


Среда, 31 мая


Природа в Девоне великолепна, особенно сейчас: вокруг дома буйство жасмина и жимолости, зелень всех мыслимых оттенков. Я целыми днями совершенно одна, мне не с кем и словом перемолвиться. Миссис Купер не слишком разговорчива. Или ей велел молчать Перси? В деревне только хмурые неприветливые женщины, которые целыми днями бранят своих вечно пьяных мужей. Нравы такие дикие, что лондонский кучер будет выглядеть здесь аристократом. Я пишу близким письма и уверяю всех, что наслаждаюсь отдыхом и много читаю, но это неправда. Что-то тяжело мне стало нести свою юную жизнь со всеми ее взрослыми проблемами…

Чувствую я себя совершенно нормально, но не могу не думать: как это будет? Очень больно? А вдруг я умру здесь одна вдали от всех, кого люблю? Мама говорит знакомым, что это Мэри своей ревностью и придирками заставила меня покинуть Лондон. А что, если мама догадывается? И остальные тоже?

Странно, но я почти не думаю о ребенке. Шелли сказал, что его отдадут в хорошую семью и он никогда ни в чем не будет нуждаться. Спасибо покойному сэру Биши — теперь наше финансовое положение заметно улучшилось. Это должно произойти где-то в ноябре — еще так долго ждать! Но нельзя, нельзя унывать.


Вторник, 6 июня


Я подружилась с конюхом мистером Крэгом — он наконец показал мне Линмут. Деревня стоит посередине ущелья, где соединяются две реки — Западная и Восточная Лин, чтобы потом влиться в Бристольский канал. Реки спускаются с живописных и довольно высоких холмов, которые как бы обрамляют это селение. По обеим сторонам, совсем рядом с водой, стоят низкие каменные дома, довольно уродливые, надо заметить. Сейчас эти реки мелкие, бегут себе по камушкам и никого не пугают — но в 1796 году было так много дождей, что обе Лин вышли из берегов и снесли в Линмуте половину домов. Многие люди погибли. Может, Шелли надеялся, что опять произойдет такое и одной проблемой в его жизни станет меньше?

Мистер Крэг отвез меня в Линтон — это еще одна деревня, она находится выше, и с нее открывается потрясающий вид. Старый линтонский трактирщик с гордостью рассказал мне:

— Томас Гейнсборо проводил здесь свой медовый месяц и с тех пор не видел пейзажей красивее. Всю жизнь он так и рисовал Линмут и Линтон.

Оказывается, здесь знают, кто такой Гейнсборо! Я видела два его пейзажа в Лондоне, в частной коллекции какого-то банкира. Помню неспокойное облачное небо, огромные таинственные деревья и каменные валуны — эти картины были прекрасны, но как-то тревожны и уж точно не напоминали идиллические виды зеленых полей, лесов и синеющей вдали морской глади, которые мы наблюдали с линтонского холма. Впрочем, любая идиллия обманчива — Гейнсборо был гений, и обмануть его даже в этом райском уголке никому не удалось.


Суббота, 17 июня


Все завершилось намного раньше, чем мы все ожидали. Вчера под утро мне снился сон, будто я увязаю в болоте: мерзкая трясина затягивает меня, и я не могу из нее выбраться. Проснулась от собственного крика и увидела, что лежу в луже крови. Ее было так много, что она пропитала всю постель, даже матрас. В комнате до сих пор стоит этот жуткий запах. Миссис Купер перепугалась и послала за доктором, который прибыл только к вечеру. Мне весь день велели лежать и не шевелиться. Он осмотрел меня и наконец разрешил помыться. Потом сказал, что мне очень повезло: выкидыш не дал воспаления, все чисто. Просил только еще неделю оставаться в кровати. Немедленно написала об этом Шелли — просила его приехать.

Понедельник, 26 июня


Перси не приехал — он только прислал деньги, 41 фунт, и написал странное письмо. Там сказано, что он любит и меня, и Мэри, и Гарриет и вообще он может сказать о своих интимных пристрастиях ровно то же самое, что о своих политических взглядах: «Я принадлежу к тем людям, которые никогда не удовлетворятся чем-нибудь одним». Прочти это Мэри — даже не знаю, что бы с ней стало. Я спокойна — я слишком хорошо знаю Перси: он любит ту, которую сейчас видит, а на самом деле даже в этот момент витает где-то в облаках и думает о чем-то своем. Уж такой он. Собственно говоря, это и заводит больше всего всех его женщин: кажется, что он твой, принадлежит только тебе, но в то же мгновение он куда-то ускользает.

Мэри написала мне в Линмут несколько писем — я специально не отвечаю, пусть думает, что я уже уехала и где-то провожу время с Шелли. Он уже месяц не с ней, так что это будет выглядеть вполне правдоподобно. Он теперь много времени проводит с Чарльзом и, как мне пишет брат, уже отказался от всех своих вегетарианских привычек: с удовольствием ест бараньи котлеты и пьет пиво. Это хорошо. Чарльз уговаривает меня поехать вместе с ним осенью в Ирландию: он мечтает купить винокурню и заняться этим новым для себя бизнесом, потому что книжное дело, по его мнению, сулит одни убытки. Возможно, я соглашусь — по крайней мере на эту поездку деньги у меня есть. И надо показать Шелли, что я вовсе не схожу с ума от тоски по нему, а собираюсь жить своей жизнью. Если мужчина может выбирать, то почему так же не может поступать женщина?

Один из важных итогов моего пребывания в Линмуте: я решила сменить имя. Я больше не хочу называться Джейн — это слишком просто и тривиально, девушек с таким именем пол-Англии. К тому же маму зовут Мэри Джейн — а я больше всего на свете боюсь повторить ее судьбу, с этим вечным страхом за детей, рожденных вне брака, с этой вечной зависимостью от мужчин. Даже мой отчим — дал ли он ей все, о чем она мечтала? Конечно, нет. И эти бесконечные годы ее вражды с Мэри Годвин — о, эта тихоня умеет враждовать, теперь я слишком хорошо это знаю. Клара Мэри Джейн — мое имя при рождении. Отбрасываем маму, и остается Клара. Так зовут подругу главной героини романа Руссо «Новая Элоиза». Все пишут и говорят о возлюбленной Сен-Пре Юлии, а кому в финале он признается в любви? Кто был его конфидентом и ближайшим другом всегда? Клара! Но и Клара звучит слишком просто — Клер, только Клер! В переводе с французского это «светлая», «ясная», а во времена революции еще означало «искренняя и правдивая». Клер Клэрмонт — это красиво. Хотя откуда мама взяла эту звучную фамилию, никто не знает. Хотелось бы мне думать, что мой отец был аристократом.

Нашла у себя томик Руссо. Он пишет о двух своих героинях, двух подругах, Юлии и Кларе: «Я сделал одну темной, другую — светлой, одну — полной жизни, другую — нежной, одну — благоразумной, другую — слабой… Я дал одной возлюбленного, который был самым близким другом другой и даже больше…» Все это словно сказано о нас с Мэри и Перси. Добавлю за Руссо: Клара решительна и добивается своего. Неслучайно же мы с Мэри Уолстонкрафт родились в один день — 27 апреля. Я всегда чувствовала родство с ней — не биологическое, а подлинное, духовное.

* * *

В эту потаенную тетрадь был вложен еще один листок с текстом, написанным тетиной рукой: «Я долго думала, как начать. Уже не дневник — книжку, воспоминания. С чего? С дома на Скиннер-стрит, куда мы переехали всей семьей — мама, братья, Годвин и неродные мне Фанни и Мэри? Там совсем рядом были Ньюгейтская тюрьма и церковь Гроба Господня. Колокола били каждый раз перед казнью приговоренных, и вдоль всего их пути из Ньюгейта в Тайберн, где стояли виселицы, собирались толпы зевак. Из нашей классной комнаты на верхнем этаже можно было не только увидеть эту процессию, но даже разглядеть лица осужденных. Потом мы так к этому привыкли, что уже перестали вздрагивать при первом звуке колокола и криках толпы и не просили разрешения подойти к окну. Делали уроки, как будто эти несчастные шли на прогулку, а не на смерть. И кому тогда пришло в голову переехать из Полигона на Скиннер-стрит? Неудивительно, что Мэри сбежала.

…Мне почти восемьдесят. Жалею ли я о молодости? Нет, слишком много разочарований и боли там было. Жалею об утрате только одного чувства — я так хорошо помню его, как будто это было вчера. О, это особое, пьянящее, головокружительное ощущение: ты входишь в комнату, и все мужчины хотят тебя. И вовсе не потому, что ты красива (Мэри была лучше меня, но так и умерла, не узнав, что это такое). Они просто хотят тебя, и всё, и ты знаешь, что можешь делать с ними все что угодно. И ты сама хочешь всех сразу, ты жаждешь этого наслаждения — теперь я могу честно сказать, как это бывает, как это было. И, боже мой, как давно этого не было и больше никогда уже не будет».

* * *

Паулина поняла, почему Клер спрятала этот листок подальше от чужих глаз.

