Адмиралов шел по улице и думал, зачем Бархатов названивал ему. Он крайне редко звонил на мобильник. Что-то стряслось.
Без пяти час. Бархатов поздно ложится. Адмиралов решил отзвониться. Мало ли что.
– Андрюша, – отвечал Бархатов. – Как нехорошо получилось!.. Я вам звонил. А ваш мобильный не отвечает. Я тогда вам домой позвонил, подошла ваша супруга, мы с ней не знакомы, но теперь познакомились… Ее зовут Дина… Знаете, мне показалось, она думала, что вы у меня и что мы вместе работаем… Но вы же мне не сказали!.. Вы же знаете, что вы у меня не были?
– Да, – сказал Адмиралов, – я знаю.
– Ну так вот я вас, получается, невольно заложил. Я для этого и звонил, чтобы сказать. А то ведь я же не знаю, где вы. И знать не хочу.
– Петр Никифорович, я совсем не там, где вы думаете.
– Ну вы меня простите, я невольно.
– Ничего, – сказал Адмиралов. – Это не смертельно.
Он отключился от Бархатова, но, пройдя несколько шагов, снова захотел ему позвонить.
– Петр Никифорович… А зачем вы мне, собственно, звонили?
– Звонил?.. Ну так я ж говорю: чтобы предупредить вас, что я заложил вас невольно…
– Нет, зачем первый раз?
– Первый? А я уже и не помню, первый зачем… А! Вспомнил!.. Я хотел вам сказать, что нашел визуальный образ Франсуазы!
– Спасибо, – сказал Адмиралов, – но об этом потом как-нибудь.
– Просто вас хотел порадовать, вот и все.
Денег у Адмиралова на такси уже не было. Домой он шел пешком. У него были грязные ботинки и плащ – может, это и к лучшему, думал он, признание будет выглядеть убедительнее. Он, конечно, во всем признается, надо только придумать как. Шагая по ночному городу, он репетировал в своей голове правдивый рассказ о событиях этой ночи.
Около двух ночи он был дома. Дина еще не спала. Но когда он вошел в прихожую и стал разуваться, выключила свет в комнате.
Адмиралов отправился в ванную, он долго мыл грязные руки.
Вошел в комнату – знал, что Дина не спит.
– Почему же ты не спрашиваешь, где я был? Ты ведь знаешь, что я не был у Бархатова.
– Мне все равно.
– Как это все равно? Разве бывает все равно? Разве ты не хочешь, чтобы я тебе все рассказал?
– Сам захочешь, сам расскажешь, – отвечала Дина.
– А я вот хочу.
Он включил свет: Дина сидела на кровати в своей ситцевой пижамке, обхватив колени руками.
– Я очень хочу. Я тебе расскажу, ты будешь смеяться.
Он сел рядом. И стал рассказывать.
Вопреки его ожиданиям рассказ получался совершенно не смешным и даже глупым, он это чувствовал сам. Он сам с трудом верил в то, что рассказывал. Ерунда какая-то, белиберда. Труднее всего было объяснить, почему он сразу не признался жене в том, что собачку похоронили в злополучной сумке на молнии. Он перескакивал с мысли на мысль, рассказ выходил сумбурным, путаным. А главное, Адмиралов сам не понимал, в чем и почему ему надо каяться – когда от него вроде бы и не ждут никаких покаяний. Адмиралов ничего не скрывал. Он рассказал про милиционеров. Он даже сказал, что денег, потраченных на предприятие, вполне бы хватило, чтобы официально утилизировать тело собачки по всем правилам утилизации. Он даже рассказал про фиолетовую прядь – как она сначала удивилась, а потом не удивилась нисколько. Он предположил, что пленки где-то в квартире, а не закатились ли они под шкаф? Но это и хорошо, что ясно теперь, что они не зарыты. И вообще, ему теперь стыдно смотреть в глаза старику Бархатову, ведь он, как ни крути, осквернитель праха. Но все-таки он хотел сделать так, чтобы было как можно лучше.
