Ты хочешь казаться важной персоной? Помогай тем, кто от тебя зависит, и добьешься цели скорее, нежели отказом принять просителей. О влиятельный и обремененный делами человек! Если тебе, в свой черед, понадобятся мои услуги, смело приходи в мой уединенный кабинет: доступ к философу открыт для всех, и я не отложу свидания на завтра. Ты найдешь меня согбенным над трудами Платона, которые трактуют об идеальной природе души и отличии ее от тела, или вычисляющим с пером в руке расстояния до Сатурна и Юпитера. Я созерцаю творения бога и поражаюсь его величию, я познаю истину и тщусь просветить свой ум, чтобы стать более достойным человеком. Входи же — все двери отперты, передняя в моем доме устроена не для того, чтобы томиться, ожидая меня. Милости прошу без доклада прямо ко мне в кабинет: ты ведь доставил мне то, что дороже золота и серебра, — возможность оказать тебе услугу. Говори, чего ты ждешь от меня. Хочешь, я брошу мои книги, занятия, работу, не дописав начатой страницы? Я с радостью прерву мои труды, если могу быть тебе полезен.
Финансист, государственный муж — это медведь, которого не приручить. Увидеться с ним в его берлоге нелегко, — нет, что я говорю! — вовсе невозможно: сначала оказывается, что он еще не выходил, потом — что он уже ушел. Человек науки, напротив, доступен для всех, как уличная тумба: каждый может видеть его во всякое время и в любом виде — в постели, нагим, одетым, здоровым, больным. Он не может напускать на себя важность, да и не хочет этого.
Богатству иных людей не стоит завидовать: они приобрели его такой ценой, которая нам не по карману, — они пожертвовали ради, него покоем, здоровьем, честью, совестью. Это слишком дорого — сделка принесла бы нам лишь убыток.
Глядя на о…щ…в{156}, мы поочередно испытываем все мыслимые чувства: сначала мы презираем их, как людей безродных, потом завидуем им, ненавидим их, боимся, иной раз ценим, наконец уважаем; а поживем подольше, так, пожалуй, начнем им сострадать.
Сосий начал с ливреи{157}, выбился в сборщики налогов, потом в субарендаторы при откупщике, а затем, лихоимствуя, подделывая бумаги, злоупотребляя доверием и разоряя целые семьи, возвысился до заметного положения. Он купил должность и таким путем стал человеком благородным. Ему оставалось только сделаться добродетельным: звание церковного старосты совершило и это чудо.
Арфурия ходила в храм святого *** пешком и без служанки, занимала там место у самого входа и слушала издали проповедь кармелита или доктора богословия, чье лицо еле-еле могла разглядеть, а слова — с трудом разобрать. Никто не замечал ее добродетелей, никто не знал ни о ее благочестии, ни о ее существовании. Но вот ее супруг получил откуп на восьмерину и меньше чем за шесть лет составил себе чудовищное состояние. Теперь Арфурия приезжает к обедне в карете, за нею несут тяжелый шлейф, проповедник прерывает речь и ждет, пока она усядется. Она сидит прямо перед ним, слышит любое его слово, видит любой жест. Священники интригуют, каждому хочется переманить ее в свою исповедальню, каждому лестно дать ей отпущение; наконец верх над остальными берет приходский кюре.
Креза несут на кладбище. Казнокрадством и лихоимством он стяжал огромные богатства, но, расточив их на роскошь и чревоугодие, не оставил себе даже на похороны. Он умер несостоятельным должником, без гроша за душой, лишенный ухода и помощи: перед смертью у него не было ни прохладительного питья, ни подкрепляющего лекарства, ни врачей; ни один доктор богословия не уверял его, что ему суждено вечное блаженство.
Шампань, встав из-за стола после долгого обеда, раздувшего ему живот, и ощущая приятное опьянение от авнейского или силлерийского вина, подписывает поданную ему бумагу, которая, если никто тому не воспрепятствует, оставит без хлеба целую провинцию. Его легко извинить: способен ли понять тот, кто занят пищеварением, что люди могут где-то умирать с голоду?
Сильван за деньги купил себе дворянство и новое имя; теперь он сеньор того прихода, где его предки платили подушное. Раньше его не взяли бы к Клеобулу даже в пажи, теперь он его зять.
Дор следует по Аппиевой дороге в носилках. Впереди бегут его отпущенники и рабы, разгоняя толпу и расчищая путь; ему не хватает только ликторов. Окруженный свитой, он вступает в Рим так, словно этим триумфальным въездом сотрет воспоминание о бедности и низком происхождении отца своего Санги.