Байрон. Вырванные страницы. Продолжение

Понедельник, 4 марта 1816


Если б меня спросили, почему я пишу лорду Байрону письмо за письмом, что бы я ответила? Прежде всего пояснила бы, что вовсе не похожа на тех глупых мотыльков женского пола, что тучей вьются вокруг него, как вокруг раскаленной лампы, готовые обжечься и погибнуть. А дальше привела бы цитату из его поэмы «Лара» — я люблю ее больше всех остальных. Потому что разочарованный в жизни граф Лара — это сам автор и есть. Там сказано, что Лара «спутал понятия добра и зла и готов был акты своей воли счесть за деяния судьбы: слишком благородный для того, чтобы отдаться вульгарному эгоизму, он мог иной раз для блага других пожертвовать своим благом, но вовсе не из сострадания и не из чувства долга, а по некоторой странной извращенности мысли, которая подталкивала его к совершению того, чего никто не сделал бы или сделали бы лишь немногие. Тот же самый импульс мог при случае увлечь его душу к преступлению».

Строки эти я выписала себе в тетрадь сразу, как мы вернулись в Англию после побега в июле 1814-го. Потому что «Лара» была издана в августе того же года. Я тогда потрясенная побежала к Мэри показать этот отрывок и сказала: «Господи, да он же пишет о Шелли!» Мэри холодно на меня посмотрела и отвернулась. Она вообще не любит признавать очевидного, пока это очевидное просто не собьет ее с ног. Поразительно, но потом я нашла единомышленника в лице тихой и безответной Фанни — оказывается, она полюбила эту поэму даже больше «Чайльд-Гарольда» и граф Лара является ей в самых смелых мечтах и снах, если таковые у нее вообще есть!

Но главное: тогда я открыла для себя, что Перси и лорд Байрон очень похожи, они вылеплены из одного теста. Не знаю, все ли поэты такие безумные, но эти точно. А с Шелли я провела почти два года и знаю, что волнует таких людей, как он. Поэтому я умею так вести себя с поэтом, чтобы он не заскучал! Тем временем лорд Байрон успел жениться на мисс Мильбэнк, которая вскоре ушла от него со скандалом, обвинив мужа во всех смертных грехах, включая инцест (с его единокровной сестрой Августой) и содомию. Наша история с Шелли просто бледнеет на этом фоне. Сегодня весь Лондон обсуждает Байрона: смертельно влюбленная в него леди Каролина Лэм шлет ему свои лобковые волосы (!), все хотят его видеть и никто не желает его принимать, а его поэмы просто рвут друг у друга из рук. В городе ходит слух, будто он написал своему приятелю, что разрыв с женой «уничтожил, раздавил его, словно его растоптал огромный слон». Ну как его не пожалеть?

Я пишу ему свои письма, используя печать Перси Биши Шелли, — это точно должно его заинтриговать. Да, признаю́сь в любви — но ничего не прошу, кроме одного-единственного свидания. Ну еще помочь в театральной карьере (он связан с театром «Друри-Лейн») и оценить написанный мной роман — пусть знает, что я тоже творческая личность. Пока он молчит. Но главное, чтобы он меня увидел. Ах, Мэри, возможно, скоро у меня будет свой гениальный поэт — к тому же богатый и знаменитый. Пусть Перси ревнует.


Четверг, 28 марта


Да, да, да! Это самый счастливый день в моей жизни! Свидание состоялось позавчера в его ложе театра «Друри-Лейн», где все сразу и произошло. Вчера мы сели в дилижанс и уехали далеко от Лондона, на природу. Погода была прекрасная, и я ему пела. А сегодня я уже получила от него подарок — «Стансы для музыки»!

Кто сравнится в высшем споре

Красотой с тобой?

Точно музыка на море

Нежный голос твой.

Точно музыка в тумане

На далеком океане,

В час, как ветры, в сладких снах,

Чуть трепещут на волнах.

(Пер. с англ. К. Бальмонта)

О том, что будет завтра, я подумаю после, а пока я просто хочу жить и наслаждаться обществом самого знаменитого мужчины Европы и его строками, посвященными мне, — кто бы мог подумать!

Среда, 10 апреля


Целыми днями прислушиваюсь к дверному колокольчику — нет ли письма или хотя бы записки — пока молчание. Пишу ему сама. Да, я знаю, что любить поэта и любить его творения — это не одно и то же. Но поэты-то этого не ведают. Понимаю, что просто в качестве любовницы я ему мало интересна, поэтому хочу свести его с Мэри и Шелли. Надо стать его другом, заинтересовать, и я рассказываю о наших давних с Перси планах образовать некое сообщество близких по духу людей, где интимные отношения вовсе не будут доминировать, а главным станет единство духовных интересов и устремлений. Даже пытаюсь выдать за свои мысли рассуждения Перси о том, что сексуальная свобода сама по себе не столь уж и интересна — это только пролог к высшей степени независимости и самостоятельности человеческого духа. Цитирую «Империю Наири» Лоуренса и с ужасом думаю о том, кого я, восемнадцатилетняя девушка, хочу переиграть в разговорах на отвлеченные темы. Мне страшно.

На самом деле мне просто хочется его увидеть. И я боюсь, что познакомившись с Мэри — а уж она умеет себя подать как настоящая леди, — он влюбится в нее. И странно, что Шелли последнее время совсем не интересуется мной — я-то думала заставить его поволноваться.


Пятница, 12 апреля


Узнала, что Байрон собирается в Швейцарию. Все складывается удачно: судебное разбирательство, которое держало Шелли в напряжении все последнее время, кончилось ничем. Осталось убедить его и Мэри, что нам троим тоже надо отправиться на континент — конечно, туда же, куда поедет лорд Байрон.


Понедельник, 10 июня

Швейцария, Сешерон


Здесь постоянно идут дожди, холоднее обычного для этого времени года, и озеро волнуется: старожилы говорят, что таких высоких волн на нем прежде не бывало. Но меня все это только бодрит — с тех пор как вся наша компания (а я все-таки свела Байрона и Шелли, и теперь они неразлучны) уехала из гостиницы «Англетер», где Байрон демонстративно не замечал меня, зато постояльцы буквально испепеляли нас с Мэри своими осуждающими взглядами, — жизнь наладилась. На роскошной вилле Диодати, где Байрон живет со своими слугами и секретарем Полидори (о нем еще расскажу), в гостиной стоят большие старинные часы. Они не ходят, и завести их никому не удается. Но Альбе (это Мэри придумала его так называть — инициалы «LB» (Lord Byron), плюс остров Эльба, где томился Наполеон, плюс мастерское исполнение Байроном албанских песен) придумал игру для нас двоих: он незаметно ставит часовую стрелку на двенадцать — и это означает, что он предлагает мне остаться у него на ночь. Что я и делаю. Правда, он велит мне уходить рано утром — дом, где живем мы с Перси и Мэри, в десяти минутах ходьбы, но идти надо по склону, сплошь покрытому виноградниками, и я постоянно рву юбки. Вчера даже потеряла туфлю и добиралась по мокрой земле босиком. Но мне весело! Мне так хорошо с ним! Мэри и Перси делают вид, что ничего не замечают, хотя, конечно, замечают всё.

Альбе жесток не только со мной. Вот его секретарь и помощник Полидори — красивый юноша, сын итальянца и англичанки. Он обладает медицинским дипломом Эдинбургского университета, весьма самолюбив и считает себя писателем, знает французский и итальянский, что очень кстати — мы с Мэри просим его разговаривать с нами на итальянском, чтобы совершенствовать свои навыки. Вчера все мы стали свидетелями такого разговора:

Полидори — Байрону: «Скажите, есть ли что-либо, кроме писания стихов, чего я не смог бы сделать лучше вас?»

Байрон — Полидори: «Таких вещей как минимум три. Первое — я могу попасть из пистолета в замочную скважину вон той двери. Второе — могу доплыть до середины озера. И третье — я могу задать вам хорошую трепку, чтобы больше вы не задавались такими вопросами». Полидори покраснел, выбежал из комнаты, и больше в этот день мы его не видели.


Понедельник, 17 июня


Боже, какую ночь мы пережили! Начну с того, что Полидори, кажется, влюблен в Мэри, Перси — в Альбе, а я — понятно в кого. Мы пьем много вина, иногда мешая его с лауданумом, так что у всех голова идет кругом. И вот вчера — с вечера опять зарядили дожди, и грохотали грозы — Байрон предложил всем литературное состязание: пусть каждый придумает какую-нибудь страшную историю о привидениях, вампирах и прочих монстрах. Все хохотали, бегали друг за другом по всему дому со страшными криками, Полидори завернулся в простыню и стал всех пугать, и, кажется, только одна Мэри отнеслась к этой идее серьезно. Когда мы с ней вдвоем оказались в гостиной (я все косилась на часы, не переведена ли стрелка), она спросила меня:

— О чем ты напишешь?

— Да я вообще не собираюсь ничего делать — это же шутка. Мы что, будем соревноваться в письме с Байроном и Шелли — ты в своем уме?

— А почему нет? Я же пишу, да и ты вспомни своего «Идиота» — ты его так и не окончила, между прочим, хотя время было. Вот и случай доказать, что мы ничем не хуже их.

