По прибытии в Смирну мы собирались посетить развалины Эфеса и Сард. Видя болезненное состояние Дарвелла, я старался отговорить его от этого намерения – но напрасно: казалось, что-то тяготило его душу; в его поведении появилось нечто торжественное, и я не мог понять, почему он с такой жадностью стремится к поездке, в которой я видел одну только цель – удовольствие – и которая могла повредить больному. Но я больше не возражал ему, и через несколько дней мы отправились в сопровождении местного лекаря и янычара.
Мы миновали половину пути к развалинам Эфеса, оставив позади плодородные окрестности Смирны, и ехали мимо болот и теснин по пустынной дороге, ведшей к нескольким хижинам, стоявшим среди разрушенных колонн храма Дианы, среди голых стен церквей изгнанного христианства и развалин заброшенных мечетей, когда внезапное изнеможение моего товарища вынудило нас остановиться на одном из турецких кладбищ, где только могильные камни, украшенные чалмами, свидетельствовали, что некогда в этой пустыне обитали люди. Единственный виденный нами караван-сарай остался далеко позади, впереди же не было ни намека на селение, ни даже хижины, к которой мы могли бы стремиться. Окружавшее нас обиталище мертвых, по-видимому, было единственным убежищем для моего несчастного друга, самою судьбою, казалось, приведенного в это жилище. В таком положении я отыскивал глазами место, где бы можно было отдохнуть, и взгляду представилось не похожее на обычные магометанские кладбище. Кипарисов было мало, и они росли, изрядно рассеянные по всему пространству; могильные камни по большей части заросли и изгладились от времени. Едва держась на ногах, Дарвелл облокотился на один из огромных валунов, покоившийся в сени могучего кипариса. Моего бедного друга мучила жажда.
Я сомневался в возможности найти источник и готовился идти его отыскивать, но он просил меня остаться; и, обратившись к Сулейману, нашему янычару, который спокойно курил подле нас трубку, сказал:
– Сулейман, вербана су207, – и с большой обстоятельностью принялся описывать место в ста шагах вправо от нас, где был небольшой источник для верблюдов.
Янычар повиновался.
– Откуда вы знаете это место? – спросил я у Дарвелла, удивленный.
– По нашему положению, – отвечал он, – вы сами можете видеть, что некогда это место было населено и потому поблизости непременно должен находиться источник. Однако я был здесь и прежде.
– Вы были здесь прежде! Почему же вы никогда об этом не говорили? И что можно искать здесь, где и остановиться может заставить только необходимость?
Мой вопрос остался без ответа. Между тем Сулейман возвратился с водой, оставив лекаря с лошадьми у источника. Свежая влага, казалось, на минуту оживила Дарвелла; у меня появилась надежда продолжать путь или по крайней мере возвратиться назад, и я сказал ему об этом. Он молчал и, казалось, собирал силы для того, чтобы говорить. Наконец он сказал:
– Здесь лежит конец моего путешествия и моей жизни. Я пришел сюда затем, чтобы умереть, но перед смертью… я хочу, чтобы вы исполнили мое последнее желание… просьбу… Исполните ли вы?
– Не сомневайтесь. Но у меня есть еще надежда…
– У меня нет ни надежды, ни желания продолжать эту жизнь; прошу только одного – ни одно живое существо не должно знать о моей смерти.
– Надеюсь, что этого не потребуется, когда вы выздоровеете…
– Нет! Это должно свершиться. Обещайте!
– Обещаю.
– Клянитесь всем, что вам… – Тут он произнес торжественную клятву.
– В этом нет необходимости. Я и без того исполню ваше желание, а сомневаться во мне, значит…
– Я не могу поступить иначе. Вы должны поклясться.
Лорд Байрон в традиционном албанском костюме.
Художник – Томас Филлипс. 1835 г.
Я произнес клятву: это, казалось, облегчило его. Он снял с руки перстень, на котором было изображено несколько арабских букв, и подал мне.
– В девятый день месяца, – продолжал он, – ровно в полдень: какого угодно месяца, но непременно в девятый день, бросьте этот перстень в соленые источники, впадающие в Элевсинский залив. На другой день, в тот же самый час, придите к развалинам храма Цереры и один час подождите.
– Для чего же?
– Увидите.
– В девятый день месяца?
– В девятый.
Когда я заметил, что и теперь девятый день месяца, он изменился в лице и замолчал. Когда он сел, очевидно ослабев еще больше, неподалеку от нас на один из могильных камней опустился аист со змеею в клюве и, не пожирая добычу, устремил на нас взгляд своих глаз. Не знаю, что побудило меня прогнать его, но моя попытка оказалась тщетной; совершив несколько кругов в воздухе, аист возвратился на то же самое место. Дарвелл улыбнулся, указал на птицу и сказал – не знаю, мне ли или самому себе:
– Славно!
– Что вы хотите сказать?
– Ничего. Сегодня вечером похороните меня здесь, на том самом месте, где сейчас сидит эта птица. Остальные мои желания вам известны.
Потом он начал рассказывать мне о различных способах, как лучше всего скрыть его смерть, и под конец воскликнул:
– Видите эту птицу?
– Вижу.
– И змею, извивающуюся у нее в клюве?
– Вижу; тут нет ничего удивительного, ведь это ее обычная добыча. Но странно, что аист не съедает змею.
Судорожная улыбка мелькнула на его лице, и слабым голосом он сказал:
– Еще не время!
Между тем аист улетел. Не больше двух минут я провожал его глазами, когда вдруг почувствовал, что тяжесть Дарвелла увеличивается на моем плече; оборотился взглянуть на него и увидел, что он уже умер!