Ничего похожего на то, что он сам себе рассказывал, репетируя по дороге к дому встречу с женой, у него сейчас не получалось, он это чувствовал. Сумбур его бестолкового повествования усугублялся еще и тем, что Дина безмолвствовала. Она как будто не слышала Адмиралова. Она не смеялась, не гневалась, она рассматривала его лицо с каким-то печальным испугом. А когда он запнулся, спросила:
– Как твое плечо?
– Ничего, – сказал Адмиралов.
Он бы мог прочитать в ее взгляде взаимоисключающее – и сосредоточенность, и рассеянность, – вот так спроси человека: «О чем ты задумался?» – он ответит: «Ни о чем», – и будет прав.
– Я еще вчера нашла пленки. Они были в машине, в бардачке. Надо было тебе сказать. Я не сказала.
– А я землю копал, – сказал Адмиралов.
Пальцем она коснулась лба Адмиралова и провела по руслу морщины, словно хотела вытереть пыль.
Обняла Адмиралова. Он обнял ее – тоже крепко.
36
Я не мог понять, где я. Лежал в траве, а надо мной плакала и причитала Люба. Небо закрывали ветви деревьев, названия которых я не знал. Я только видел, что листья у них очень широкие и что листьев, наверное, было больше тогда, чем их было на самом деле. Стоило мне подумать об этом (что их больше, чем на самом деле), как вся картинка обрела резкость. Я попробовал сесть, у меня получилось, хотя и не без того, чтобы всему, что было вокруг, угрожающе не покачнуться в момент напряжения мускулов шеи, когда я отрывал от земли затылок, а покачнувшись, вновь не обрести устойчивость. Я сидел в высокой траве рядом с дорожкой, вымощенной камнями, и слушал Любу. Я понял, о чем она. Она радовалась, что я не мертвый. Зачем же плакать тогда? Похоже, я ее напугал.
Я спросил, где мы. Это Битлз-ашрам, сказала Люба.
О черт, Битлз-ашрам! Транцендентальная медитация, или как там ее. Откуда он взялся, этот Битлз-ашрам? Индия. Махариши. Я читал когда-то о нем, но ничего не помню.
Ты не помнишь, как мы перелезали через каменную стену? Стену? Подожди, почему стену, мы пролезали через прямоугольное отверстие в решетчатых воротах, разве не так? Это сначала, говорит Люба, а потом мы еще перелезли невысокую каменную стену, ну вот такой высоты, ты сам этого захотел. Да, я помню (я вспомнил), а дальше? А дальше мы шли по каким-то дорожкам, заросшим травой, по этим ужасным джунглям и видели эти ужасные домики, похожие на грибы-дождевики, вытягивающиеся из-под земли.
Нет, не из-под земли, вспомнил, вспомнил!.. а из плоских крыш каких-то строений.
На яичную скорлупу, оставленную образовавшимися существами…
Она говорила, и я вспоминал.
На тебя что-то нашло, ты как будто опьянел от того, что увидел. Стал громко о Джоне Ленноне зачем-то вещать, о Харрисоне, о том, что это место – то самое место. И что прах Джорджа Харрисона рассеян над Гангом. Ты даже петь пытался. Она напела. Не помнишь?
То, что напела, было “The Continuing Story of Bungalow Bill”. Вот этого я не помнил. Я не такой битломан, чтобы петь “The Continuing Story of Bungalow Bill”. Хотя я знаю несколько строк.
И просил прощенья у сына.
Я – у сына – за что?
За то, что кто-то там терпеть не мог «Битлз»… не помню, кто, кто-то из итальянцев…
Пазолини?
И что сын в этом не виноват, а виноват, кажется, ты, но точно не помню, может, не в этом, а в чем-то другом. Я ж не записывала твою пургу. А еще говорил про садовника. Что он тоже не виноват и что убийца кто-то другой. Неужели не помнишь? И что дальше было, тоже не помнишь?