— Мэри, если писать о чудовищах, то необязательно призывать в помощь нечистую силу. Посмотри на окружающих нас мужчин — начиная с твоего отца и заканчивая Шелли и Байроном. Разве они не настоящие монстры, с которыми не сравнятся никакие привидения? Но об этом ни ты, ни я никогда не напишем.

— Клер, ты и сама не понимаешь, как важно то, что ты сейчас сказала. Дай мне подумать.

Тут в комнату вбежали с хохотом и криками все остальные, и наше жутковатое веселье продолжилось.


Воскресенье, 23 июня


Вчера Перси чуть не утонул: они с Альбе попали в страшный шторм посреди озера и уже приготовились к гибели. Альбе рассказал нам, что был поражен хладнокровием Перси: тот встал на корме во весь рост, скрестил на груди руки и молча наблюдал, как волны собираются поглотить их лодку. Байрон разделся и приготовился спасаться вплавь, когда выяснилось, что Шелли совсем не умеет плавать. «Конечно, я бы вытащил его, — добавил Альбе, — но все же странно: быть столь преданным водной стихии и не научиться плавать!» Потом они заночевали в какой-то деревушке возле Шильонского замка, где томился бедный Франсуа Бонивар. Они видели его темницу: она выдолблена в гранитном утесе, а на одной из колонн еще висит кольцо, к которому была прикреплена цепь несчастного!


Среда, 3 июля


Альбе написал поэму после того, как они с Шелли посетили Шильонский замок, и теперь все ее обсуждают. Но мне не до того: я поняла, что опять беременна. Скорее всего, это произошло еще в Лондоне, во время наших первых — таких счастливых! — свиданий. Но как сказать об этом Байрону, учитывая его непостоянство, резкую смену настроений и постоянную готовность унижать и обижать тех, кто от него зависит? Я призвала на помощь Перси. И попросила его первым сообщить об этом Альбе. Кажется, он расстроился, но покорно отправился на виллу Диодати для разговора. Я пошла с ним и незаметно спряталась за дверью. Дальше все было душераздирающе.

— Альбе, у Клер будет ребенок.

— От тебя?

— Оставь шутки, дело серьезное, ты же видишь, она сама еще совсем дитя. Каковы твои намерения?

— Их попросту нет. Как известно, у меня есть законная дочь Августа Ада Кинг, ну и еще сотни бастардов, которые, как уверяют их матери, тоже мои. И не кто иной, как ты, с самого начала видел, что ни о каких серьезных отношениях между мной и Клер и речи никогда не было. Все случившееся — исключительно ее воля и ее каприз. Так что выпутывайся теперь из этой ситуации сам как знаешь — тебе ведь к такому не привыкать.

Я не стала дожидаться, пока Перси выйдет из комнаты, и убежала. Наверное, я и правда глупа. Я что, ждала, что Альбе выбежит из комнаты и заключит меня в объятия? Но нет, нельзя отчаиваться. Лето еще впереди, все может измениться. Во всяком случае никакого Линмута в моей жизни больше не будет.


Суббота, 7 сентября


Мы в Бате — в Лондон нельзя было вернуться, так как родители ничего не должны знать о моем положении. Здесь меня поселили отдельно: Мэри с Уиллмаусом и их швейцарской няней Элизой по адресу Эбби Черч-Ярд, 5, я — Нью-Бонд-стрит, 12, под именем миссис Клэрмонт. Очевидно, свобода духа моего дорогого Перси спасовала перед четой Годвинов и моими новыми соседями в Бате. Две дамы уже спросили меня, когда же в город прибудет мистер Клэрмонт.

Или он сделал это ради Мэри, которая продолжает ревновать? Она навещает меня едва не каждый день — но не затем ли, чтобы удостовериться, что я все еще здесь, а не сопровождаю Шелли в его поездках в Лондон? Он ведь уезжает так часто.

Каждый день я пишу Байрону письма и не могу остановиться. Всю свою страсть, все отчаяние и страх я пытаюсь излить на бумаге — но когда перечитываю, вижу только мольбы. Только мольбы.

* * *

Половина страницы этой дневниковой записи отсутствовала. Ее просто оторвали. Зато Паулина обнаружила две копии писем: одно — то, которое тетя писала Байрону, а второе — письмо самого Байрона, адресованное его близкому другу, банкиру Дугласу Киннэрду. И как только оно попало к Клер?

Первое представляло собой черновик письма Клер, и, хотя на нем стояла дата — 27 октября 1816 года, — оно явно было всего лишь фрагментом некоего подробного и большого послания.

Вы сердитесь на меня, дорогой, за то, что я исчерпала уже все новости, которые были бы вам приятны. Если вы забыли все мои жалобы, изложенные на первом листе, то и правильно: всему виной мои хвори, которые делают меня такой печальной и раздражительной, — я страдаю от ревматизма. Кроме того, я живу в полной изоляции и так одинока, что единственное мое занятие — это тревожиться и сердиться. Прибавьте к этому ужасную смерть этой бедной девочки. Я провела с ней первые четырнадцать лет моей жизни, и хотя не могу сказать, что была к ней очень привязана, как можно было бы ожидать, но все равно это первый человек из моего окружения, который умер, причем такой ужасной смертью. Теперь, если я поведаю вам все свои мысли, мой самый дорогой человек на свете, вы не должны использовать их для того, чтобы я предстала перед вами такой же глупой, как это было, когда я спросила вашего совета по поводу своей повести. Знаете ли вы, дорогой, что я не хочу быть объектом жалости и всего такого, что злит меня, когда Мэри и Шелли советуют мне не ждать от вас ничего [19]

Внизу была приписка, сделанная рукой Клер: «Только что Мэри показала мне письмо бедной Фанни, полученное за несколько дней до ее самоубийства! Она пишет там: „Я так рада, что у Джейн теперь есть пианино. Если что-то и делает ее счастливой и может помочь ей найти себя в этой жизни, то это музыка. Если б я могла, то подарила бы ей всю музыку мира, однако я продолжаю искать то, что найти нельзя“.

А я ведь даже скрывала от Фанни свою беременность — мы боялись, что она проболтается дома! Мы ничего не знали о ее жизни, пытаясь откупиться от грустных мыслей подарками, вроде тех швейцарских часов, что послала ей Мэри. А она все про меня понимала, может, единственная в доме. И эти ее слова о музыке для меня — не дороже ли они всех строк Байрона и Шелли?»

Паулина продолжила чтение и не без содрогания взяла в руки сделанную рукой Клер копию письма Байрона, уже понимая, что там наверняка будет что-то совсем ужасное для бедной тети.

ты уже знаешь, и я надеюсь, снова поймешь правильно, что некая странная девушка представила мне себя слишком коротко перед тем, как я покинул Англию. Знай же, что я опять встретил ее вместе с Шелли и сестрой в Женеве. Я никогда не любил ее и не претендовал на это, но мужчина есть мужчина: если восемнадцатилетняя девушка преследует тебя, есть только один путь — и вот теперь она ждет ребенка и возвращается в Англию, чтобы внести свою лепту в заселение этого безлюдного острова. Случилась ее беременность прежде, чем я уехал на континент, или после, не знаю, плотские отношения начались раньше моего отъезда — но не была ли она уже тогда готова родить, мой ли это паршивец (is the brat mine?)? У меня есть основания сомневаться, но я полагаю — если вообще можно что-либо полагать на этот счет — что она уже не жила с Шелли во время нашего знакомства и что она провернула хорошенькое дельце со мной тоже

Какой отвратительный скабрезный тон, подумала Паулина, — что, мужчины именно так разговаривают между собой? Конечно, она знала, что ее тетя 12 января 1817 года родила девочку, которую назвала Альба (снова отголосок злосчастного имени) Клара. Неужели она продолжала на что-то надеяться?

Последние записи на страницах дневника, вырванных и спрятанных в конверт, были посвящены двум событиям.

* * *

22 января 1818 года, в четверг, Клер пересказала статью из «Эдинбург Ревью» о том, что Теруань де Мерикур — одна из героинь Французской революции, так волновавшая когда-то Мэри Уолстонкрафт, — сошла с ума. Почему-то Клер, никогда особо не интересовавшуюся французской историей, это потрясло.

* * *

9 марта 1818 года, в понедельник, в церкви Сен-Жиль-в-полях (St. Giles-in-the-Fields) чета Шелли и Клер крестили детей — Уильяма и Альбу Клару. Дочь Клер и Байрона по требованию отца вместо Альбы стала Аллегрой. Он по-прежнему не поддерживал с Клер никаких отношений, но диктовал условия. Тем более что девочка удостоилась в церковном реестре следующей записи: «Предполагаемая дочь достопочтенного Джорджа Гордона, лорда Байрона, пэра без определенного места жительства, путешествующего по континенту». На тот момент Аллегре был год с небольшим, и ровно через месяц ее навсегда отдадут под покровительство Байрона. Все это случится уже в Италии, куда скитальцы отправятся в том же марте, так как суд отказал Шелли в опеке над двумя его детьми от Гарриет Уэстбрук.

