вас спички.
Отчаяние обметало Францу губы. Руки взметнулись к глазам — перехватить горстями слезы. У него не было спичек. И голос исчез куда-то. Мысль в самом деле сбегать в магазин — нет, это чересчур. Как все те женщины, которые его пугались до нее, эта, пока он будет бегать, исчезнет тоже. Такой спешный поход за спичками перед собой самим можно бы выставить этакой причудой, на новый лад рыцарским жестом. Увы, она примет его за психа. И вот пожалуйста, словно прилипнув к месту, он умирает с каждым ударом сердца.
Сидит, газета скомкана в руке, колени широко, подошвы плоско упираются в дорожку. Суббота, предобеденное время. О боже, что же сказать туда, за дерево. Такое с ним уже бывало в школе: вопрос учителя стучится, пробивается словно сквозь корку сна. А ты сидишь одеревенело.
И снова ее голос: простите, что побеспокоила. Услышал, что она встает. Шлак треснул под подошвой. Тут Франц сказал, не уходите.
Так, сидя в городском саду, Франц говорил с Арлингтон-стрит, а она обращалась к кварталам Бойлстона. Исповедальня под открытым небом. По мере продвижения беседы Франц оживлялся. Она сказала, что приехала сюда с той стороны Земли. Известие, которое ожгло Франца испугом. Однако той стороной Земли оказалась Новая Зеландия; Франц был о ней наслышан. Еще она сказала, что ее муж бостонец. Такое Францу тоже слышать приходилось.
Она сказала, что Америка не нравится ей, и зачем только она приехала. Муж ужасающий зануда. Тогда Франц ей поведал о прелестях Бостона. Сигнальная гора, кирпичные красные мостовые, Т-образный мол, спокойная уединенность жизни. Она ответила в том смысле, что ожидание электричек на Северном вокзале — вот ее Бостон, и этого с нее довольно.
Она поднялась и вышла из-за дерева, чтобы на него посмотреть. Дурацкое положение. Она улыбалась. Живет она в Бивер-плейс. Но ей еще надо кое с кем встретиться, а вообще-то он симпатичный. Боже ты мой, подумал Франц, вот, она начинает лгать. Он проводил ее до ограды парка и помахал рукой, когда она оглянулась с угла Сигнальной и Арлингтонской. Она оставила ему свой номер телефона. Велела позвонить, ну хоть на следующей неделе.
Вот воскресенье. Франц снова в городском саду. Сел там же, где сидел тогда, переживая заново ту встречу. Припоминая каждый камешек и каждый лучик травки на газоне. От радости одурев, он далее поклонился одной из закутанных в пледы престарелых дам, и та вскинула бровь. Остатки брови.
Свою квартиру он выскреб дочиста. Потом отправился пешком бродить по городу. Через площадь Сколлей, по Стэйт-стрит, в центр, сквозь толчею уличных базаров. Все ждал момента, чтобы позвонить ей. И пригласить к себе, пройти по затрапезной улочке, мимо бывшей витрины, в пыли которой подростки вывели: если ты такой умный, то почему беден. Эти ребята все понимают четко.
И вот пойдет она — если пойдет, — но не примерзли бы у нее подошвы к тротуару, пока она там по соседству бродит, отыскивая нужный адрес. Пусть лучше мимо библиотеки идет, потом вдоль обветшалой благопристойности улицы Блоссом. Он что-нибудь в дверях сказал бы, такое куртуазное. А телефон надраен и выставлен из кухни на своем восьмиугольном столике. Может, хоть он придаст какой-то лоск этой дыре.
Все это вымечталось в воскресенье. День, кончившийся тем, что Франц много часов подряд провел на оконечности «Т-мола», обозревая море через Бостонскую гавань. И звуки, и пейзаж от тех времен, когда здесь была низменная пустошь, поросшая кустарником и населенная загадочными замкнутыми индейцами. А тут еще один шофер к нему приблизился, сказав: — все это ерунда в сравнении с той бухтой, что у них во Фриско. Я только что пригнал оттуда грузовик.
И в понедельник все в обычной колее. Только с утра на булочку и кофе больше, чем обычно. Еще рубашку новую купил в обед в лавке портного через дорогу, пронес ее под мышкой, словно книжку, мимо дежурной в холле. А вечером на Элдерберри-стрит после душа и получасового раздумья, как в омут головой, выписал на лист бумаги несколько слов и прицепил к стене над телефоном. Франц набрал номер.
Какая-то другая девушка пошла позвать ее. Множество голосов на заднем плане. Все те, кого он знает, по телефону говорят так смело. Она произнесла алло, и спотыкающимся голосом он попросил ее прийти к нему домой. На чашку кофе. Молчание. Алло, сказал он. Алло, сказала она. Ну так как, выдавил из себя он, насчет этого. Пожалуй, нет, ответила она, нет, вряд ли она сможет. Пространство пустоты расширилось, и он сказал гм, вы еще слушаете. Вы еще трубку не повесили. Она сказала нет, не повесила. И это все, что вы хотели мне сказать. Франц сказал нет, есть кое-что еще. Она сказала ну, так я же не могу ждать целый вечер. Франц говорит — тогда, может, сходим посмотрим пьесу. Она говорит, какую. Франц говорит, ну, я не знаю, просто пьесу. Ответом было — что вы за странные мне вещи предлагаете. Вы извините уж, но мне пора идти, счастливо.
Тихонько Франц повесил трубку. Стоя во мраке в своей квартире, где раньше торговали овощами. Он поднял руку и провел по лбу, смахнув крупные капли пота. Руками крепко обхватил себя и так держал, так стоял и плакал.
