Франсуа де Ларошфуко. Максимы. Блез Паскаль. Мысли. Жан де Лабрюйер. Характеры — страница 69 из 92

язью Корнеля, который идет пешком. Для многих слова «ученый» и «буквоед» — это синонимы.

Нередко богач разглагольствует о науке, а ученым приходится хранить молчание, слушать и рукоплескать, если они не хотят прослыть педантами.

18

Нужна известная смелость, чтобы не стыдиться репутации ученого у людей, питающих глубокое предубеждение против мужей науки, за которыми они отрицают учтивость, любезность, общительность, почитая их кабинетными затворниками и книжными червями. Невежество — состояние привольное и не требующее от человека никакого труда; поэтому невежды исчисляются тысячами и подавляют ученых числом как при дворе, так и в столице. Если те в свое оправдание ссылаются на пример д'Эстре{208}, Арле, Боссюэ, Сегье, Монтозье, Варда, Шевреза, Новьона, Ламуаньона, Скюдери[59], Пелиссона и множества других, чья ученость не уступала учтивости; если они дерзают напомнить славные имена Конде, Конти, герцогов Шартрского, Бурбонского, Мэнского и приора Вандомского — принцев, умевших сочетать отменные и высокие познания с поистине аттическим красноречием и римской светскостью, им без обиняков возражают, что это — исключения; если они приводят самые веские доводы, последние все равно тонут в шуме толпы. Между тем людям следовало бы не осуждать ученых столь бесповоротно, а, напротив, дать себе труд сообразить, что умы, которые, так много сделав для науки, помогают нам правильно мыслить, судить, говорить и писать, тем самым способствуют и облагораживанию нравов.

Нужно очень немногое, чтобы отличаться утонченностью манер, и очень многое, чтобы отличаться утонченностью ума.

19

«Это же ученый! Значит, он не способен ни к каким делам, я не доверил бы ему даже заведовать моим гардеробом», — говорит политик, и он, разумеется, прав. Д ' Осса, Хименес{209}, Ришелье тоже были ни на что не годными людьми и бездарными министрами — они ведь отличались ученостью! «Он знает по-гречески, — продолжает государственный муж, — это книжник, философ!» Но тогда любая афинская фруктовщица, по всей вероятности говорившая по-гречески, тоже, несомненно, была философом, а Биньон и Ламуаньон, которые знали этот язык, — пустыми книжниками! Какой вздор, какую чепуху нес великий, мудрый и столь разумный Антонин, утверждая, что «народы были бы счастливы{210}, если бы император сам был философом или к власти пришел философ», то есть книжник.

Языки — это всего лишь ключ, открывающий доступ к науке, но презрение к ним бросает тень и на нее. Дело не в том, древний ли это язык или новый, мертвый или живой, а в том, груб он или обработан, со вкусом или без вкуса написаны книги, созданные на нем. Предположим, что наш французский язык через столько-то веков разделит участь греческого и латинского и на нем перестанут говорить; неужели того, кто будет читать Мольера и Лафонтена, тоже объявят тогда педантом?

20

Я упоминаю имя Эврипила, и вы говорите: «Это остроумец», — как сказали бы о том, кто тешет бревно: «Это плотник», — а о том, кто кладет стену: «Это каменщик». Но где же мастерская человека, чье ремесло, по-вашему, заключается в остроумии? Какая у него вывеска? Можно ли узнать его по платью? Какие он употребляет инструменты — клин или молот и наковальню? Где он рубит или колет, где выставляет свой товар на продажу? Ремесленник гордится своим ремеслом. А гордится ли Эврипил своим остроумием? Если да, значит, он глупец, разменивающий свой ум на мелочи, низкая и бесчувственная душа, которой недоступно и то, что по-настоящему умно, и то, что поистине остро. Если же нет, тогда он действительно человек рассудительный и умный.

Вам, наверно, случалось иногда сказать о буквоеде или плохом поэте: «Он остроумец». А разве себя самого вы почитаете человеком, лишенным ума? Если нет, значит, он у вас не туп и вы тоже остроумны. Но я вижу, что это слово кажется вам чуть ли не оскорблением. В таком случае я согласен: именуйте так Эврипила и употребляйте это выражение с насмешкой, как делают глупцы, не понимающие смысла слов, или невежды, которых оно утешает в недостатке образованности, им недоступной.