Италия. За мраморным фасадом

Паулина с нетерпением открыла очередную толстую тетрадь дневниковых записей Клер, начинавшуюся, правда, 7 марта 1819-го, когда трио уже почти год пребывало в Италии. В это время они как раз перебрались из Неаполя в Рим. Она так была поглощена судьбой своей тети — не старой дамы, которую она прекрасно знала, а неведомой ей молодой пылкой женщины, склонной к авантюрным приключениям, — что к вечеру, целый день не без труда разбирая мелкий почерк Клер, испытала острое разочарование. Она смертельно устала от однообразных заметок типа «брала урок музыки», «практиковалась в пении», от перечисления итальянских достопримечательностей, которые и сама неплохо знала, и беглых упоминаний прочитанных книг — от Тацита до биографии Шекспира и воспоминаний мадам Ролан. Из названий мест для прогулок, в том числе верхом (Шелли почти всегда сопровождал ее), из описаний погоды и завтраков и обедов на море и в других самых приятных местах складывалось впечатление, что двадцатилетняя Клер просто наслаждается жизнью. Она похорошела, стала внимательнее относиться к своему гардеробу (об этом даже Мэри не без удивления написала отцу в Лондон) и с удовольствием принимала комплименты в качестве певицы, обладавшей, судя по всему, на редкость красивым голосом. Паулина никогда не слышала, как она пела. Но еще в 1817 году Шелли написал свое знаменитое стихотворение «К Констанции, поющей» и посвятил его Клер:

Твой голос точно ропот бури,

Несущей душу выше гор,

И я в прозрачности лазури,

Как тучка, тку тебе убор.

Твой голос точно шепот ночи,

Когда цветы смежают очи…[20]

Паулине захотелось прочесть стихотворение целиком, она сразу нашла нужную книжку — тетя хранила ее на прикроватном столике.

В волне волос твоих забвенье,

В твоем дыханьи аромат,

Во мне твое прикосновенье

Струит горячий сладкий яд.

Пока пишу я эти строки,

Я весь дрожу, пылают щеки,

Зачем угасших снов нельзя вернуть назад!

Нет, сомневаться в их отношениях не приходится, это ясно. Бедная Мэри! Судя по всему, именно в Италии тетя расцвела и привлекала всеобщее внимание. Почему она не устроила свою судьбу? А почему ты сейчас занимаешься разгадыванием чужой жизни вместо того, чтобы проживать свою и воспитывать собственных детей, — не без горечи спросила она себя. Наверное, потому, что это проще. И безопаснее. Но ей вдруг страстно захотелось понять, что скрывалось за этим безлико-благополучным фасадом сохранившихся дневников, и Паулина разложила на столе все тетины тетради, разрозненные, пожелтевшие от времени сохранившиеся письма и стала читать, выписывая на листочке точные даты главных событий ее жизни того периода.

И сколько же вместил, оказывается, этот пропущенный год — с марта 1818-го по март 1819-го! Аллегру передали отцу. Из писем Мэри Паулина поняла, что именно та настояла на этом. И Клер, и даже Шелли колебались, зная нравы и характер Байрона. Причем аргументы в пользу такого решения у всех были разные: Клер не без основания полагала, что Аллегра как дочь лорда и богача, пусть даже и незаконная, лучше устроит свою жизнь, чем скитаясь с ней и Шелли по Европе. Она думала прежде всего о ней. Мэри же смертельно устала от двусмысленности ситуации: ведь даже Годвин считал, что отец Аллегры — Шелли, что говорить об остальных! Она устала от косых взглядов, сплетен и собственной ревности и убеждала всех, что отдать девочку под опеку отца будет лучшим решением. И вот 28 апреля 1818 года, на другой день после своего дня рождения (ей как раз исполнилось двадцать), Клер попрощалась с дочерью, которая вместе с их швейцарской няней Элизой переезжала к отцу в Венецию. Первую встречу с дочерью отец охарактеризовал так: «Мой бастард приехал три дня назад. Здоровый — громкий — капризный». Это после того, как Клер в своих бесконечных письмах к Байрону, на которые он не отвечал, описывала исключительную красоту девочки: ее большие голубые глаза, золотистые волосы и квадратный подбородок, как у отца. Нет сомнений в том, что за год, проведенный с дочерью, она привязалась к ней всем сердцем и наслаждалась каждым днем, когда могла ухаживать за ней. В Милане она последний раз поцеловала Аллегру Бирон (именно под этой фамилией Байрон согласился взять ее, чтобы оградить свою родную дочь Августу Аду Байрон), и вряд ли посещения Ла Скала и поездки на озеро Комо могли отвлечь ее от горьких мыслей, хотя свидетельств тому не сохранилось. В дневнике Клер об этих ее переживаниях не сказано ни слова.

Паулина подумала о том, что гениальный поэт и певец свободы Байрон в обыденной жизни вел себя как необразованный владелец сераля — и по тому, сколько любовниц у него было, и по тому, как легко он тасовал судьбы женщин, руководствуясь своими прихотями и капризами. Может, поэтому тетя и не вышла замуж, что не хотела снова оказаться в полном подчинении у мужчины?

«Бастард» отцу быстро надоел, и он передал девочку под опеку Британского консула в Венеции Ричарда Хоппнера и его жены Изабеллы. Те оказались доброжелательными и заботливыми людьми, и не было сомнений в том, что Аллегре у них лучше, чем с отцом на вилле Мочениго в окружении прихлебателей, наложниц, кошек, собак, обезьян и даже волка. Тем не менее вскоре Элиза отправила Клер и Шелли два нервных письма: девочке плохо в Венеции, а сама Элиза якобы подвергается домогательствам со стороны Байрона — те немедленно покинули Баньи-ди-Лукка, где семья благополучно проводила лето, и тронулись в путь.

Сопоставив факты, Паулина обнаружила, что в известной мере именно это путешествие стало причиной смерти крошечной дочки Мэри и Перси Клары — Шелли потребовал от Мэри, чтобы та присоединилась к ним, она не посмела ослушаться, а тягот пути грудной младенец не перенес.

Для Клер же все пока складывалось неплохо: не желая ее видеть, но уступив просьбам Шелли, Байрон разрешил встречу матери и дочери и снял для них виллу, принадлежащую монастырю капуцинов, в городке Эсте — возле Падуи и подальше от Венеции, где находился он сам. Конечно, Шелли поехал туда вместе с ней. Клер была счастлива, и даже мрачноватое место — вилла напоминала крепость и находилась рядом со старым замком, лежащим в руинах, — не могло испортить ее настроения. Целыми днями они с Аллегрой гуляли на каменных развалинах замка, не зная, что это свидание станет последним. А монастырю капуцинов еще будет суждено сыграть свою зловещую роль в судьбе Аллегры — именно туда, под опеку монашек, в местечко Баньякавалло отправит скоро Байрон свою дочь. И никакие письменные мольбы Клер и увещевания Шелли его не остановят.

В папке нашлась копия письма Клер, адресованного Альбе (так она продолжала называть его).

прежде чем я покинула Женеву, вы обещали мне — по крайней мере на словах, — что мой ребенок, какого бы пола он ни был, никогда не будет разлучен со своими родителями. Это обещание то и дело нарушается, причем с особой жестокостью по отношению к моим чувствам и моей любви к Аллегре. Вы знаете, что я давно свела свои контакты с вами к минимуму, но промолчи я сейчас, это станет вашим аргументом против меня в будущем. Поэтому сообщаю, что ваше решение отправить Аллегру, в ее годы, в монастырь, лишить ее всяких родственных и дружеских связей — это глубочайшее и непереносимое страдание для меня… каждый путешествующий по Италии и пишущий о ней осудит такое решение… и это то образование, которое вы, с вашими связями и возможностями, выбрали для своей дочери? Такой поступок добавит вам бесчисленное количество врагов и обвинений в ваш адрес. Я одна, меня обманула моя вера в вас и ваши добродетели, и теперь я пожинаю плоды… как слепа ненависть!

Рядом лежал еще один листок — записка от 21 сентября 1821 года, которую Аллегра (в монастыре ее любили и называли Аллегрина) послала отцу: «Мой дорогой Папа — это будет прекрасно и я очень этого хочу — чтобы Папа нанес мне визит — у меня так много желаний — вы порадуете Аллегру, которая так любит вас?» Возможно, монахини помогли ее написать четырехлетней девочке. Записка была подлинной, вне сомнения, невозможно так подделать детские каракули. Здесь же лежала прядь светлых волос, продетых в кольцо. Неужели Байрон смилостивился и передал эти реликвии матери?

Паулина знала, что Аллегра умерла в монастыре в Баньякавалло 19 апреля 1822 года от тифа или малярии, неизвестно: к ней вызывали врача, но он не помог. Знала и то, что от Клер скрывали эту страшную новость — она случайно узнала об этом в Сан-Теренцо спустя почти две недели после несчастья. Возможно, Шелли и Мэри боялись ее ярости по отношению к Байрону, который жил тогда рядом, в Пизе, или просто чувствовали свою вину: всю весну Клер молила Шелли и своих друзей помочь ей соединиться с Аллегрой, предлагала даже выкрасть девочку. Ей никто не помог — и вот все кончено.

