Франц, или Почему антилопы бегают стадами — страница 19 из 27

Подарок на окончание учебы

Венесуэла Люти закончила учебу и виртуозно выполнила выпускную работу – подрыв моста на перевале Гримзель. Фирма была настолько впечатлена, что вдобавок к диплому, напечатанному на пергаменте, вручила ей подарочный сертификат на полет на воздушном шаре. Венесуэла воспользовалась подарком в одно прекрасное теплое воскресенье в середине лета, через десять дней после моего исключения из гимназии, пригласив себе в спутники Юлиана и меня – двух своих соседей, не вполне, надо признать, лишенных страха высоты.

Кстати, о том, почему Венесуэлу зовут Венесуэлой. Именем она обязана секретарю христианского центра по вопросам усыновления в Маракайбо в Южной Америке. Заполняя формуляр об отказе от родительских прав вместо родной неграмотной матери Венесуэлы, он перепутал колонки «Страна рождения» и «Имя, данное при крещении» – во вторую вписал страну, а в первую – Венесуэлино настоящее имя. Получив формуляр (вместе с кучей других бумаг) на подпись, Катрин и Бруно Люти-Браванд слегка офигели и тут же отослали весь пакет обратно, чтобы исправить ошибку. Как бы то ни было, идея называть свою приемную дочь по ее родной стране (что без ошибки секретаря никогда не пришло бы им в голову) по-видимому пришлась им по вкусу Венесуэла и звучит красиво, и запоминается легче, чем ее настоящее имя (Аурелиана Геринельда Элера Амор). Возможно также, что Бруно Люти-Браванду, ставившему штемпели о ремонте на военном складе, нравилось представлять себе, как рекруты будут принимать его за секретного агента, когда он, беря у них испорченные бинокли, мимоходом скажет что-нибудь вроде: «Венесуэла снова доставляет нам заботы». Потом малышка появилась в Лерхенфельде, и, прежде чем успела что-то понять, все звали ее исключительно Венесуэлой и пытались разговаривать с ней по-испански.

Предложение Венесуэлы полетать на воздушном шаре привело Юлиана в восторг, он кивал головой и все повторял: «О, круто! О, круто, блин! Самолет!» Я тоже не стал кочевряжиться, в конце концов, монгольфьеры – это не общественный транспорт.

Мы приехали в Мюнчемир, забрались в корзину, пожали руку пилоту и поднялись в воздушное пространство. Шар парил над бернскими садами между Муртенским и Бильским озерами, мы смеялись, щелкали фото для гостиной Люти-Браванда, потирали замерзшие пальцы и сообща радовались удачному подарку на окончание учебы. Я даже почти не блевал. Пока Венесуэла беседовала с пилотом о вентилях, аварийных тросиках и мешках с балластом, а Юлиан рассказывал ветру хромые шутки, над шаром, хлопая крыльями, появилась стая журавлей.

Журавли были серые, красиво блестели на солнце и высоко в небе казались фанерными фигурками, которые подвешивают над кроватями детей странные родители. Стая летела прямо как по струнке, трескучий шум крыльев наполнял воздух, и меня вдруг охватило какое-то радостное возбуждение, казалось, будто я слышу добродушный голос Бога, предлагающего всем жизненным трудностям и тяготам убраться подобру-поздорову куда подальше.

Я ошибся. Бог редко бывает добродушным. Гораздо больше ему нравится быть хмурым и жестоким. Сидит себе где-нибудь в сумрачном мотеле у заброшенной космической трассы и ковыряет засохшее пятно от варенья на одежде. Никто меня не любит, думает он. Никому я не нужен. Время от времени он бесцельно и безрадостно пускает копья во Вселенную, надеясь, что какое-нибудь случайное попадание восстановит его славу и чесание бороды снова войдет в моду.

И вот журавли летят над нашим воздушным шаром, как вдруг у одного журавля, вероятно, пожилого и, вполне возможно, страдающего сахарным диабетом, приключается инфаркт, и он отдает концы. Он выпадает из стройного клина и несется с неба клювом вперед прямо на наш монгольфьер и пронзает его как стрела.

– Дырка! – радостно кричит Юлиан.

– Боже милостивый! – в ужасе кричит пилот. – Мы теряем воздух!

Шар начинает падать, пилот орет благим матом и истово крестится, Юлиан довольно урчит и размахивает руками, Венесуэла, дипломированная разрушительница, морщит брови, мой желудок совершает сальто, будто барабан стиральной машины, а перед внутренним взором проносятся сцены моей едва только двадцатиоднолетней жизни: поступление в гимназию, Эрйылмаз, сидящий рядом с желтым диваном, Эм Си Барсук в зарослях бузины… мне вдруг стало страшно жаль умирать. Я совершенно не хотел умирать. Я был вполне доволен тем, что я есть, что я не неживой, и ради этого стоило разок напрячь мозги. Нет, умирать не мой черед, твердо решил я, ни за какие коврижки не умру, и пусть мне хоть сто семь лет стукнет и я разучусь считать до трех – даже тогда никто не заставит меня сделать то, чего я не хочу.

Никогда в жизни я еще так не потел.