21

Не говорите мне о слоге, чернилах, бумаге, пере, типографщике и печатном станке! Пусть никто не дерзает уверять меня: «Ты так хорошо пишешь, Антисфен! Что же ты медлишь? Неужели мы не дождемся от тебя какого-нибудь ин-фолио? Рассмотри все добродетели и все пороки в последовательном и методичном труде, которому не было бы конца (следовало бы еще добавить: «и который никто не станет читать»)». Нет, я навсегда отрекаюсь от того, что называлось, называется и будет называться книгой. Берилла падает в обморок при виде мыши, я — при виде книги. Вот уже двадцать лет обо мне толкуют на площадях, но разве мои яства стали изысканнее, разве я теплее одет, разве холод не проникает ко мне в комнату, разве я сплю на пуховой перине? «Но вы достигли славы, у вас громкое имя», — возражаете вы. Но не то же ли это самое, что ветер, гуляющий в кармане? Заменяют ли они хоть крупицу того металла, который доставляет человеку все, что ему нужно? Жалкий стряпчий, приписывая лишнее к счету и получая мзду за то, чего не делал, выдает дочь за графа или судью. Человек, носивший красную или светло-коричневую ливрею, становится правой рукой откупщика и вскоре затмевает богатством хозяина: тот все еще простой горожанин, а он уже купил себе дворянство. Б. составляет себе состояние, показывая марионеток; Б. Б. — продавая речную воду в бутылках. Другой шарлатан приезжает к нам из-за гор с пустым сундучком и не успевает снять поклажу с плеч, как на него дождем сыплются пенсионы; вот он уже готов вернуться туда, откуда прибыл, только теперь его имуществом набиты фургоны, влекомые мулами. Меркурий — это Меркурий, и только, но его интриги, и уловки ценятся так высоко, что за них платят не только пенсионами, но милостями и отличиями. Впрочем, оставим в стороне незаконные доходы. Черепичник получает деньги за свою черепицу, каждому работнику оплачивают его время и труд. А как воздают сочинителю за то, что он думает и пишет? Щедро ли вознаграждают его даже тогда, когда мысли его глубоки? Обставляет ли он свой дом, получает ли дворянство благодаря тому, что разумно мыслит и хорошо пишет? Люди должны быть одеты и выбриты, дома их должны закрываться на крепкие запоры, но необходима ли им образованность? Какая нелепость, глупость, безумие повесить над входом в свое жилище надпись: «Здесь живет писатель или философ! — продолжает Антисфен. — Нет, дайте мне, если можно, доходное место, которое позволит мне украсить мою жизнь, одалживать друзей, давать тем, кто не в состоянии вернуть взятое, и писать для забавы, для развлечения, как Титир свистит или играет на флейте{211}. Только при этом условии я согласен писать, уступив настояниям тех, кто берет меня за горло и твердит: «Пиши!» Пусть на обложке моей новой книги они прочтут: «О красоте, добре, детине, идеях и первичных началах, сочинение Антисфена, торговца морской рыбой».

22

Будь послы чужеземных государей обезьянами, обученными ходить на задних лапах и объясняться с нами через толмача, мы и то были бы менее удивлены, нежели теперь, когда слушаем их меткие ответы и здравомыслящие речи. Из предубеждения против чужой страны, усугубленного национальным чванством, мы забываем, что разум живет под любыми широтами и что мудрые мысли встречаются всюду, где есть люди. Мы не хотели бы, чтобы к нам относились так же, как мы сами относимся к тем, кого почитаем варварами; наше варварство проявляется в недоверии к тому, что другие народы умеют рассуждать не хуже, чем мы.

Не все чужеземцы — варвары, и не все наши соотечественники — люди цивилизованные, равно как не всякая деревня[60] неотесана и не всякий город учтив. В известном уголке некоей приморской провинции одного великого европейского королевства крестьяне любезны и обходительны, горожане же и чиновники, напротив, из поколения в поколение отличаются грубостью.

23

При всея чистоте нашего языка, изысканности одежды, утонченности нравов, превосходных законах и белой коже мы кажемся некоторым народам сущими варварами.

24

Расскажи нам жители Востока, что у них принято напиваться некоей жидкостью, которая ударяет в голову, мутит рассудок и вызывает рвоту, мы воскликнули бы: «Какое варварство!»

25

Этот прелат — редкий гость при дворе, он не умеет вести светскую беседу, его не увидишь в женском обществе; он не играет ни в большую, ни в малую приму{212}, не бывает на празднествах и спектаклях, чужд каким бы то ни было проискам и не способен интриговать; он безвыездно пребывает в своей епархии и занят лишь тем, что наставляет народ словом и поучает его собственным примером; он истощает свое достояние милостыней, а тело — покаянием, ведет строго христианский образ жизни и соревнуется с апостолами в рвении и благочестии. Но вот времена изменились, и при новых порядках ему уже грозит более высокий сан.

26

Хорошо бы дать понять людям известного характера и серьезных (чтобы не сказать больше) занятий, что им вовсе незачем доказывать свое умение играть в карты, петь и развлекаться, как это делают все, ибо, видя их столь шутливыми и общительными, никто не поверит, что в других обстоятельствах они умеют быть и верны долгу, и суровы. Нельзя ли даже внушить им, что такое их поведение несовместимо с той самой светскостью, которою они кичатся, ибо человек светский сообразует свои манеры со своим положением, избегает контрастов и старается всегда быть одинаковым, чтобы не показаться странным и смешным?