Еще Паулине было известно — об этом ей рассказал ее отец, не тетя, — что лорд Байрон о мертвом своем ребенке позаботился с куда большим тщанием, чем о живом. Тело девочки перевезли в Англию, а там на специальном, богато украшенном катафалке, запряженном пятью лошадьми, доставили в церковь Святой Марии в Харроу-он-зе-Хилл (Harrow-on-the-Hill). Здесь, в церковном дворе, Байрон провел когда-то несколько школьных лет. Он точно обозначил место для погребения — «на холме, который смотрит на Виндзор, под большим деревом, возле которого в юные годы я подолгу сидел». Он сам выбрал и надпись на мраморной доске: «В память Аллегры, дочери Джорджа Гордона лорда Байрона» — и строку из Библии, слова пророка Самуила: «Я пойду к ней, но она не вернется ко мне». Тогда же случился конфуз: настоятель церкви Уильям Каннингем по причине аморальности отца запретил хоронить Аллегру в церковном дворе, и она упокоилась под безымянным камнем за его пределами. [21]

Паулина жадно стала искать дневниковые записи между 19 апреля и 2 мая 1822 года, связанные со смертью Аллегры, — но их не было. Вот последняя из сохранившихся, сделанная еще во Флоренции.


Суббота, 13 апреля 1822


Писала мадам Иванов и мисс Бутурлин. Ходила на почту. После обеда покупки с моей хозяйкой[22]. Повинуясь долгу милосердия, забрала Винченцо, который болен. Затем пошла в «Casa Montemiletto» с семьей Фаббрини. Синьор Бальди, аббат Паньи, синьор Сантарелли и мисс Фархилл уже там. Домой вернулась пешком с мисс Ф. и аббатом Паньи.

* * *

Характерное для итальянских дневников Клер перечисление канувших в Лету имен и упоминание ничего не значащих событий обычного распорядка дня.

И следующая запись уже только от 19 сентября того же года! После катастрофы — гибели Шелли, произошедшей в июле. Клер ничего не писала тем страшным летом? Или — что более вероятно — просто уничтожила свои записи?

Паулина продолжила разбирать бумаги и нашла конверт, куда бережно было сложено несколько писем и копий документов — все они затрагивали события, случившиеся еще до всех несчастий в Неаполе зимой 1819 года.

Первой лежала выписка о регистрации в городской ратуше Неаполя 27 февраля 1819 года ребенка — двухмесячной Елены Аделаиды. Свидетели — торговец сыром и парикмахер. Родители — Перси Биши Шелли и некая Мария Падурин, двадцати семи лет от роду. Здесь же было добавлено явно рукой Клер: «Скончалась 10 июня 1820 года в семье приемных родителей. Бедная девочка. И как же я устала от сплетен! Кому рассказать, что за неделю до рождения этого несчастного ребенка я поднималась на Везувий в паланкине — как я могла быть его матерью?»

Далее следовало письмо Элизы, няни семьи Шелли, адресованное миссис Изабелле Хоппнер: «Считаю своим долгом уведомить вас, дражайшая миссис Хоппнер, что мистер Шелли уволил меня и моего мужа Паоло Фоджи только по одной причине: мы единственные знали правду о том, кто на самом деле является родителями Елены Аделаиды, зарегистрированной в районе Кьяра в Неаполе. Это ребенок самого мистера Шелли и мисс Клер Клэрмонт, проживающей вместе с ним и его женой Мэри. Девочка родилась 27 декабря, это подтверждают и супруги Шелли, и за месяц до этого мисс Клер почти не выходила из своей комнаты, ссылаясь на боли в животе, а на миссис Мэри лица не было. Она то и дело срывалась и на меня, и на Паоло, да к тому же узнала тогда, что и сама беременна.

Мы бедные люди, миссис Хоппнер, вы хорошо знаете меня и видели, как я заботилась об Аллегре — еще одной дочери мисс Клер, поэтому умоляю вас о защите нашего доброго имени. Пожалуйста, расскажите об этом лорду Байрону — он как отец Аллегры имеет право знать правду».

Паулина содрогнулась: неужели это правда и тетя лукавит? Она никогда ничего не рассказывала племяннице об этой истории, хотя служанку Элизу явно недолюбливала. Но чьей все-таки дочерью была Елена Аделаида? И возможно ли, чтобы тетя, так страдая от разлуки с Аллегрой, оставила своего ребенка на попечение чужих людей — известно, что Клер вместе с Мэри и Перси уехала из Неаполя в Рим на другой день после регистрации Елены Аделаиды. Паулина снова лихорадочно стала перебирать дневники — нет, там не было ни слова об этом. Опять молчание. Почему Клер даже сама с собой не делилась своими бедами? Как это непохоже на ее некогда страстную открытую натуру.

Следующим в этом конверте лежало письмо Мэри Шелли все той же миссис Хоппнер (из него Паулина поняла, что версию Элизы о материнстве Клер супруги Хоппнеры рассказали и Байрону, и Шелли, и едва ли не всей английской колонии в Италии). В этом письме Мэри заявляла без обиняков: «У Клер нет ребенка — все остальное тоже ложь».

Ого, как категорично, подумала Паулина, это необычный тон для писем Мэри. Уж не себя ли она хочет убедить в этом больше, чем того, кому пишет?

«Вы знаете Шелли, вы знаете о нем всё». Что, Мэри намекает на его непрекращающиеся увлечения? «НоКлер робкая». Какое лукавство — это неправда! «Я убеждена в том, что у Шелли не было связи с Клер… мы жили вместе в апартаментах, где ни одна дверь не закрывалась и я могла в любой момент войти в любую комнату — если бы что-то было, я не могла не заметить. Да, помню, что Клер несколько дней лежала в постели — я навещала ее и видела врача, — но это была болезнь, которая преследует ее многие годы, и она употребляла те же лекарства, что и в Англии».

Да, теперь уже никто никогда не узнает, чей это был ребенок. И, подумала Паулина, сколько детских смертей! Маленькая Клара и Уильям, дети Мэри, Аллегра, а теперь еще и неведомая никому Елена Аделаида! Как будто наказание взрослым за что-то. Хотя в то время, и даже сейчас, такие ранние уходы невинных душ не были чем-то необычным. И все-таки Паулина чувствовала, что беды эти происходили в кругу Шелли и Байрона не просто так.

«Я полюбил вас с первого дня, как увидел, — вы же ненавидели меня, осыпали проклятиями и пренебрегали мной, пока мы не решили расстаться». У Паулины листок едва не выпал из рук: что это за страстное признание? И разве могла Клер кого-то ненавидеть и тем более осыпать проклятиями, кроме Байрона? Собирая обрывки писем, сопоставляя даты и вспоминая скупые рассказы самой тети о том страшном лете 1822 года, когда погиб Шелли и вся их жизнь перевернулась, Паулина узнала еще одну историю любви. Герой ее не был так знаменит, как Байрон или Шелли, но прожил долго и тщательно оберегал на закате жизни свою privacy. Тетя получала от него письма и тогда, когда уже жила с племянницей во Флоренции, — отвечала ли она на них, Паулина не знала.

Эдвард Трелони был живым воплощением байроновского Корсара. И даже когда он приукрашивал подробности своей морской карьеры и головокружительных приключений, англичане в Италии внимали ему с восхищением. Байрон нанял его в качестве капитана своего судна «Боливар». Трелони должен был сопровождать на «Боливаре» Шелли и Уильямса во время их последнего плавания, но не смог выйти из Ливорно в море, так как у него не было с собой портового разрешения. По преданию, именно Трелони вынул из погребального костра — когда все уже было кончено — сердце Перси Биши Шелли. Статный черноокий красавец, он был любвеобилен и много раз женат. Не исключено, что его страсть к Клер — а после гибели Шелли он умолял ее не уезжать и выйти за него замуж — подогревалась как раз тем, что она относилась к нему трезво и спокойно. Паулина нашла ее письмо Мэри от 28 марта 1830 года, где Клер сообщала, что Трелони пишет ей постоянно. «Но это точно очень далеко от того, что есть мое существо, — добавляла она. — Он предпочитает темную и беспокойную жизнь, я — тихую, он испытывает сильные чувства и не имеет принципов, я дорожу своими убеждениями, среди которых нет места чувству. Он черпает свои впечатления из сердца, я — из головы». Вот какой ее сделали годы, проведенные с Шелли, подумала племянница.

