Он кое-что заимствовал из героических поэм — Берту, Беатрису Прованскую, Алису Шампанскую, — но эти заимствования пришли прямиком из романов, написанных позже, когда аристократия уже перестала быть тем, чем была в героические времена. Да, кстати, и из этого эпического материала взяты лишь несколько благозвучных имен, за которыми не стояло ровным счетом ничего, равно как и за именем «дама Сидуана», понравившемся поэту, когда он встретил его, скорее всего, в «Романе Понтюса и прекрасной Сидуаны», причем, может быть, даже и не в романе — нет никаких указаний на то, что Вийон его читал, — а всего лишь в названии.
В действительности же рыцарство не слишком привлекало школяра. Его тоска по героическим временам весьма поверхностна. Сколько бы Вийон ни называл вперемешку различных ассоциировавшихся с подвигами имен, к ценностям эпической художественной литературы он остался равнодушен. Фраза «Но где наш славный Шарлемань[109]?» нужна была поэту лишь из-за необычайной красоты стиха. Король франков был Вийону в высшей степени неинтересен, и, похоже, ему абсолютно ничего не приглянулось даже в «Паломничестве Шарлеманя», героической песне, прославлявшей подвиги короля и вдохновившей в XIII веке бальи Филиппа де Бомануара на написание «Жана и Блонды», а в конце XV века давшей сюжетную основу книге «Роман Жана Парижского».
Единственное, что ему действительно нравилось в эпической литературе, — звучность имен. Это видно, в частности, и на том примере, когда он превратил умершего незадолго до того короля Владислава Богемского в «Ланселота, короля Беэньи». Ланселот здесь является не свидетельством эрудиции, а символом снобизма.
Вкусы Вийона отражали вкусы его среды. Старого «Шарлеманя» и не столь старого фруассаровского «Мелиадора» копировщики переписывали для замков, где культивировалась ностальгия по рыцарским временам, да еще порой для какого-нибудь буржуа, приобретавшего аристократическую культуру в ожидании того момента, когда удастся добиться возведения во дворянство. Что же касается клириков и школяров, то их мечты и создаваемое ими представление о себе ориентировались на иные ценности. «Бедного школяра» или, как он еще себя называл, «сумасброда» Вийона не слишком влекло к этой литературной традиции, где ничто не трогало его сердце; столь мало его интересовали интеллектуальные конструкции вокруг короля Рене, и так сухо он реагировал на ирреалистическую поэзию анжерского двора. «Мелиадор» был полной противоположностью вийоновского реализма.
Есть даже некоторые основания сомневаться в том, что он читал Рютбёфа, хотя тот и является его предшественником в искусстве прислушиваться к голосу Парижа. Рютбёф писал также и о ветрах, проносящихся над бренным миром.
Однако Вийон предпочел использовать в качестве рефрена для своей «Баллады на старофранцузском» слова из одной «Моралите», сыгранной впервые в 1426 году в Наваррском коллеже, куда в более поздние годы Вийон нередко заглядывал. Осуществлялась ли постановка повторно? Или текст просто сохранился в памяти кое-кого из любителей? Не исключено, что ценившие поэзию клирики продолжали цитировать понравившиеся стихи. Вийон взял их себе. Оригинальности он не искал, а само заимствование лишь подтвердило надежность его вкуса.
Принц, не уйти нам от червей,
Ни ярость не спасет, ни страх,
Ни хитрость: змия будь мудрей, —
Развеют ветры смертный прах[111]
Поэт призывает пренебречь и яростью, и страхом… И придает сыгранной в Наваррском коллеже «Моралите» метафизическую объемность.
Точно так же и факт заимствования им образа «чертог божества», найденного ранее Рютбёфом для прославления Девы Марии, сам по себе не может служить доказательством того, что Вийон когда-то раскрывал «Девять радостей Богоматери». В XV веке их не читал уже никто. Однако многие символические названия сохранила риторика церковных проповедей. Поэт, подобно многим другим, черпал из общего достояния слова и выражения, еще не застывшие в официально признанных нормах. Как и в случае с афоризмом «Чем слаще стих — тем он несносней».
