Франсуа Вийон — страница 39 из 92


ВОЗВРАЩЕНИЕ ПОЭТА

Можно было бы и не заострять внимание на этой двойной записи, если бы тут не напрашивался один вывод: у Вийона были друзья и королевское помилование пришло не само собой. Одновременно было предпринято несколько попыток, причем осуществлялись они в разном ритме. Молодой безденежный магистр искусств имел немало друзей, и его добровольное изгнание не оставило безразличными людей из университетской сферы. Сказать, что поэт уже тогда стал знаменитым, было бы преувеличением. Хотя в Париже им дорожили. Причем некоторые уже понимали, кто такой Франсуа Вийон.

Вернувшись к нормальной жизни, он мог бы воспользоваться этим обстоятельством, дабы возобновить учебу, ориентированную после окончания им факультета «искусств», если судить по кругу его чтения, на теологию. Как бы не так. Он погрузился в блаженное ничегонеделание, приобрел за шесть месяцев бродяжничества дурные привычки, завел себе друзей среди тех, кто, как и он, были не в ладах с правопорядком. Вместо того чтобы работать, развлекался да жаловался.

В ту пору он еще не был сутенером, коим стал несколько лет спустя. Он пока еще ограничивался знакомством с небольшим кругом беспутных личностей, являвшихся честными ремесленниками днем и превращавшихся в мошенников ночью. Взять, например, судовщика Жана Лe Лу или, как его еще звали, Лe Ле, официально числившегося «извозчиком по воде» и арендатором рыбного промысла в ямах. Каждый год он занимался опорожнением оставшихся в городе ям с водой. А затем продавал на рынке щук, карпов, линей и угрей, которых таскали из ям полными вершами. В том же кругу знакомых Вийона можно было встретить и бочара Казена Шоле, будущего сержанта с жезлом при Шатле. Похоже, у них двоих числилась на совести жизнь на скорую руку задушенной на городской стене утки, принесенной затем домой в складках рясы, которую они вроде бы позаимствовали у одного монаха.

Затем пускай Шолет и Лу

Поймают утку на двоих

И живо спрячут под полу,

Чтоб стража не поймала их.

Еще охапку дров сухих

Оставлю им, а также сала

И пару башмаков худых,

Коль этого им будет мало [67] .

Поэт, если его не предавали, оставался верен в дружбе, и когда в 1461 году он писал «Большое завещание», то снова вспомнил о двух воришках. Шоле тем временем стал священником. У него в приходе царил порядок. Однако как он был шутником, так шутником и остался: однажды, несколькими годами позднее, он славно повеселился, распространив в Париже ложный слух, будто бы в город вошли бургундцы Карла Смелого…

А что касается Жана Ле Лу, то он пользовался своей должностью при муниципалитете, чтобы грабить набережные Гревского порта. При этом он прославился своей грубостью. Как-то раз оскорбил некую аббатису, но то была не аббатиса Пурраса. И оказался в тюрьме. А в 1461 году Вийон опять вспомнил про ту проделку, которая поразила его воображение во времена, когда круг его знакомств насчитывал еще не слишком много мошенников: он вновь позаботился о подарке для двух расхитителей парижской живности.

Затем, пусть Жану Лу дадут, -

Он парень с виду неплохой,

Хотя на самом деле плут

И, как Шолет, хвастун лихой, -

Собачку из породы той,

Что кур умеет воровать,

И плащ мой длинный – под полой

Ворованное укрывать [68] .

В том 1456 году Франсуа де Монкорбье исчез раз и навсегда. Ставя подпись под стихотворением либо представляя какой-нибудь фарс на сцене, он никогда не вспоминал еще сохранившуюся в списках французской нации фамилию Монкорбье, равно как и Де Лож и Мутон, те фамилии, которые пригодились лишь раз. И для себя, и для остальных он окончательно превратился в Франсуа Вийона.

Гийом де Вийон – напомним, что частица «де» указывает не на принадлежность к дворянству, а на то место, откуда человек родом, – тоже все предал забвению. Франсуа опять поселился в доме при церкви Святого Бенедикта, откуда ему был слышен звон колокола Сорбонны в час, когда оповещали, что пора гасить свет. Наступила осень 1456 года. Закрылись оконные ставни. И вот заскучавший школяр взял в руки тетрадь.

В год века пятьдесят шестой

Я, Франсуа Вийон, школяр,

Бег мыслей придержав уздой

И в сердце укротив пожар,

Хочу свой стихотворный дар

Отдать на суд людской, – об этом

Писал Вегеций, мудр и стар, -

Воспользуюсь его советом!

В год названный, под Рождество,

Глухою зимнею порой,

Когда в Париже все мертво,

Лишь ветра свист да волчий вой,

Когда все засветло домой

Ушли – в тепло, к огню спеша,

Решил покончить я с тюрьмой,

Где мучилась моя душа [69] .