Там же лежало письмо самого Трелони, отправленное из Плимута 30 июля 1828 года: «Моя дорогая Клер, не упрекайте меня за долгое молчание — вы поймете, когда я лично объясню вам причину, вы ошибаетесь, если думаете, что моя привязанность к вам уменьшилась: я все тот же, дорогая, — по крайней мере, в сердце, — и ничто не может так ранить меня, как мысль, что вы отвернулись от меня. Я был в Англии около двух месяцев, не видел Мэри, но получил от нее письмо, где она сообщает, что вы покинули Россию. Я несказанно рад этому: расстояние между нами сокращается, и пробуждаются мои надежды увидеть вас. Пишите, милый друг, и сообщайте мне о своих передвижениях. Скажите, что вы не изменились и будете рады нашей встрече. Невозможно на этом крошечном листке бумаги заполнить пробел в нашем общении и описать все происшедшие события — мы можем только надеяться увидеть друг друга. Это ведь не слишком оптимистично говорить так? Но когда вы были в России, а я — в Греции (с Байроном) — полные антиподы друг друга, — наши шансы увидеться были намного меньше. Медленная и изнуряющая лихорадка подорвала мое здоровье и иссушила силу, но теперь я уже справляюсь с этим…»

Так в бумагах Клер Клэрмонт Паулина впервые встретила упоминание далекой и неведомой России, где тетя провела несколько лет. Она подумала о том, что напрасно Клер пыталась казаться такой холодной и бесчувственной по отношению к Трелони. После гибели Шелли, в которой многие не без основания винили как раз Трелони и его друга Даниэля Робертса, спроектировавшего яхту Шелли «Ариэль», могла ли она относиться к нему иначе?

Последняя запись итальянских дневников Клер была датирована 20 сентября 1822 года.

Мы подъезжаем к Болонье. Всю первую часть дороги я думала о том, с чем прощаюсь. Я вспоминала, как безнадежно и жалко было мое пятилетнее пребывание на итальянской земле — с постоянным ожиданием счастливого шанса, — вместо которого я похоронила здесь все, что любила

Россия глазами гувернантки

Она стоит выше слуг, но они принимают ее за наушницу. Ей нигде нет ровни, она лишена чьего-либо доверия.

Мэри Уолстонкрафт — о положении гувернантки


Конечно, Паулина знала, что тетя несколько лет провела в России, работая гувернанткой в дворянском семействе. Клер не любила вспоминать об этом — впрочем, как и обо всех остальных событиях своей жизни, предпочитая обсуждать с племянницей прочитанные книги, погоду или последние флорентийские новости. Знала она и то, что после гибели Шелли Клер навсегда рассталась с Мэри и отправилась к брату, будущему отцу Паулины, в Вену, откуда уже и поехала в Россию. Она не раз слышала, как отец сетовал, что пребывание в холодном московском климате подорвало и без того не слишком крепкое здоровье его сестры, и недоумевала: зачем ей было уезжать из Вены так далеко? Тетя в совершенстве знала несколько языков и с успехом давала уроки музыки и пения — неужели нельзя было найти работу гувернантки, или учительницы, или да-же компаньонки в Европе? Ответ она нашла в одном из писем Клер, адресованном приятельнице в Лондон.

Ты спрашиваешь, дорогая Кейт, как я оказалась в России? Притом что Чарльз окружил меня исключительной любовью и заботой в Вене, когда я приехала к нему с разбитым сердцем и разочаровавшись во всем, в чем только можно было разочароваться? Я назову тебе причины, о которых еще никогда никому не рассказывала так откровенно. Дело в том, что мы с братом тогда едва ли не голодали. Мы оба — при всех своих навыках — никак не могли получить от австрийского правительства разрешения на преподавание (лицензию определенного образца). Больше того, той страшной зимой нас преследовали полицейские шпионы! Агенты Меттерниха сообщили куда следует, что двое подозрительных англичан состоят в связи с террористами и подрывниками (ни больше ни меньше) Годвином и Шелли. Бедного Перси к тому времени уже полгода не было в живых. Однажды вечером нам даже принесли официальную бумагу с требованием покинуть Вену в течение пяти дней. Чарльз побежал в полицейский участок и добился отмены этого распоряжения, но вскоре последовал указ императора, запрещающий иностранцам обоего пола, особенно англичанам, заниматься в Вене какой бы то ни было педагогической деятельностью. Мы были в отчаянии.

Как мне стало известно позже, Мэри и леди Маунт Кешелл, понимая мое положение, обращались к Байрону за помощью — знай я тогда об этом, попросила бы их ни в коем случае не делать этого! — и, конечно, получили в ответ витиеватые рассуждения и обещания, которые не были исполнены. В то время я для всех была живым напоминанием их страшной вины в отношении моей Аллегры: Альбе помнил, как я противилась ее пребыванию в Баньякавалло и умоляла отдать мне дочь, надеюсь, он и в свой смертный час не забыл этого, друзья знали, что они успокаивали меня и заверяли в добрых намерениях отца, которые не оправдались. Так что, полагаю, он дорого бы дал за то, чтобы никто больше никогда не напоминал ему о моем существовании.

И наконец той зимой я тяжело болела. Готовилась к худшему и думала о том, что итальянский доктор сеньор Вакка был прав: мои постоянные ангины и воспаление гланд имели в своей основе туберкулез. Однажды приснился страшный сон: я стояла на берегу озера и падала туда лицом вниз — а из воды на меня смотрели дорогие лица Аллегры и Перси. Они будто звали меня, и я радостно устремилась им навстречу. Словом, мне нечего было терять, только хотелось перестать быть ярмом на шее у любимого брата, которому надо было устраивать собственную судьбу, — и вот — 22 марта 1823 года я отправилась на север, в Россию, приняв предложение графини Зотовой

Потрясенная Паулина — она ничего не знала об этом венском периоде жизни брата и сестры: когда она родилась, отец уже не просто имел лицензию на преподавание, но делал блестящую академическую карьеру в Вене, — стала искать другие свидетельства жизни Клер в то время. И нашла еще два письма. Одно было адресовано матери Паулины и написано много позже описываемых событий, но Клер упоминала там как раз о той тяжелой венской зиме:

Наша семья чахоточная и болезненная, наше жизнелюбие, наша готовность служить, наша энергия производят впечатление силы, которой мы не обладаем. Я умирала десять раз с двадцати до тридцати шести лет своей жизни… Я почти умерла в Вене, когда мне было двадцать четыре, — превратилась в скелет, меня постоянно лихорадило, я ничего не ела — как раз тогда мой брат писал миссис Шелли, что он не уверен, что она когда-нибудь снова меня увидит.

Нашла она и письмо отца, адресованное Мэри Шелли и тоже объясняющее причины отъезда Клер в Россию:

Ты интересуешься ее вынужденной эмиграцией на Север? Она заключила соглашение с графиней Зотовой, дочерью князя Куракина, одного из российских министров. Та дала ей около 75 фунтов. Графиня понравилась нам, но ты знаешь, что русские не те люди, на которых можно положиться. У графини две милые дочери четырнадцати и шестнадцати лет — Клер предложили быть скорее их компаньонкой, нежели гувернанткой. Она очень надеется, что девочки скоро выйдут замуж — и тогда графиня, чье здоровье оставляет желать лучшего, может захотеть обосноваться в Италии, где климат гораздо теплее.

Увы, эти надежды Клер тоже оказались тщетными. До Италии было еще очень далеко — а пока Паулина раскрыла тетрадь российских дневников Клер.

Первой датой значилось 12 мая 1825-го. Но к тому времени Клер находилась в России уже два года с лишним! Все записи этого периода или отсутствовали, или потерялись, или были уничтожены. Только из ее писем родным можно было узнать, что весной 1824-го Клер уже не связана с дочерьми графини Зотовой — она живет в московском доме Захара Николаевича Посникова, сенатора и обер-прокурора. Под ее опекой находится пятилетняя Дуня (возраст Аллегры!), дочка Захара Николаевича и его жены Марии Ивановны. [23]


Четверг, 12 мая 1825


Я решила возобновить свои записи и ежедневно занимать себя дневником. Моя жизнь улетает так быстро и незаметно, что мне необходимо хотя бы здесь фиксировать ход событий. Рано утром читала мемуары мадам Ролан — затем меня вызвали к княжне Воронцовой. Она как обычно была окружена старыми уродливыми гувернантками, агрессивными и крикливыми.

Нигде так не расцветают ссоры, как в России: каждый дом находится в состоянии гражданской войны — у каждого ребенка своя гувернантка, все разных национальностей, нет единой системы воспитания, а есть раздражающий хаос мнений, манер и языков.

После гуляли в саду, и я опять читала. Пришли мистер Гамбс и мистер Корнет — и мы затеяли долгий разговор на философские темы.


Суббота, 14 мая


Учу свою роль в комедии, которую собирается ставить в доме Посниковых мистер Гамбс. Он воспитатель Джона, и общение с ним — моя единственная здесь отрада. Джон — добрый и чувствительный мальчик, но является главной жертвой неустойчивого характера своей матери. В Марии Ивановне хорошо только то, что она дает мне повод посмеяться над ней сто раз на дню. У нее особый род преклонения перед Ученостью, она минуты не проведет без того, чтобы не вспомнить к месту и не к месту какой-нибудь исторический факт, и нагружает [24]своего сына таким количеством хронологических и географических сведений, что недавно, рыдая, он сказал буквально следующее: «Простите великодушно, маман, но если вы продолжите мучить меня всей этой литературой, то, честное слово, я разобью себе голову об стену». Мальчик просто изуродован выбранной матерью системой воспитания — каждый день у него уроки на четырех языках, в результате чего он не может сказать ни на одном из них самой простой фразы и только плачет, теребя и отрывая пуговицы на своей курточке.