Нет.
Что мне сказал и что сделал, не помнишь?
Нет.
Ну, хотя бы помнишь, как снял рубашку?
Чью?
Свою!
Нет. А зачем?
Я потом подложила ее тебе под голову, говорит Люба, внимательно вглядываясь мне в глаза.
Но я в рубашке.
Ты только что надел ее… полминуты назад. Ты что, не заметил?
Я стоял на ногах.
Да, да, я заметил, я действительно только что ее надел, и что дальше?
Короче, когда ты лег на спину, ты умер. У тебя не было пульса. Ты сказал слово здесь — и тебя не стало. Я была уверена, что ты не живой. Я заплакала, я очень испугалась. И тут обезьяны почему-то стали громко кричать. Они бегали и кричали. И тогда появился сторож, или кто он, не знаю. Он был однорукий. Он был очень сердит. Он сказал, что не надо было его обманывать, что он бы все равно нас впустил, если бы мы подождали его у ворот и заплатили бы ему сорок рупий. Не надо было самим, он бы открыл нам ворота, а сейчас он не возьмет у меня денег, потому что у него теперь будут большие неприятности. Он так сказал, а может быть, я так его поняла, а он другое мне говорил. Но по смыслу, по-моему, так. Он, по-моему, тоже тебя испугался. Он сказал, что здесь нельзя умирать. Что надо не здесь. Он сказал, что за кем-то пойдет. И ушел.
За полицией?
Нет, я, думаю, за кем-то, кто бы мог тебя отсюда вынести за стены ашрама. Потому что он сказал, что надо будет им заплатить. Пойдем отсюда. Пойдем, пока они не пришли. Мне не нравится это место. Тут страшно.
Пели птицы. Никого не было, ни одной души. Макаки тоже пропали – то ли попрятались от нас, то ли удалились по своим обезьяньим заботам. Мы шли по каменной тропинке, иногда приходилось раздвигать руками ветви кустов. За кустами и деревьями, обвитыми лианами, виднелись фантастические полуразрушенные сооружения. Одно из них напоминало остатки кем-то обглоданной карусели, другое – взятый штурмом больничный корпус, на крыше которого когда-то действовала обсерватория. Да, пожалуй, больше всего этот заросший джунглями ашрам напоминал спешно покинутую обсерваторию. Или лагерь инопланетян, брошенный ими вследствие внезапного бегства. Впрочем, почему брошенный? Может, их резиденты и сейчас наблюдают за нами.
Я подумал о заброшенном пионерском лагере. Я подумал о пионерском лагере, в котором мой будущий тесть познакомился с моей будущей тещей, а потом об этом забыл. Я так подумал, потому что сам был как тесть, который не помнил о себе на тещином юбилее.
Люба, мы были вон в той скорлупе? Да. Похоже, это камера для медитаций… когда-то была, добавила Люба. Ну конечно: люк, оконные и дверные проемы причудливых форм. В таких же медитировал Джон Леннон здесь и все остальные. А там – там были? Туда не пройти, все заросло. Но мы там были, я вспомнил. Нет, Андрей, туда заросло. Я же помню, там зал, похожий на гараж, окна без стекол, надписи на стене. Мы там не были, Андрей. Я же помню, потолок почти обвалился, на полу у дверей лежит старый костыль, подмышечник обмотан бинтом. Тебе приснилось. Я не видел снов. А книги? Помнишь, там книги лежали кучей в углу, обложки от книг, бумаги, рваные журналы, одна брошюра на русском была? Ты сама еще мне сказала: на русском, смотри. Сон, нас там не было. А что за брошюра? Полброшюры. Политиздат. Материалы ХХIII съезда. Она не поверила: КПСС? Это не сон, это бред. Осторожно, ступени. Хорошо, ну а ты… ты-то помнить должна, Франсуаза?