Он развлекался. Вегеций и его «Книга рыцарства» не имели никакого отношения к его медитациям и являлись лишь данью традиции, согласно которой ни один уважающий себя клирик не начинал выполнять задание, не упомянув в первую очередь кого-нибудь из древних. Для любого рассуждения требовался фундамент, а таковым мог быть лишь «авторитет». Вийон, притворившийся послушным учеником и приготовившийся отказать по «Завещанию» отсутствовавшее у него имущество, просто-напросто пародировал своих учителей. Он подражал также стилю нотариусов и насыщенных софизмами «преамбул» буржуазных завещаний. Вийон приступал к написанию пародии на общество, причем, создавая эту пародию, он говорил только о Вийоне.

ГЛАВА X. Скажу без тени порицанья…

МУЖ В ЛОВУШКЕ

Любить. Вроде бы Карл Орлеанский все сказал человеку XV века о любви, но кузен короля жил в том обществе, где мечта о даме сердца не имела ничего общего с политическим актом, каковым являлся брак, и где культура все еще отводила куртуазности, как форме рыцарской чести, первое место в ряду добродетелей. А юный магистр искусств, радовавшийся мимолетному поцелую, вряд ли признал бы судьбу своей любви в надеждах и мечтаниях герцога Орлеанского.

Правда, он был клириком, клирики считались женоненавистниками. Иногда клириком становились из-за женоненавистничества, но гораздо чаще клирик становился женоненавистником из-за того, что был обречен на безбрачие. Правило действовало в обоих направлениях. Так или иначе, но образ женщины в глазах клириков отнюдь не выглядел лучезарным, а ведь при этом клирики были людьми пишущими. Вполне естественно, что литература смотрела на женщину суровым взором и весьма плохо выражала глубинные чувства счастливых мужей и сияющих радостью любовников.

Величайших героев истории погубила именно женщина. Вийон повествует об этом без прикрас: по ее вине царь Давид согрешил, а Ирод совершил гнусный поступок.

Давид, желаньем подогретый,

Сверканьем ляжек ослеплен,

Забыл скрижали и заветы…

Под звуки сладостных куплетов

Был Иродом Иоанн казнен

Из-за язычницы отпетой… [70]

Поэт не боялся, что он, подобно пророку, лишится головы из-за пируэтов какой-нибудь Саломеи. Не мудрствуя лукаво, он напевал песню клириков, довольных тем, что на каждый случай в Священном Писании находится неопровержимый пример женского вероломства.

В этих обстоятельствах женитьба выглядела обманом, а тот, кто попадался на эту удочку, – безумцем. Развивая символизм «Пятнадцати радостей супружества» не столько с горечью, сколько с циничной иронией, как если бы он в ином тоне излагал традиционные «пятнадцать радостей Богоматери», один анонимный клирик начала XV века высказал свою мысль без обиняков: бракосочетание является ловушкой, в которую попадается свобода мужчин.

«Тот юноша не имеет доброго разумения, который располагает возможностью предаваться радостям и наслаждениям мира и который, будучи юным, по собственной воле, без крайней нужды находит путь в тесную, скорбную и наполненную плачами тюрьму и замыкает себя в ней».

Согласно автору «Пятнадцати радостей», получалось, что человек женится не иначе как став жертвой иллюзий, а также из желания поступать как другие.

«Тот, кто женился, попал в вершу, поскольку, когда он находился снаружи, ему казалось, что внутри ее рыбы развлекаются. Он много потрудился, дабы вкусить тех же забав и тех же утех».

В среде клириков с удовольствием, сгущая краски, пересказывали и без того наводящие уныние истории про буржуа-рогоносца и про зубоскала-соседа, – истории, мораль которых сводилась к тому, что брак усиливает заложенные в женщине пороки, так как создает благоприятные возможности для развития естественных для прекрасного пола властности и лукавства, за что расплачиваться приходится мужу. Само собой разумелось, что жена имеет склонность во все вмешиваться. Управлять домом, тиранить служанок, навязывать всем свои вкусы и причуды. Ну а муж быстро смиряется со своим новым состоянием, подчиняется, не ожидая даже приказов.

«Когда кто-нибудь обращается к нему по делу, он отвечает:

«Я поговорю об этом с женой» или «с госпожой нашего дома». Пожелает она – дело состоится. А не пожелает – ничего не получится. Потому что простак уже настолько укрощен, что становится смирным, как бык, которого впрягли в плуг. Таким безнадежно покорным, что дальше и некуда».

Может быть, хоть в профессиональной деятельности удается найти спасение от властолюбия супруги? Иллюзия быстро рассеивается, и в один прекрасный день муж обнаруживает, что он уже даже не хозяин своих дел. Если жизнь клирика ограждена от женщины надежным барьером, то у торговцев и ремесленников все обстоит иначе. Ну а уж в том, что касается семьи, то там власть женщины просто безраздельна. Не более чем счастливым исключением является муж, с которым посоветуются относительно замужества его дочерей. Не говоря уже о том, что после того, как дочь уже выдана замуж, жена постарается настроить против своего мужа и дочь, и зятя. Впрочем, разве он не получил то, чего добивался?