Два месяца назад мадам Посникова уехала в Петербург по делам — и эти две недели были для меня лучшим временем, проведенным в России. И Джон, и Дуня оказались в полном нашем с мистером Гамбсом распоряжении — и мы играми, лаской добились таких результатов в их обучении, каких не могли достичь в течение целого года. Мальчик был счастлив, что мог наконец спокойно съедать свой завтрак — без проверки его знаний прямо за обеденным столом и нравоучений, которые чаще всего заканчивались наказаниями. Джон — искреннее дитя, неслучайно, прощаясь с матерью, пока та аффектированно заламывала руки — как же я вас оставляю! — он прошептал: «Маман, честное слово, я очень стараюсь заплакать, но у меня не выходит». За что тут же получил подзатыльник от отца.

Пожалуй, мне стоит подробнее сказать о моем друге Германне Гамбсе, тем более что он этих строк никогда не прочтет. Хотя я не против того, чтобы даже прочел. Он старший сын пастора из Страсбурга и исключительно благородный и глубоко мыслящий человек. Он признался, что до встречи со мной вынужден был понапрасну растрачивать все свои интеллектуальные и эмоциональные силы на русской почве — здесь они никому не нужны. С ним мы обсуждаем старую и новую литературу, философию, и я даже нарушаю данный самой себе запрет и рассказываю ему немного о Шелли и нашем круге. Он очень напоминает мне Перси — своей пылкостью и любовью к поэзии. Нет, я не влюблена в него. Как все немцы, Германн очень сентиментален и чувствителен. Однажды у нас был непростой разговор: он признался мне, что его отношение ко мне выходит далеко за рамки одной лишь дружбы, но я твердо сказала, что не могу ответить тем же. Мне повезло: это не сделало его несчастным, и наша взаимная приязнь только усилилась, а общение осталось единственным утешением в этой чуждой и странной среде. По крайней мере, я знаю, что, если заболею или умру, рядом будут не чужие, равнодушные ко всем моим страданиям люди, а преданный друг. Что же до остального — все похоронено и покрыто пеплом. Я теперь типичная английская гувернантка, застегнутая на все пуговицы до подбородка. Всё, пора идти к Дуне и давать урок французского. Сегодня на нем собирается присутствовать незамужняя племянница Марии Ивановны — еще один негласный надзор.


Четверг, 19 мая


Важное событие: вчера после обеда мы — Мария Ивановна, мистер Гамбс и двое детей — уселись в карету и отправились в Иславское, где, скорее всего, проведем все лето. Приехали в половине восьмого вечером и сразу побежали смотреть окрестности — они прекрасны! Поля, рощи и петляющая вдали река настраивают на лирический лад, а легкий освежающий ветерок даже заставил меня вспомнить благословенные вечера на побережье Леричи. Я так устала, что решила пораньше лечь спать и пошла в свою комнату сразу после того, как пожелала Дуне спокойной ночи. Но не тут-то было: клопы — огромные и ненасытные! В итоге я всю ночь просидела в кресле возле раскрытого окна, а так как ночи здесь еще холодные, то сейчас чувствую себя совершенно больной и разбитой.

В сущности, я всегда несчастна и не могу ничему порадоваться — прежде всего потому, что постоянно окружена людьми с их ни на минуту не прекращающимися склоками. Зимой это не так чувствуется почему-то — все немного впадают в спячку, но с приходом тепла, когда природа оживает, грубые голоса и вульгарные манеры особенно отвратительны. Вся красота окружающего мира исчезает для того, кто обречен жить среди этих лишенных вкуса особей. Сердце наполняется желчью. Напрасно ищешь уголок в шумном и беспорядочном доме, где можно было бы сосредоточиться и предаться мечтам, — я чувствую себя несчастным еретиком, которого со свистом и улюлюканьем преследует толпа. Я хотела бы хоть как-то запечатлеть то отвращение, которое эти люди вызывают во мне. Они похожи на ворон, навсегда покинувших леса, и деревья, и горы, и поля, где нежно поют жаворонки, и теперь, торжествуя, терзают падаль. Они отказываются от своего Создателя.

* * *

Паулина дрожащей рукой закрыла тетрадку. Сколько горечи! Притом что тетя живет в богатом доме, у нее своя комната, она столуется вместе с домочадцами и то и дело упоминает о том, как приятно пить чай на балконе с видом на реку. Она копит деньги, занимаясь английским не только с детьми Посниковых, но и с другими дворянскими отпрысками, которых окрест множество. Она музицирует вместе с известным дирижером, композитором и пианистом Иосифом Геништой (он тоже дает уроки в доме) и отзывается о нем в самой превосходной степени. Она ведет с мистером Гамбсом и другими молодыми людьми беседы об истории и литературе. Одно рассуждение Клер — со ссылкой на лекцию мистера Гамбса — так понравилось Паулине, что она даже выписала его себе на отдельный листок: «Французская литература начиналась со Слова (Belles lettres) — потому что она появилась в этой стране раньше науки. В то время как немцы к тому моменту, как обзавелись литературой, были уже очень образованными людьми. Немецкая литература поэтому — плоть от плоти своей Праматери — науки и философии: она вся проникнута этим знанием. Французов же это не очень интересует, они живут и дышат по-другому». Паулине, страстной поклоннице Бальзака и Стендаля, это оказалось особенно близко. Тут же, в объяснение мрачного душевного состояния тети, она вспомнила отрывок из письма друга Шелли Тома Хогга, на которого Клер в свое время страшно обиделась за такие слова и даже прервала на какое-то время переписку: «Где бы Клер ни оказалась, она объявит это место самым ужасным местом в мире. Она ведет себя как героиня романа, вечно всем недовольная, и ждет, что явится принц и спасет ее. Но что касается России, боюсь, у нее достаточно причин, чтобы реально быть раздраженной от пребывания в этой стране».

Увы, с принцами тете решительно не везло — даже те, кто казались таковыми, как Байрон и Шелли, на деле предавали ее. Паулина после короткой прогулки продолжила чтение и наткнулась на запись, касающуюся непосредственно ее лично.


Вторник, 13 сентября


В девять вечера принесли мне письмо от Чарльза — он сообщает о том, что 28 июля у него и милой Тони родилась малышка Паулина. В семье решили ее звать Плин.[25]

* * *

Знала бы тогда Клер, что пройдет много лет и эта «малышка» поселится с ней во Флоренции. Она будет оплачивать из средств отца почти все их расходы и вести хозяйство, в чем тетя никогда ничего не смыслила, вплоть до своей смерти в 1877 году.

Дневник меж тем подходил к событиям, которые трагически изменили и жизнь семьи Посниковых, и судьбу самой Клер. Хотя начинались они вполне идиллически — с поездки в Саввино-Сторожевский монастырь недалеко от Звенигорода.


Пятница, 29 июля


Давала уроки. Прекрасная погода. После обеда мы все отправились в Звенигород, сначала — в монастырь, который находится в двух милях от этого города. Там мы сразу же услышали «Тебя, Бога, хвалим». Двор монастыря квадратный и окружен четырьмя бе[26]лыми стенами с башней на каждом углу. Он на горе, поэтому приходится подниматься — но по очень, очень красивой дороге. Нигде я не видела рощи прекрасней, чем та, что окружает этот путь: огромные сосны, белоснежные березы, залитые теплым закатным солнцем. Сверху открывается изумительный вид на Москву- реку, которая петляет вдали, словно повторяя изгибы высоких стволов и выпирающих из земли корней старых деревьев. Даже дети, включая Джона и Дуню, прекратили шуметь и примолкли при виде такой красоты.


Понедельник, 5 сентября


Ясная, но холодная погода. У бедного Джонни жар — подозревают скарлатину. Я пока чувствую себя нормально. Весь дом в тревоге и печали.


Понедельник, 19 сентября


Мистер Гамбс уехал рано утром в Ильинское, имение графини Остерманн, за немецким доктором. Уроки, читала жизнеописание Карла XII. Офицеры за обедом. Дуня плохо почувствовала себя после чая, и ее уложили в постель.


Пятница, 23 сентября


Мрачная холодная погода. Дуня очень плохо провела ночь, утром ей наложили на горло компресс. Получила письмо от графини Зотовой, которая сообщила мне, что 16 сентября ее дочь — моя любимая Бетси — вышла замуж.

После обеда все в тревоге по поводу состояния Дуни. Она без сознания и мечется из стороны в сторону. Я пошла к ней в восемь вечера и не оставляла ее до пяти утра следующего дня — все то время, когда она уходила. Она лежала без чувств, тяжело дышала, щеки горели, а вокруг рта уже собиралась пепельная бледность. В полночь мистер Гамбс снова поехал в Ильинское за немецким доктором, а мы приподнимали ее, потому что дышать бедняжке становилось труднее и труднее. В пять утра Гамбс вернулся и привез распоряжение поставить больной за ушами пиявок и намазать горчицей ноги. Мы сделали все это, но она тихо умерла на наших руках. Невозможно описать последовавшую затем сцену. Убитая горем мать бросилась наземь, а прекрасное дитя с улыбкой на лице неподвижно лежало на кровати. Тысячи игл вонзились в мое сердце, оно истекает кровью.


