Франсуа Вийон — страница 14 из 94

Названное отпущение грехов началось в двенадцать часов ночи Рождества и продолжалось до полуночи выше-именованного праздника, то есть 24 часа. И было дано полное отпущение, как это делается в Риме, но только в Риме оно длится дольше, причем нужно исповедоваться и искренне каяться».

Так что все получалось благообразно. В Понтуазе давали то же «полное отпущение грехов», что и в Риме, и стоило это не больше, чем простая исповедь. Подобные замены позволяли, например, жителю Льежа откупиться 12 ливрами от паломничества в Сантьяго-де-Компостела или Рим, которое судья присуждал ему в наказание за богохульство. А если, например, кому-то предписывалось за какой-либо более мелкий проступок отправиться на могилу святого Мартина в Туре, это обходилось ему всего в 3 ливра и 10 су.

Многие паломничества, напротив, оказывались лишь предлогами, с помощью которых испытывавший страсть к путешествиям христианин оправдывался перед самим собой и своими близкими. Например, парижанин мог сходить в Булонь-сюр-Сен, чтобы пообщаться с девицами легкого поведения, а сколько было таких пилигримов, которые, отправляясь в Мон-Сен-Мишель или в Ле-Пюи, на самом деле уходили не дальше соседнего города!

По сути дела, закон замены и арифметики набожности функционировал и в тех случаях, когда семикратно повторенная, вызубренная наизусть молитва «Ave Maria» или «Regina Coeli»[21] употреблялась вместо длинной вечерни, в которой простой верующий быстро терялся в лабиринте антифонов, псалмов, гимнов и проповедей. В требнике насчитывалось сто пятьдесят псалмов, что для бедной старушки многовато. Тогда как неустанно повторять «Ave Maria» — задача вполне посильная.

Впрочем, подобное повторение нуждалось в оправдании: после каждой «Ave Maria» или после десятка, а то и дюжины «Ave Maria» требовалось в определенном порядке вспоминать веселые, горестные и славные таинства, радости и страдания Богоматери, ее милосердие. Подобным образом достигалось кое-какое разнообразие в формулах, и, кроме того, это помогало не сбиваться со счета. Таким же образом молящиеся разгружали память, перебирая янтарные, коралловые, агатовые, костяные, роговые, золотые или самшитовые шарики четок: создавалось ощущение упорядоченной молитвы. Интересно, что во французском языке четки, называвшиеся раньше на протяжении многих веков «patenotre», по названию молитвы «Отче наш», стали затем называться «chapelet», что позволяет понять изменение самой программы религиозного культа. Ведь «chapelet» — венок из цветов, похожий на те венки, которые люди сплетали либо для статуи Девы Марии, либо — в праздничные летние дни — для самих себя. Цветочный символизм обнаруживается и в слове «rosaire» — так называется цикличное повторение молитвы во славу Богоматери.

Мания исчисления распространилась не только на молитву, но и на катехизис. Подобно тому как во время молитвы считали количество произнесенных «Ave Maria», обдумывая либо называя пятнадцать таинств искупления, во время медитации верующие распределяли свои мысли по семи периодам, памятуя о семи благодатях Богоматери. А по праздникам на разукрашенных цветами перекрестках в семи живых картинах инсценировались семь скорбей. Арифметика помогала лучше понять евангельскую историю.

В конечном счете весь этот формализм покоился на доверии к церкви, сохранившемся, несмотря на перипетии политических склок во время одновременного правления двух пап и несмотря на сомнения, мучившие церковников во время соборов. Спасение заключалось в четком следовании предписаниям. Если ты считаешь себя христианином, повинуйся. А взаимоотношения с Богом церковь возьмет на себя.

Нужно, однако, признать, что два десятка кризисов, через которые прошла церковь, изрядно подорвали ее престиж. Так что стоило немного потревожить веру рядового христианина, как сразу обнаруживалось, что доверие к церкви объясняется инстинктивным приспособлением к реальным условиям. Единственной глубокой верой была вера в Бога. Вийон, не слишком задерживаясь на этой проблеме, назвал веши своими именами: ради Бога можно принять даже церковь.

Мы так любим Бога, что ходим в церковь.

АД И РАЙ

Что касается проблемы спасения, то главное было не попасть в ад. В обрисовке же рая практически нет никаких позитивных элементов — поэт был весьма далек от изощренности теологов, устанавливавших градацию и хронологию между спасением и вечным проклятием. Винцент де Бове, чей трактат «Зерцало человеческого спасения» был переведен на французский язык Жаном Мьело — текст появился в Париже в 1450-е годы, — различал четыре уровня загробного существования: ад осужденных на вечные муки, ад некрещеных детей, чистилище, рай для святых. Образ этот получил распространение. Тогда же органист Арнуль Гребан из Собора Парижской Богоматери перевел его на язык музыки в своей «Мистерии страсти». Магистр Гребан был бакалавром теологии, связанным достаточно тесными узами с университетским кварталом. На представлениях толпился весь парижский свет. Отдельные мелодии из мистерии можно было услышать даже на улице. Так что Вийону она, скорее всего, была хорошо знакома.

