В какую б дудку ты ни дул,
Будь ты монах или игрок,
Что банк сорвал и улизнул,
Иль молодец с больших дорог,
Писец, взимающий налог,
Иль лжесвидетель лицемерный, —
Где все, что накопить ты смог?
Все, все у девок и в тавернах![73]
За словесной сарабандой, позволившей Вийону выстроить цепочку ярких, но, в общем-то, лишенных глубины образов, за беспорядочным нагнетанием ассонансов и аллитераций скрывается не только поэтическая игра, но и целый мир таверны.
Пой, игрищ раздувай разгул,
В литавры бей, труби в рожок,
Чтоб развеселых фарсов гул
Встряхнул уснувший городок
И каждый деньги приволок!
С колодой карт крапленых, верных
Всех обери! Но где же прок?
Все, все у девок и в тавернах![74]
Вийону прекрасно было известно непреложное правило: выигранные деньги иссякали, в ход снова шла аспидная долговая доска кабатчика, и в конечном счете пьяница оставлял в залог последние пожитки.
Все, от плаща и до сапог.
Пока не стало дело скверно,
Скорее сам неси в залог!
Все, все у девок и в тавернах[75].
«Пропащие ребята», как их называл Клеман Маро, — это и те, кто продает фальшивые индульгенции, и те, кто добавляет свинца в игральные кости либо подпиливает их, и те, кто, рискуя быть заживо сожженным, делает фальшивые деньги; это и карманные воры, и грабители. Вийон хорошо знал весь этот мир. И в своих стихах он показал, как от случая к случаю эти невинные шалости ведут к профессиональному разбою.
«Пропащие ребята» забавлялись либо забавляли других. Для игры годилось все: и кости для брелана, и карты, и кегли. Точно так же все годилось для того, чтобы производить шум: и цимбалы, и лютня. Зачем лишать себя удовольствия? Так уж устроен человек. Такой вот морали придерживался Вийон. Надо стараться извлекать свою выгоду, причем если нужно, то опережая других: оставить все у девок и в тавернах — не самое страшное зло. Грубоватый цинизм бедного школяра происходил скорее не из жизнерадостности, а из скептицизма. В обманном мире таверна не самое страшное.
Глава IXПОКА В ЧЕСТИ — ЗВУЧИТ ХВАЛА…
Накануне состоялось празднование дня Тела Господня. В том годовом цикле праздников, среди которых одни имели истоки в античности у язычников, другие — таковых было большинство, — отмечались ежегодно уже около тысячи лет, праздник Тела Господня был явным новшеством. Идея отмечать каждый год в один и тот же день Corpus Domini, то есть праздник Тела Господа, другими словами Евхаристии, никак не вписывалась в литургическую систему, при которой Евхаристия является прежде всего мессой. Культ Святых Даров, будучи оторванным от своей первоначальной функции жертвоприношения во время мессы, выглядел всего лишь как продолжение литургической Евхаристии. Однако этот праздник говорил сердцу верующего гораздо больше, чем труднодоступный язык требника.
Публичная демонстрация Святых Даров и шествие в их честь оказались более понятными даже для самых непосвященных и наименее чувствительных людей, чем древнее богослужение, например в честь святого Бенедикта или Григория Великого. Первый час, Третий час, Шестой час, Девятый час, Вечерня, Повечерие — во всем этом разбирались лишь монахи да каноники. Необходимо было владение подлинной библейской культурой, без которой чередование псалмов и гимнов превращалось в набор пустых слов. Что же касается устремлявшихся в церковь тысяч верующих, которые хотели молиться, но с трудом следили за мыслью царя Давида, то они отдавали предпочтение таким немногочисленным, но хорошо знакомым мелодиям, как Benedictus или Pange lingua, и охотнее распевали в унисон изложенные простым языком и легкие по смыслу гимны.
А кроме того, раз уж речь шла о том, чтобы восславить Господа, не следовало ли устроить ему столь же пышный праздник, как те, что устраивались королю, вступающему в свой славный град? Кортеж, торжественное шествие — принцип тот же: показать и показаться. «Небеса», то есть балдахины из золототканого сукна или голубого бархата, годились как для короля, так и для Бога. Были такие балдахины, которые несли впереди, и такие, которые несли сзади. Для этого существовал специальный протокол, не оставлявший без внимания ни одной детали. Золотых дел мастера распределяли между собой работу и создавали драгоценности, благодаря которым праздник превращался в настоящую выставку ювелирного искусства; каждый старался угодить Богу как мог.
Праздник Тела Господня быстро завоевал популярность. Понадобилось меньше века, чтобы его вписали в требник и он занял там одно из самых почетных мест. Клирики сочинили для него антифоны. Миряне написали песни.
Процессия с носимыми по городу Святыми Дарами, отождествлявшимися с Телом Господа, сильно потеснила в сознании верующих остальные шествия, во время которых носили раку с мощами или статую святого. Хотя человек средневековья и ощущал необходимость в посредниках, Бог все же стоял на первом месте, впереди святых. Сто лет спустя после появления этого нового праздника он стал важным элементом народной набожности.
