Франц Кафка не желает умирать — страница 11 из 45

ФРАНЦ КАФКА ЖИВ.

– Ты не могла бы присесть? Может, поговорим? – настаивает он вкрадчивым голосом, будто намекая на задушевную беседу между отцом и дочерью.

Она отвечает, что лучше пойдет к себе отдохнуть.

– Ну как знаешь, – соглашается он.

Но не успевает Оттла переступить порог комнаты, как ей в спину летит крик:

– Это все из-за тебя!

Она растерянно поворачивается и спрашивает, в чем он ее обвиняет.

– В том, что случилось с Францем!

– Я виновата, что он заболел?

– Нет, ты виновата в том, что его болезнь прогрессирует, что сегодня он пребывает в таком состоянии! Это ведь ты подговорила его ехать в Берлин! Притом что я ему это запретил. Знал, что он слишком слаб. А ты бросилась его защищать. Все как обычно. По обыкновению, пошла против меня!

– Я просто хотела…

– Ну-ну, и что же ты хотела?

– Я просто хотела ему счастья…

– Ах да, счастья… Ну и как? По-твоему, он сейчас в этом своем санатории счастлив?

– Он так хотел уехать в Берлин…

– Ну да, конечно, как можно перечить больному, слабенькому брату. Но таким слабаком он стал как раз из-за вас с матерью и сестер, вы ведь никогда не смели ему даже слова сказать. В итоге сегодня он со своей худобой больше похож на тонкую веточку и подхватывает все мыслимые болячки.

– Папа, это же туберкулез!

– Если бы речь шла обо мне…

– Но речь совсем не о тебе!

– …то я был бы тверд как скала…

– Если бы судьба ниспослала тебе испытание в виде туберкулеза?

– …и остался бы парнем крепким, настоящим мужчиной! Солдатом, бойцом!

– Всякого, кто дал тебе, папа, отпор, можно смело назвать скалой.

– Это он-то дал мне отпор? Мне бы и самому этого хотелось, только он даже не пытается! Вы превратили парня в кисейную барышню. Пятилетний ребенок в теле взрослого мужчины!

– Он болеет, папа…

– Но только потому, что вы его не закалили!

– Тебе всегда надо обязательно отыскать виновного, да?

– Нет, я лишь пытаюсь найти решение!

– Какое там решение, тебе нужно на кого-то свалить вину! Каждый раз ты только этим и занимаешься…

– Знаю я, эта старая песенка мне уже оскомину набила. Что я чудовище и все такое, знаю! Это потому, что я говорю правду?

– Правда здесь ни при чем, папа, ты всех обвиняешь.

– Да, сейчас я действительно обвиняю! Слушай-ка, а ведь Франц точно такой же, как вы, одни только сантименты. Это вы с матерью его таким сделали… А вот я, наоборот, чужд всяким эмоциям, нравится вам это или нет. И не позволю себя прикончить…

– Может, дело в том, что это никому даже в голову не приходит…

Он умолкает и решительно говорит:

– Я поеду за ним!

– В Кирлинг?

– Да, в Кирлинг! Вырву его из лап этих докторов, этих бездарей, этого Роберта Клопштока, который вцепился во Франца, как та пиявка! Привезу сюда, и доктор Мулштайн быстро поставит его на ноги.

– Папа! Ты просто не знаешь, о чем говоришь!

– А когда он наконец поправится, сделаю из него человека! Как говорят, начинать никогда не поздно. Он будет у меня настоящий мужчина, боец, способный противостоять превратностям жизни! Это всего лишь вопрос воли… Но вы, конечно же, понятия не имеете, что такое воля. Иногда мне даже кажется, что у вас в принципе нет того гена, который за нее отвечает…

– Ты бы смирился с этим тяжким испытанием, выпавшим на нашу долю…

– Я… Он у меня боксом будет заниматься.

– Папа, Франц больше даже не может стоять…

– Ничего, у меня постоит! А будет надо, я сам его держать буду! Потащу в клуб Иоакима Киршера! И поверь мне на слово, через три месяца он будет такой же крепыш, как его кузен Бруно.

– Папа, Франц уже не может ничего глотать…

– Он больше не будет часами нежиться в своей комнате, пусть сразу ставит на этом точку!

– Он не нежился, а писал.

– Да? Тогда больше не напишет у меня ни строчки.

– Он и без тебя уже не может написать ни строчки…

– Говорят, что выплыть обратно на поверхность можно, только достигнув дна. Так вот когда он на эту поверхность выплывет, то возьмет в свои руки бразды правления магазином. И станет крупным торговцем, это я тебе обещаю!

– Франц умирает, папа…

– Я поеду за ним… завтра. Нет, завтра не получится… Тогда в четверг. Да, в четверг утром, доктор Мулштайн поедет со мной, и мы привезем сюда Франца. Ты меня знаешь, я в отличие от других слов на ветер не бросаю! В пятницу он уже будет спать в своей постели! А на следующей неделе…

– Ты плачешь, папа.

– В роду Кафок мужчины не плачут!

– Держи, – говорит она, протягивая ему носовой платок.

Он благодарит ее, вытирает повлажневшие глаза и выходит из комнаты, шепча себе под нос:

– Крупным торговцем…

Она провожает старика глазами – его чопорный силуэт утратил все великолепие колосса, производившее на них такое впечатление в детстве. От жизненных невзгод морщины избороздили его лицо и износилось сердце. Из домашнего тирана он превратился в семидесятилетнего старика, немощного и больного. Сегодня он переживает худшие за всю свою жизнь дни, страшась пережить сына, которого сорок лет бранил и любил.