Суббота, 24 сентября


В шесть утра мистер Гамбс поехал в Москву — сообщить страшную новость Захару Николаевичу. Дуню одели в белое платье, положили на стол, вокруг которого поставили канделябры и зажгли свечи. Ангельская улыбка уже исчезла с ее лица и сменилась страшной печатью смерти. Свинцовая пустота вокруг. Немецкий доктор приехал в одиннадцать утром. Он сказал, что виной всему халатное отношение к Дуниной болезни: ее вялость и апатия были первыми признаками воспаления мозга, и надо было незамедлительно принимать меры. Мы не знали, что надо было ставить пиявки, класть лед на голову — и в результате это воспаление погубило ее за одну ночь. Вечером приехал Захар Николаевич.

Воскресенье, 25 сентября


Полночи я просидела у открытого окна и глядела в черноту. Что происходит с сердцем, когда видишь, что юное существо, которое ты любила, о котором заботилась, уходит навсегда. Сама жизнь разверзается перед тобой, как страшная темная бездна. Захар Николаевич безутешен: каждую минуту он заходит в комнату, где лежит Дуня, и тут же выбегает обратно, будучи не в силах вынести этого зрелища.

Днем мы гуляли с Ольгой Михайловной по большой аллее — природа замерла: ни единого звука, ни одна птица не подает голос, и только мертвые листья шуршат под ногами.


Понедельник, 26 сентября


Церковь, куда Дуню привезли еще в одиннадцать вечера накануне. Служба, отпевание. Невозможно видеть, как Мария Ивановна бьется на полу в истерике, как вопят плакальщицы, — кажется, что каждый вокруг кричит и хочет лечь в могилу вместе с Дуней. Это было так ужасно, что я ничего не чувствовала, кроме страха перед этими криками и давящей атмосферой, наполненной воплями и слезами.


Четверг, 29 сентября


Мы покинули Иславское и прибыли в Москву в три часа дня. Нашли Джонни не в лучшем состоянии — у него нервная лихорадка, вызванная в том числе и смертью сестры, и переживаниями матери. В доме все вверх дном, как было и накануне отъезда в Иславском: достаточно сказать, что я спала на креслах, потому что не было кровати, ее увезли.

Все эти события всколыхнули в моей душе то, что я старалась похоронить, хотя забыть такое невозможно. Еще одна девочка. И я опять не могу плакать — на фоне всеобщих стенаний это выглядит странно, и кто-то здесь уже наверняка обвиняет меня в холодности и черствости. Боюсь, что даже Мария Ивановна: мне кажется, я чем-то ее раздражаю. Живо напоминаю о том времени, когда Дуня была весела и здорова? Да и что мне делать здесь теперь, когда у Джонни есть мистер Гамбс, а моя подопечная умерла? Похоже, меня держат из милости.

В доме княгини Воронцовой встретила мадам Кайсарову — она настаивает на том, чтобы я переехала к ним и занималась ее дочерьми. Пока не дала ответа. Жду письма от миссис Сеймур, она уехала в Одессу, где планирует открыть пансион. В случае успеха обещала забрать меня туда.[27]


Суббота, 15 октября


К Захару Николаевичу сегодня приходил человек, который так кричал и рыдал, что это слышал весь дом. Завтра его должны судить, и он вопрошал: скажите мне, я разорен или нет? Русские имеют обыкновение все проблемы решать слезами — в Англии человек не будет плакать, а пойдет к адвокату.

В доме снова мистер Геништа! Он дал сегодня первый урок, и это огромная радость. После он играл и пел молитву своего сочинения на слова Веневитинова. Я унеслась мыслями далеко-далеко, я думала о друзьях, от которых давно нет известий. О дорогом Шелли. Полагаю, он мог бы сказать о себе так же, как говорил Цицерон о Риме: «Неблагодарная Англия не должна обладать моими костями».


Вторник, 25 октября


Холодная дождливая погода. Уроки. Чтение газет. Вечером в доме княгиня Горчакова, мистер Бакстер и мистер Армфельд. Мистер Бакстер улучил момент и сообщил мне, что миссис Сеймур покончила с собой в Одессе. Накануне я получила от нее письмо, где она сообщала, что план ее не удался и она возвращается в Москву, чтобы вести прежний образ жизни и служить гувернанткой. И вот такой финал. Я будто читаю ее мысли о невозможности вернуться к тому, чем мы здесь зарабатываем себе на жизнь.


Среда, 9 ноября


Тяжелая сцена вечером в доме: Мария Ивановна пригласила мистера Шульца, который считается искусным арфистом. Это на редкость вульгарный молодой человек, плохо говорящий по-английски, но очень услужливый и ловкий с дамами — поэтому все от него в восторге, и он зарабатывает в России, как говорят, 60 тысяч рублей в год. Мария Ивановна настойчиво приглашала его пожить следующим летом у них в Иславском, а потом, демонстративно отвернувшись от меня, добавила: «Вы должны знать, мистер Шульц, что мисс Клер не является любительницей арфы», — хотя я никогда об этом не говорила.

Нет слов, чтобы описать мое душевное состояние. Я напоминаю сама себе несчастную лошадь, у которой нет сил даже стоять, а она должна с утра до вечера трудиться. Я никогда не знала сочувствия и привыкла скрывать все свои страдания. Убедившись, что они утомляют окружающих, как и я сама, я полностью ушла в себя, и все, чего желаю, — это тишины. Может быть, мое единственное счастье — это безразличие ко всему на свете.


Четверг, 17 ноября


Природа вокруг замерла — бесполезно вопрошать, что с ней произошло. Молчание будет ответом — точно так же, когда ты тоскуешь о потерянном друге. В обоих случаях странное оцепенение овладевает всем твоим существом, и только это позволяет не сойти с ума. Я часто думаю о себе и Мэри — похоже, мы обе превратились в камень после всех бурных приключений и переживаний, что выпали на нашу долю. Английское происхождение победило все. О, это не шутки: когда княгиня Воронцова нанимала учителя для сына и спросила кандидата-англичанина, не пьет ли он, тот молча встал, извинился и покинул ее дом. Эта гордость помогает нам выжить — или мешает? Я не знаю. Но именно здесь, в России, я чувствую себя англичанкой так, как нигде.


Вторник, 29 ноября


За обедом мистер Пущин, мистер Иванов, мисс Каркошкин, Варенька и Анна Васильевна. Все говорят только о смерти императора [Александра I], и отовсюду раздаются причитания по этому поводу. Граф Аракчеев велел написать на надгробии своей убитой любовницы: «Здесь лежит моя подруга и супруга моего кучера». Говорят, он свирепствует у себя в имении, что неудивительно: будучи поклонником соловьиного пения, Аракчеев велел истребить всех кошек в округе.[28]

Мария Ивановна получила письмо от своей сестры из Петербурга, в котором та сообщает, что якобы последняя воля императора — видеть на престоле своего брата Николая.


Среда, 14 декабря


За обедом мистер Каверин сказал Марии Ивановне: «Вы любите крест, потому что двор религиозен. Все мы знаем, что когда Август [король Польши] пьянствовал, то вся Польша стала пить». И еще важная новость: Константин отказывается от российской короны.


Воскресенье, 18 декабря


Плохие новости из Петербурга, где войска не хотят признавать Николая императором и Милорадович был убит простым солдатом. Граф Толстой и мистер Головин рассказывали об этом шепотом, а Мария Ивановна назвала Николая «восходящим Нероном». И тут же заявила о своей готовности уехать за границу, чтобы обезопасить себя от любых, даже самых незначительных общественных волнений.[29]

Четверг, 22 декабря


Утром уроки. В половине третьего графиня Зотова прислала за мной карету — в ее доме за обедом были Бетси (она очень волнуется за мужа) и Натали, сам граф, мисс Элизабет, Сесиль, Элен. Князь Голицын приехал к семи. Он сообщил, что на улице нестерпимый холод. Ни слова никто не произнес о событиях в Петербурге.


Паулина медленно закрыла пятую тетрадь дневников Клер. Ее трясло — она будто прожила чужую, совершенно неведомую ей жизнь женщины, хотя речь шла о ее родной тете, с которой она бок о бок прожила очень долго. Почти год — с января по декабрь 1826-го — Клер ничего не писала, и теперь уже никто не узнает, почему так произошло. Племяннице оставалось прочесть несколько разрозненных записей, которые заканчивались зимой 1827-го. Клер навсегда уезжала из России с семьей Кайсаровых и их больной дочкой Наташей.


Пятница, 2 февраля 1827

(Tu) proverai siccome sa di sale

Lo pane altrui e come e dure calle

Lo scendere e’l salir per l’altrui scale.[30]

Как верно! Я выписала когда-то эти слова в свой флорентийский дневник и меньше всего думала о том, что совсем скоро их горечь накроет меня. Никто лучше меня не знает, что такое ежедневно подниматься по чужим ступеням и чувствовать с каждым шагом, что тебя ждет только одинокая комната и лица, запечатанные равнодушием. Окружающий меня мир закрыт и молчит. Уже четыре года я живу среди чужих. Голоса, которые разговаривали со мной в юности, лица, которые окружали меня, почти забыты, и невозможность вспомнить их усугубляет то, что я чувствую. Последнее утешение исчезает…

Эпилог