Трудно употребить свое состояние лучше, чем Периандр: оно принесло ему высокое положение, почет, власть. Никто уже не ищет его дружбы — теперь у него просят покровительства. Раньше он говорил о себе: «Такой человек, как я…»; ныне он говорит? «Человек моего положения…» Он разыгрывает вельможу, и никто из тех, кого он ссужает деньгами или приглашает к столу (а стол у него отменный), не дерзает разуверить его на этот счет. Его великолепный дом выдержан снаружи в строгом дорическом стиле: дверь, например, — не дверь, а настоящий портик. «Что это, жилище частного человека или храм?» — недоумевают прохожие.
Периандр — первое лицо в своем квартале; все ему завидуют и жаждут его падения; его супруга своим жемчужным ожерельем навлекла на себя вражду всех дам по соседству. Но он держится крепко, и ничто не предвещает крушения его величия, которого он добился сам, которым никому не обязан, за которое заплатил.
Ах, почему его старый и дряхлый отец не умер лет за двадцать до того, как мир услышал о Периандре? Разве может последний примириться с той страшной бумагой[48], которая, обличая истинное звание человека, вгоняет в краску вдову и наследников? Или он собирается обойтись без нее на глазах у целого города, завистливого, злоречивого, зоркого, и не посчитаться со множеством людей, которые жаждут занять подобающее им место в похоронной процессии? Надеется, что они смолчат, если он вздумает именовать «его честью», а то и «его милостью» своего отца, который был всего лишь «господин такой-то».
Как много на свете людей, которые похожи на уже взрослые и крепкие деревья, перевезенные и высаженные в сады, где они восхищают взоры каждого, кто видит их в столь прекрасных местах, но не знает, откуда их доставили и как они росли!
Какое мнение составили бы себе о нашем веке иные покойные ныне вельможи, если бы, возвратись в мир живых, увидели, что их имена и самые звучные титулы, их замки и древние жилища принадлежат людям, отцы которых, возможно, были у них арендаторами?
То, как распределены богатство, деньги, высокое положение и другие блага, которые предоставил нам господь, и то, какому сорту людей они чаще всего достаются, ясно показывает, насколько ничтожными считает творец все эти преимущества.
Если вы зайдете на кухню и познакомитесь там со всеми секретами и способами так угождать вашему вкусу, чтобы вы ели больше, чем необходимо; если вы во всех подробностях узнаете, как разделывают мясо, которое подадут вам на званом пиру; если вы посмотрите, через какие руки оно проходит и какой вид принимает, прежде чем превратится в изысканные кушанья и обретет то опрятное изящество, которое пленяет ваши взоры, заставляет вас колебаться при выборе блюд и побуждает отведать от всех сразу; если вы увидите все эти яства не на роскошно накрытом столе, а в другом месте, — вы сочтете их отбросами и почувствуете отвращение. Если вы проникнете за кулисы театра и пересчитаете блоки, маховики и канаты тех машин, с помощью которых производятся полеты; если вы поймете, сколько людей участвует в смене декораций, какая сила рук, какое напряжение мышц необходимы для этого, вы удивитесь и воскликнете: «Неужели все это и сообщает движение зрелищу, столь же прекрасному и естественному, сколь непринужденному и полному воодушевления?»
По той же причине не пытайтесь выведать, как разбогател откупщик.
Этот свежий, цветущий, пышущий здоровьем юноша — сеньор целого аббатства и обладатель десятка других бенефиций, от которых получает сто двадцать тысяч ливров дохода. Он купается в золоте, а рядом семьям ста двадцати бедняков нечем обогреться зимою, нечем прикрыть наготу и порою даже нечего есть. Их нищета ужасна и постыдна. Какая несправедливость! Но не предвещает ли она, что ожидает как их, так и его в будущей жизни?
Тридцать лет тому назад Хризипп, человек из новых и первый дворянин в своем роду, мечтал получать когда-нибудь хоть две тысячи ливров дохода; это было верхом его желаний, пределом его честолюбивых помыслов. Он сам так говорил, и многие это помнят. Теперь неведомыми путями он достиг того, что дает в приданое за одною из дочерей огромный капитал: проценты с него образуют как раз ту сумму, на которую он хотел когда-то жить всю жизнь; такие же доли отложены им для каждого из детей, которых он должен обеспечить, — а их у него много. Но это лишь задаток под будущее наследство: после его смерти найдутся и другие ценности. А он, хотя уже в летах, но полон жизни и тратит остаток дней своих на приумножение накопленного богатства.
Дайте Эргасту волю, и он обложит налогом воду, которую пьют, и землю, по которой ходят: он умеет превращать в золото «все — даже тростник, камыш и крапиву. Он принимает любые советы и пытается провести в жизнь все, что ему советуют. Государь, уверяет он, жалует других только за счет Эргаста, оказывает им лишь те милости, которые заслужены Эргастом. Он полон ненасытной жажды приобретать и владеть; он готов торговать искусством и наукой, взять на откуп даже гармонию. Послушать его, так выходит, что народ с радостью предпочел бы музыке Орфея мелодии Эргаста, лишь бы этот добрый человек был богат, держал свору гончих и завел конюшню!