Венесуэла, надвинув бейсболку на лоб и выключив горелку (чтобы не загорелась съежившаяся оболочка шара), возилась с аварийными тросиками и подбадривала бледного как смерть пилота. Она, должно быть, чувствовала то же, что и я, потому что, пока мы так безудержно мчались навстречу земле, она прошептала на ухо сначала Юлиану, а потом мне кое-что, о чем я никогда никому не расскажу, но от чего я на мгновение перестал сбрасывать мешки с балластом, и, если бы это не звучало так ужасно, можно было бы сказать, что на реснице у меня повисла слеза.

Мне хотелось крикнуть: «Звездочка, дорогая, обними меня покрепче».

Вместо этого я только промямлил: «Ты классный парень, Венесуэла. Честно. Умирать с тобой одно удовольствие».

Коротко говоря – мы отделались испугом. Монгольфьер рухнул в Невшательское озеро, которое поглотило корзину, оболочку шара и останки несчастного журавля, в то время как Венесуэла, Юлиан, пилот и я были извлечены из воды суровыми романдскими рыбаками и укутаны в шерстяные одеяла. Юлиан (порядком посиневший и помятый в результате приводнения) с радостью вернулся в свою безопасную спецмастерскую, а я при ударе о поверхность озера, разумеется, налетел на горелку и сломал себе ключицу. Сказалось отсутствие опыта в аварийных приземлениях.

История имела одно последствие: Венесуэла, не боявшаяся прежде ни Бога, ни черта, вдруг как-то примолкла, замкнулась в себе и, приходя навестить меня в больнице, вела себя тихо и странно, мало говорила, грызла ногти на больших пальцах и сочиняла завещание. На мой вопрос, зачем ей в девятнадцать лет понадобилось завещание, отреагировала очень болезненно.

– Я знаю, что ты думаешь. Ты думаешь, мне нужно просто забыть об этой аварии. Но мы чуть было не сыграли в ящик, Франц, и одно я усвоила точно: никогда не знаешь, где подстерегает пуля, которая тебя прикончит. Я люблю жизнь, но нужно смотреть правде в глаза. Конечно, я не собираюсь умирать – с завещанием или без.

Иногда она спрашивала меня, как пишется какое-нибудь слово, вроде «автобиография» и «ассоциация».

– А меня ты не забыла упомянуть?

– Тебе причитается тысяча, пистолеро.

(Наша любовь была чиста, как поцелуй перед сном.)

Взвесив и просчитав свою жизнь, Венесуэла удалилась подальше от падающих мостов в менее рискованную сферу по обслуживанию детских площадок (эксплуатация и ремонт горок для катания, качелей, качалок, башенок, грибков, барабанов для бега и т. п.). Постепенно Аурелиана Геринельда Эл ера Амор вернулась к прежней бесстрашной жизни, которая стала конечной, но все равно оставалась самым ценным, что у нее было.

Компост

Фабрика грушевого сока осталась позади, и я ждал, когда мне придет в голову подходящая идея для апелляции.

Сломанная ключица на много дней приковала меня к постели. Малейшее движение было мукой. Йоханн заботился обо мне: отводил меня в ванную, приносил еду, проветривал комнату, читал книги, оставшиеся от Эрйылмаза, убирал кучки, которые делал Эм Си, ограждал меня от родителей (с которыми необъяснимым образом прекрасно ладил), включал в комнате гирлянду и тактично прикрывал за собой дверь, когда заходила Венесуэла, чтобы поделиться со мной сморщенной сливой из сада.

С Йоханном произошла перемена. Он купил в городе текстовый процессор и установил его на моем столе. Когда в конце июля я смог наконец без посторонней помощи встать на ноги и передвигаться со скоростью глетчера, Йоханн закончил свою работу. Он печатал день и ночь.

– Присядь-ка, Франц, отдохни. Я хочу тебе кое-что показать.

– Что это?

– Рукопись. Я тут кое-что насочинял, и мне бы очень хотелось, чтобы ты это посмотрел.

Я лег на кровать и стал смотреть.

В этот момент кто-то с силой задергал дверную ручку. Дверь была заперта.

– Открой, Франц. Открой сейчас же, слышишь?

Это была мать. Йоханн спросил, надо ли открыть.

Я покачал головой.

Я читал. Начало было аховое. Йоханн писал про парня, который жил на каком-то убогом южном острове и пил отстоянную воду. Он бродил по деревне в поисках еды, ловил дряхлых голубей и жарил их на костре. Потом его мать постаралась и подцепила себе богатого чувака с виллой. Она купила спортивный самолет для сына, заставляла его купаться в пахте и завела на вилле свои порядки, вытравив все крохи разумного. Короче, я явно имел дело со странной смесью ненависти, жалости к самому себе и стремления к комфорту.

– Ну, как, Франц, что думаешь? – Йоханн смотрел на меня нетерпеливо.

– Погоди, еще не дочитал.

– Франц! Теперь я тебя поймала! – сказала мать из-за двери. – Ты торгуешь наркотиками!

Потом парень из рукописи познакомился с одним гуру (у которого было турецкое имя). Этот гуру только и делал, что сыпал прописными истинами, назначал диеты и мог страницами рассусоливать про Свет,

Истину и йогу. Представьте себе картину: гуру стоит на голове, парень этот сидит рядом на подушке и сосредоточенно твердит фразу: «У меня внутри солнце с тысячью лучами».

– У меня внутри солнце с тысячью лучами! Что за фигня, Джонни? Ты прям как Готфрид Келлер. От такой нудятины только училки литературы тащатся.

– Это только первый вариант…

Я взял фломастер и сверху надписал: «У меня в потрохах жарит охрененная духовка».