Неделю Франц не разговаривал ни с кем. Носил свои обеденные бутерброды к ступеням Вайденеровской библиотеки, хрустел поджаристыми корками прилюдно. А на работе дверь держал закрытой и голову склоненной низко над желтизной бумаг. По вечерам, не в силах противостоять монашескому одиночеству на Элдерберри-стрит, он выходил гулять по переулкам Кембриджа. Однажды, увязавшись за накрахмаленной компанией, купил билет и пошел в театр.
Зубы в замок, губы ниточкой, шел он в свой офис следующим утром, застывший взгляд поверх голов уставив, и тут, как обухом по голове, голос дежурной. Она сказала: о. Это вы. Он обернулся, и она вышла из-за стойки. Чтобы сказать, что сидела позади него вчера в «Театре Поэтов». Франц с отдаляюще суровым видом проследовал своей дорогой, так и оставив ее стоять.
Поздним вечером на Элдерберри-стрит, затылком продавив подушку, Франц пялился на звук шагов по потолку в квартире сверху. Все эти дни он избегал проходить мимо больницы и как-то раз ходил купаться в открытый бассейн в конце улицы. Но челюсти одиночества от этого сжимались только крепче. А на ступенях Вайденеровской библиотеки он примелькался так, что его уже узнавали.
Вот как-то раз под вечер, в нахлобученной на уши шляпе, с глазами снулыми как нули, выходя с работы, проходит он пост дежурной. Выступив из-за стойки, она заслонила ему проход и сказала, господи, почему вы такой грубиян. Франц моргнул и, отступив, попробовал протиснуться мимо нее. Она сказала да, вы грубиян, черт бы побрал вас, ну неужели все так к вам и пристают с разговорами. Франц сказал нет, кроме вас, больше никто.
В тот раз весь вечер он просидел, обхватив голову руками, в высоком читальном зале на Блоссом-стрит. И появилась мысль, может быть, газ открыть да поплотнее затворить окна и двери. Но прежде чем его найдут, пройдет, пожалуй, не одна неделя, и это както чересчур унизительно. Подумал, не уйти ли с работы. Раньше он всегда дожидался, пока выгонят. Может, попробовать назад в Европу. Вместо Европы он отправился в местную пекарню, где так знакомо пахнет. Сырое тесто, поджаристые корочки в печи и итальянский джентльмен, любитель задавать ему вопросы.
В тот вечер булочник сказал, вы знаете, мистер, у вас такой вид значительный, и все-то вы молчите. Неужто так и не скажете мне, кто вы такой. Франц сказал да, сегодня я скажу вам. Я авторучка. Франц — в каждой руке по длинному батону — поднимался по ступенькам к выходу, а итальянский джентльмен кричал ему вслед, тоже мне остряк-самоучка.
Франц настрогал из чеснока могильный холмик и сделал из него с маслом пасту. Оба больших белых батона изведя на бутерброды, заправил их в духовку. Такая, значит, одинокая акция протеста. Завтра весь вагон провоняет. Потом мимо Лидии. Имя-то противное какое. Теперь она, чего доброго, скажет, что он не только грубиян, но к тому же вонючий.
По Элдерберри-стрит свет всюду выключен. Двенадцать ночи. Наконец-то из окон перестали доноситься звуки визгливых свар. Быстро прибить таракана и плеснуть воды в лицо. Залезть под простыню и попытаться закрыть глаза. Голос приглушенно доносится с аллеи. Женщина с клиентом. Франц на своей кушетке неподвижно слушает. Как она стучится к нему в окно. Эй ты, не слышишь, что ли, ты почему всегда молчишь. Может, ты нами брезгуешь. А сам-то кто такой. Я остряк-самоучка, сказал из своей кельи Франц.
Раскаты хохота. Она, цепляясь за клиента, тащится вверх по черной лестнице, орет: нет, вы послушайте, что говорит этот паршивец. Остряк-самоучка, ну дает. Псих он, вот кто. Вы его видели когда-нибудь с женщиной. Вы слышите меня, поганое отродье в остальных квартирах. Брезгуете мной, да. Он псих.
Во сне был вечер осенью в Вермонте. Леса горели красным, червонным золотом. Шла игра в теннис, и там была Лидия. Она взяла его за руку и сказала, только не сегодня. А он на цыпочках, на цыпочках все крался к ее двери, царапался в нее, и она повторяла не смей, не смей. Потом он спал, и тут она пришла и на него легла, и от ее грудей мускусный запах.
Просыпаясь, — над Элдерберри-стрит между ветвей деревьев клочок голубизны, пронизанный стрижами, — Франц заклинает сон к нему вернуться.
По пути на службу, всю дорогу, он разрабатывал план. Как подойдет к Лидии, поклонится небрежно и скажет: я должен извиниться за вчерашнюю грубость, она непростительна. Вдобавок за сегодняшний чесночный аромат. Потом на каблуках кругом и вверх по лестнице. Но, проскочив в распахнутую дверь, дежурную Франц миновал с застывшим, полным страха сердцем. В своей рабочей комнате, под бульканье воды в кондиционере за дверью, беззвучно оба кулака вдавил в крышку стола.
Каждое утро у него готов был план, но гора росла все выше, все неприступнее. Как вдруг она сказала, не знаю, почему я говорю вам это, но против вас тут сговорились, выжить с работы.
С коленями ослабшими и пепельным лицом, Франц зашептал себе снова и снова, не суетись, не суетись, спокойно. А Лидии сказал, вы почему мне сообщаете об этом. Она говорит, потому что вам некому помочь. Спасибо, ответил Франц и, повернувшись, зашагал по лестнице, скрывая мокрые глаза.