И все же описание ада у Вийона — одно из самых безыскусных, причем навеяно оно преимущественно скульптурными фронтонами с изображением пляски смерти на кладбище Невинноубиенных младенцев. Есть небо, и есть противостоящий ему ад. Отличие видения Вийона от традиционного видения состоит только в том, что благодаря искуплению в его аду не осталось ни одного праведника. Соответственно рай оказался населенным теми душами, которые спас от адского пламени Христос. А чистилище перестало быть местом, где содержатся полуправедники перед испытанием, и стало просто «преддверьем», где души праведников ждут искупления.

Во имя Бога, Вечного Отца,

И Сына, рожденного Девою,

Который вместе со Святым Духом

Является Богом, совечным Отцу;

Он спас тех, кого погубил Адам,

И населяет небеса погубленными…

Достоин хорошей доли тот, кто крепко верит,

Что покойные стали маленькими богами[22].

В этом отрывке есть и игра слов, и реминисценции из «Сгеdо» — в частности, поставленные на одну ступень Бог-Отец, Бог-Сын и Святой Дух, — но самым интересным здесь является представление Вийона о спасении. Он показал, что у него есть собственная теология, хотя поверить в нее, принять догму, согласно которой благодаря вере покойники превращаются в «маленьких богов», весьма непросто. Формула выглядела бы и вовсе нелепо, если бы Вийон не употребил ее намеренно, дабы шокировать читателя. Однако при этом в голосе поэта звучит твердое убеждение: кто крепко верит, тот достоин награды. Иными словами, поверив в невероятное, можно попасть на небеса.

Ну а небеса начинаются там, где кончается ад. Здесь, впрочем, Вийон тонко рассчитывает эффект своих слов: ирония по отношению к пророкам и патриархам, не слишком заслуженно попавшим в рай, таит нотку скептицизма, но юмор заключительного образа необходим еще и для того, чтобы смягчить страшную картину вечности, открывающейся взору поэта.

Да, всем придется умереть

И адские познать мученья:

Телам — истлеть, душе — гореть,

Всем, без различья положенья!

Конечно, будут исключенья:

Ну, скажем, патриарх, пророк…

Огонь геенны, без сомненья,

От задниц праведных далек[23]!

Чистилище, каким его представлял себе Вийон, мы видим лишь мельком, в некоторых эпизодах, где упоминаются дары уже умершим людям. Завещая что-нибудь явно фиктивное людям из разряда власть имущих — регентам факультета, судьям королевских либо церковных судов, — которые хоть в какой-то мере оказались добры к нему, поэт скрупулезно отмечал, что они в настоящий момент иссыхают в могиле. И высказывал пожелание, чтобы те получили прощение. Прощение, которое, значит, им еще не дано. На этом аллюзия заканчивалась.

Не исключено, что поэт осмеливался обличать и самого Бога. Во всяком случае, его смирение свидетельствовало не столько о глубине веры, сколько о признании собственного бессилия. Судьба склоняется перед всесилием Бога, и вот ее-то, несправедливую судьбу, человек все же может покритиковать. Она обрушивалась на великих. Она сыграла не одну злую шутку с могущественными правителями. Она столь же дурно обращалась с сильными мира сего, как и с несчастным Вийоном, но разве могла она поступать иначе? Если бы дело было только в ней… Ведь такова же была Божья воля… Последние строки, где Судьба обращается к поэту, граничат со святотатством.

Вот Александр, на что уж был велик,

Звезда ему высокая сияла.

Но принял ял и умер в тот же миг;

Царь Альфазар был свергнут с пьедестала,

С вершины славы, — так я поступала!

Авессалом надеялся спроста,

Что убежит, — да только прыть не та —

Я беглеца за волосы схватила;

И Олоферна я же усыпила,

И был Юдифью обезглавлен он…

Так что же ты клянешь меня, мой милый?

Тебе ли на Судьбу роптать, Вийон![24]

Таким образом, перечислив знаменитые примеры языческой и библейской истории, снабдив перечень несправедливых кар, низводящих сильных мира сего до уровня несчастного поэта, троекратно повторенным советом, который в равной мере является и уроком стоицизма, и уроком христианского смирения, Судьба внезапно с яростью напоминает, что она всего лишь должница библейского Бога: без него она поступала бы еще более жестоко. То есть автор как бы обращает внимание на причастность Бога к творимому ею злу.