Меня поразила его внезапная смерть, сомневаться в которой не было возможности, так как через несколько минут он почти совершенно почернел. Такую скорую перемену я приписал бы яду, если бы не знал, что отравить его втайне от меня было невозможно. Солнце садилось, тело начинало разлагаться, и нам осталось только исполнить его последнюю волю. С помощью Сулейманова ятагана и моей сабли мы вырыли могилу на месте, назначенном Дарвеллом; земля, уже заключавшая в себе труп какого-то магометанина, подавалась без труда. Мы копали так глубоко, как нам позволяло время, и, засыпав сухой землей останки таинственного существа, так недавно умершего, мы вырезали несколько зеленых дернин среди поблекшей равнины, окружавшей нас, и ими прикрыли могилу.
Пораженный горестью и удивлением, я не мог плакать…
Перевод П. Киреевского
ВампирДжон Полидори
Услышав из уст Дж. Г. Байрона историю о вампире, Джон Полидори задумался над созданием собственной страшной легенды о вампире. В том пари, предложенном когда-то Байроном, несомненную победу одержала юная Мэри Шелли, но доктор Джон Полидори все же решил опубликовать свою историю. Впрочем, никто не поверил в то, что никому не известный врач способен написать такое. Все решили, что это произведение – дело рук Дж. Байрона. Лишь спустя пару лет, когда Дж. Байрон предложил опубликовать свой набросок о вампире в качестве приложения к повести Дж. Полидори, все поверили в то, что повесть написал безвестттный врач Джон Полидори.
Спустя много лет повесть «Вампир» вдохновила Брэма Стокера на создание самого знаменитого и самого пугающего романа о вампире в истории – «Дракулы».
Среди рассеяний света, обыкновенно сопровождающих лондонскую зиму, между различными партиями законодателей тона появился незнакомец, более выделявшийся необыкновенными качествами, нежели высоким положением. Он равнодушно взирал на веселье, его окружавшее, и, казалось, не мог разделять его. По-видимому, его внимание привлекал лишь звонкий смех красавиц, мгновенно умолкавший от одного его взгляда, когда внезапный страх наполнял сердца, до того предававшиеся беспечной радости. Никто не мог объяснить причины этого таинственного чувства; некоторые приписывали его неподвижным серым глазам незнакомца, которые он устремлял на лицо особы, перед ним находившейся; казалось, их взгляд не проходил в глубину, не проникал во внутренность сердца одним быстрым движением, но бросал какой-то свинцовый луч, тяготевший на поверхности, не имея силы проникнуть далее. Причудливость характера открыла ему доступ во все дома; все желали видеть его; жаждущие сильных впечатлений и теперь ощущавшие тягость скуки, львы света были рады видеть перед собою предмет, способный привлечь их внимание. Несмотря на мертвенную бледность его лица, черты которого были прекрасны, но которые никогда не разогревал ни румянец скромности, ни пламя сильных страстей, многие из красавиц старались привлечь его внимание и приобрести хотя бы нечто, похожее на привязанность. Леди Мерсер, известная легким поведением со времени замужества, пыталась увлечь его в свои сети и только что не наряжалась в платье арлекина, желая быть им замеченною, – но напрасно; она стояла пред ним, и взгляд его был обращен ей в глаза, но он, казалось, не замечал их – даже ее неустрашимое бесстыдство не принесло ей успеха, и она отказалась от своего намерения. Несмотря, однако, на то, что женщина, известная своим легким поведением, не могла оказать влияния даже на движения его глаз, он не был равнодушен к прекрасному полу. Но так осторожен был его разговор с добродетельной женой или невинной девушкой, что не многие знали, говорил ли он когда-нибудь с женщинами наедине. Он славился искусством поддержать беседу, и было ли красноречие сильнее, нежели страх, производимый его странным характером, или видимая его неприязнь к пороку подкупала всех – его так же часто замечали в обществе женщин, по семейным добродетелям составляющих украшение своего пола, как и между теми, которые бесчестят оный своими пороками.
Примерно в то же время в Лондон приехал молодой человек по имени Обрий. Родителей он потерял еще во младенчестве и с единственной сестрой остался наследником большого состояния. Предоставленный самому себе своими опекунами, которые полагали долгом печься лишь о делах имения, а важнейшие заботы о развитии духа предоставляли наемникам низшего сословия, он более развивал свое воображение, нежели разум. Таким образом он приобрел высокие и романтические понятия о чести и честности – чувства, от которых ежедневно погибает так много молодых людей. Он верил, что каждый изначально исполнен добродетели, и думал, что порок брошен Провидением на землю единственно для живописной разительности сцены, как то бывает в романах. Он считал, что бедное убранство хижин и убогое платье их обитателей созданы для того только, чтобы своими неправильными складками и разноцветными заплатами быть более привлекательными для глаз живописца. Словом, мечтания поэтов представлялись ему действительной жизнью. Он был хорош собой, прямодушен, богат, и потому многие матроны окружали его, когда он вступал в веселое общество, и наперебой старались описать ему с возможно меньшей правдивостью достоинства своих томных или резвых любимиц; а дочери, движения которых оживлялись при его приближении и глаза которых блистали, стоило ему начать говорить, очень скоро внушили ему ложное понятие о собственных талантах и дарованиях. Привыкнув к мечтаниям уединенных часов, он был поражен, когда увидел, что в действительной жизни нет ничего похожего на приятно разнообразные картины и описания, встречаемые в романах, – кроме разве что восковых и сальных свечей, трепетный свет которых происходил не от появления привидений, но от ленивого действия щипцов. Находя некоторое вознаграждение в удовлетворе