Немало способствовало тому и время года, на которое приходился праздник, — первый четверг недели Всех Святых, второй четверг после Пятидесятницы: дни уже были длинные, а сильная жара еще не наступала. В Париже, где самым распространенным деревом была вишня, наступал сезон вишен. Расцветали розы; буржуа мог себе позволить покупать каждый день по букету роз, так что дети без труда набирали целые корзины лепестков, чтобы устилать ими путь Святых Даров.
К вечеру накапливалась усталость, но зато стояла хорошая погода. Улицы выглядели приветливыми. Поскольку праздник зародился относительно недавно, в описываемую эпоху он еще не обзавелся собственным фольклором, характерным для многих других вписанных в требник важных дат. И в предвечерний час праздник являл собою гармонично завершавшееся целое: после молитв наступал черед забав, а те в свою очередь уступали место отдыху.
Итак, вечером 5 июня 1455 года, отужинав, магистр Франсуа де Монкорбье присел на плоский камень, лежавший на обочине проезжей части улицы, как раз под циферблатом часов церкви Сен-Бенуа-ле-Бетурне. Жарким вечером сидеть на пороге, где больше свежего воздуха, всегда приятнее, чем в помещении, да и созерцание улицы Сен-Жак — занятие отнюдь не лишенное интереса. Накинув на плечи легкий плащ и попирая ногами оставшиеся после процессии лепестки роз, Франсуа приготовился спокойно провести остаток вечера. Если бы он искал приключений, то, надо полагать, не выбрал бы для этого порог дома своего «более чем отца», добрейшего капеллана Гийома де Вийона.
Вместе с Франсуа были еще два человека: священник по имени Жиль и девушка по имени Изабелла. Мы не знаем, ни кто она такая, ни что она там делала. Очевидно, она была порядочной девушкой, потому что в противном случае официальные документы не преминули бы отметить ее дурную репутацию.
Спускалась ночь. Башенные часы показывали приблизительно девять. И тут появились двое «знакомых»: священник Филипп Сермуаз — или Сермуа, или Шермуа, или Шармуа… — и магистр Жан Ле Марди — или Ле Мерди… — бывший студент факультета словесных наук, только что, в июне 1455 года, закончивший свою учебу. Ле Марди выглядел спокойным, тогда как Сермуаз на что-то злился. Едва заметив Франсуа де Монкорбье, он закричал:
— Клянусь Господом Богом! Мэтр Франсуа, я вас нашел! Сейчас вам не поздоровится!
Вийон встал, возможно, менее удивленный, чем он это впоследствии изобразил, но во всяком случае далекий от того, чтобы проявлять признаки беспокойства.
— Милостивый государь, на что вы сердитесь? Разве я перед вами в чем-нибудь провинился? Чего вы от меня хотите? Я не сделал вам ничего плохого…
Под натиском Сермуаза Вийон посторонился. Позднее он сказал, что хотел освободить место, дабы усадить своего собеседника. Сермуаз истолковал это иначе и не исключено, что он заблуждался. Во всяком случае, он толкнул Вийона и насильно усадил его на место. Ситуация накалялась: Сермуаз явно искал ссоры. Тем временем свидетели исчезли: и те двое, что были с мэтром Франсуа, и тот, что пришел с Филиппом Сермуазом.
Дальнейшие события нам известны лишь в изложении Вийона, которое невозможно проверить и которое он представил людям короля, занимавшимся делом о его помиловании. Сермуаз вытащил из-под сутаны кинжал и ударил, похоже, никак этого не ожидавшего Вийона в лицо. Удар, а то и не один, пришелся в верхнюю губу; полилась кровь. От раны на губе у поэта сохранился шрам, который помог ему получить королевское прощение.
Несмотря на то, что сержанты только тем и занимались, что отбирали у горожан кинжалы, в Париже 1455 года никто на улице не появлялся без оружия, даже если нужно было выйти всего лишь на крыльцо. У Вийона тоже был кинжал; он его выхватил и нанес ответный удар.
Тот ли это был удар, который ранил Сермуаза «в пах или рядом»? Этого никто не знает. Ослепленный яростью и по-прежнему держа в руке кинжал, священник делал все новые и новые угрожающие жесты. Вийон побежал. Противник устремился за ним во двор церкви Святого Бенедикта. Во всяком случае, так показал Вийон. Подвергаясь опасности быть схваченным, он нагнулся и подобрал камень.
В той редакции рассказа, которая предназначалась для друзей, дабы они могли сформулировать прошение о помиловании, — повествование ведется не от первого лица — поэт признает, что бросил камень, чтобы отвязаться от нагонявшего его Сермуаза. Впоследствии, желая оправдаться, он настаивал, что возвращение Жана Ле Марди на место потасовки потребовало от него более решительных действий: он оказался безоружным один против двоих.