Но к чему злиться и выходить из себя, к чему перенимать у других конфликтную манеру общения? Из этих стычек она всегда выходила проигравшей, чувствуя в душе подавленность, до которой ее не довело бы даже поражение от руки злейшего врага. А в тех редких случаях, когда ей все же удавалось одержать верх, уходила из комнаты в состоянии эйфории от своей маленькой победы, превращавшей ее в мужественную, зрелую женщину, которая нашла в себе силы одолеть отца. Сегодня раскаты его голоса содержат в себе лишь бледный отголосок былых баталий и ссор. Самодовольство отца, так возмущавшее их с Францем и действовавшее на них как красная тряпка на быка каждый раз, когда он открывал рот, его всесилие, с которым они никогда не позволяли себе бороться, сменились крайней слабостью. Да и потом, может, он прав в своем желании отправиться в Кирлинг? Может, действительно лучше поехать к Францу вместо того, чтобы томиться в ожидании вестей от него?

Выйдя из кухни, Оттла возвращается к себе в комнату, садится напротив шкафа и открывает его ящичек, зная, что справа, в самой глубине, лежат стопкой несколько дюжин рукописных страниц – переписанное ее собственной рукой длинное письмо брата отцу, из которого ей порой нравится пробежать глазами то один, то другой отрывок, ведь эти строки отдаются в ее сердце хрупкой душой и голосом любимого брата. В такие минуты она будто снова встречается с Францем, как в те далекие времена, когда они вместе ужинали в кафе «Арко». Читая это письмо, Оттла часто плачет, как плачут в синагоге, когда слушают каддиш. Это пространное послание отцу и звучит протяжным, горестным каддишем – нескончаемым и прекрасным, как заупокойная по отношениям между сыном и отцом, приказавшим долго жить. Оно – алтарь задумчивости и благоговейности, алтарь воспоминаний. Каждая фраза в нем как молитва, как ода чуду, которого они так и не дождались, и ода жизни, которая так и не состоялась, хотя была предначертана или как минимум желанна. Открывая этот ящичек, она вновь находит справа, в самой его глубине, это сокровище жизни, куда более волнительное, чем все детские воспоминания, вместе взятые. И каждый раз, погружаясь в чтение, чувствует, как от звучания этих слов по щекам катятся слезы. Чернила, которыми их написали, омыли душу ее брата, напитались его мукой и наполнились его страданием. На свете нет таких терзаний, которые потрясали бы ее больше, чем эта боль, ничто так не сближает ее с братом, чем ворох этих страниц.

Письмо Франц написал пять лет назад. Оно предназначалось отцу, хотя к адресату так и не попало. Оттла переписала его, корпя долгими часами. Стоило прочесть первые строки, как голос брата в ее голове зазвучал с такой ясностью, будто он сидел напротив нее. Она услышала его как в те далекие времена, когда он, еще подросток, усаживал сестер в комнате и читал сочиненные им самим истории. Каждый эпизод в этом письме воскрешал в памяти тот или иной фрагмент их жизни, перед глазами Оттлы вновь пробегали былые дни, она опять чувствовала себя зрительницей очередной сцены из сказания о роде Кафок. Однако каждая из этих картин виделась через призму дочерней горечи, искажавшей события, превращавшей все в театр теней, в серию дуэлей, в которых отец всегда выходил победителем, а сын терпел поражение, не оставлявшее ему ни малейшей надежды. Она аккуратно взяла стопку страниц, уселась на кровать и стала читать.

Мой дорогой отец!


Недавно ты спросил меня, почему я делаю вид, что боюсь тебя. Как это всегда бывает, я не смог ничего тебе на это ответить, частью как раз из-за страха, который ты мне внушаешь, частью оттого, что психология этого страха содержит в себе слишком много деталей, чтобы ее можно было хоть как-то внятно изложить вслух. И если в эту минуту я пытаюсь донести до тебя на письме мои мысли, то ответ все равно нельзя считать сколь-нибудь исчерпывающим, ведь даже сейчас, когда из-под пера выходят эти строки, моим отношениям с тобой мешает как сам страх, так и его последствия. К тому же сама тема настолько огромна, что выходит за рамки моего понимания, да и память моя над ней не властна.

Что касается тебя, то в твоих глазах все выглядело предельно просто. Тебе наши реалии виделись примерно так: ты упорно трудился от рассвета до заката и жертвовал чем только мог ради детей, особенно ради меня; как следствие, я «жил знатной жизнью», свободно мог изучать все, что хотел, был избавлен от материальных забот, а раз так, то вообще не знал, что такое проблемы. Взамен ты не требовал никакой признательности, зная, что представляет собой «благодарность детей», и лишь ждал от меня хоть какой-то предупредительности, хоть намека на симпатию. Но вместо этого я постоянно от тебя убегал и искал убежища с моими книгами, с безумными друзьями и экстравагантными идеями. Никогда не говорил с тобой искренне, как в храме, не садился рядом с тобой, не навещал тебя во Франценсбаде, в целом был напрочь лишен духа родства с семьей, не проявлял интереса ни к твоей торговле, ни вообще к чему-либо, что представляет для тебя интерес.