Иначе обстоит дело с Аленом Шартье и Эсташем Дешаном. Вийон очень хорошо вписывается в традицию Дешана, умершего в начале XV века поэта из Шампани, реалиста, близкого ему и по настроению, и по видению общества, столь же насмешливого и нелицеприятного. А по отношению к Шартье с его вычурностью формы и идеализмом содержания он, напротив, выглядит антиподом. Шартье олицетворял куртуазное искусство. А Вийон был воплощенным вдохновением, родившимся в таверне и переосмысленным клириком, который хотя и не утруждал себя в школе, но как-никак провел десять лет под началом магистров.
Эсташа Дешана Вийон читал. Великие люди, названные им среди «сеньоров былых времен», включая и храброго Дю Гекле-на, были героями многих поэм Дешана, который, кстати, задолго до Вийона смешивал и эпохи, и имена знаменитостей.
Принц, где теперь Роланд и Оливье,
Где Александр, Артур и Карл Великий,
Где Эдуард и прочие владыки?
Они мертвы, они давно в земле[112]
Задолго до Вийона начал Дешан пользоваться и диалогами в стихах. Когда-то он сделал также портрет потомственного пьянчуги с «жалкими красными глазами», предвосхитивший вийоновский набросок попечителя Жана Лорана. Однажды, будучи больным, но не собираясь еще в ту пору умирать, Дешан, дабы посмеяться над своими современниками, изобрел прием пародийного завещания с соответственно варьируемыми в нем дарами. И вот, предвосхитив щедроты Вийона, оставил он францисканцам свои стоптанные башмаки, а королю Франции — Лувр. Опередил он Вийона и в наказе похоронить его на возвышенности, а также завещав пустой сундук или служанку.
А когда меня Бог приберет,
Пусть кюре мою девку возьмет[113].
Вийон унаследовал эту золотоносную жилу и стал разрабатывать ее на свой манер. Перенял он у Дешана и тему завистливых языков, которые подаются в супе злословнам с приправой, составленной из всех ядов мира: купороса, квасцов, ярь-медянки, сулемы, мышьяка, селитры… Впрочем, это средство для сплетниц рекомендовал еще Жан де Мён:
Побольше языков колючих,
Бесстыжих, ядовитых, жгучих[114]
Вийон явно находился под впечатлением этого образа «Романа о Розе», когда говорил про «языки жгучие, красные, гадючьи», а вот что касается рецепта похлебки, то его он создавал не без помощи Дешана. Однако почерк у них разный. У Дешана — хищная утонченность:
А вот почерк составляющего рецепт Вийона:
В слюне ехидны, в смертоносных ядах,
В помете птиц, в гнилой воде из кадок,
В янтарной желчи бешеных волков,
Над серным пламенем клокочущего ада
Да сварят языки клеветников[116].
Ну а Ален Шартье, напротив, символизировал все то, что школяр Вийон отвергал, — придворное искусство с его стремлением к элегантности. Надо сказать, Вийон и не пытался притворяться. Он сознательно противопоставлял себя галантному поэту с его фантазиями. Чтобы поверить, что красивые слова излечивают от таких несчастий, как одиночество, нищета и болезни, нужно было иметь полный желудок и цветущий вид. Куртуазность излечивала лишь здоровых. Шартье в своей поэме «Безжалостная красавица» тоже кое-что отказал по завещанию:
Вийон тоже не остался в долгу перед влюбленными, но в его завещании звучит нескрываемая горечь, причем даже в призыве молиться слышится язвительная ирония. Он предлагает несчастным влюбленным гротескный обмен: они должны будут помолиться за «бедного Вийона», а он откажет им кропильницу, наполненную слезами и плачами. Привычное подмигивание поэта здесь обнаруживается только в одном ироническом условии: дар перейдет к больным от любви любовникам лишь в том случае, если они не позабыли приобрести «Завещание» Алена Шартье. Иными словами: если Шартье при них, все будет хорошо.
Затем, измученным любовью
Любовникам, уткнувшим нос
В стихи Шартье, к их изголовью
Дарю кропильницу для слез
С кропилом из увядших роз,
Чтоб каждый в час ночной, бессонный
Молитву тихую вознес
За упокой души Вийона[118].
Исповедуя оптимистическое видение мира, Шартье подчеркивал взаимосвязь человеческих чувств и распределения ролей в обществе. Он считал, что душевное благородство зависит от благородства рода. Поэтому в своих балладах этот поэт благодати прославлял достаток, здоровье, удачливость. Бедность в его сознании ассоциировалась с пороком, причем пороком неизлечимым.