Франц Кафка не желает умирать — страница 12 из 45

Да при этом еще поддерживал Оттлу в ее упрямстве, хотя ради тебя ни разу даже пальцем не пошевелил…


Она отложила страницу. Нет, плакать не хочется. Плакать – значит навлекать на себя беду. Интересно, а среди бесчисленных писем брата было хоть одно, предназначенное не ему самому, а кому-то другому? Может, это просто монологи, которые он вообще мог бы никогда и никому не отправлять? Полученные от него послания она любила так же, как написанные им истории, которые он когда-то читал сестрам. Но если там выдумывал вымышленных героев, то здесь они были настоящими. Некоторые из них вращались вокруг фигуры отца, превращали его в насмешку, отдавали поражением слабого, проигрышем сломленных напрочь сыновей, выражали его манеру противостоять, его модель существования наперекор воле отца. Что же до нее, то в ее распоряжении имелись другие инструменты сопротивления и другие механизмы выживания; давать отпор ей удавалось благодаря дерзости и силе, которых у брата не было и в помине, – наверняка доставшись в наследство от отца, эти качества позволяли ей противиться его собственным дерзости и силе. Нет, Герман Кафка отнюдь не был дьяволом во плоти, просто он, как все отцы, был одержим и жаждал держать семью в узде, как и все мужчины (за исключением ее брата, которому отцом уже никогда не быть). Герман Кафка совсем не был чудовищем и, подобно всем мужчинам, вне всяких сомнений, лишь воплощал дома мечты о войнах, сражениях и могуществе; как хозяин дома он верховным владыкой распоряжался жизнью жены, троих дочерей и сына где и как только можно. Но разве не все отцы верховодят сыновьями перед тем, как отправить их воевать? Может, первейшая причина всех войн сводится в аккурат к их жажде воплотить мечту о вновь обретенной власти над сыновьями, в тот самый час, когда те поднимают голову и готовы бороться, перенимая факел господства? Их отпрыски под звуки фанфар отправляются воевать и с ликующим, воинственным видом идут на свою Голгофу, реализуя мечты отцов – отцов семейств и отцов наций, – которые в порыве единодушного согласия приносят в жертву сыновей Родины и сыновей родных. Те из них, кто выживет в этой бойне, могут сами стать отцами и тоже лелеять мечты о семейной тирании.

Герман Кафка был ничуть не хуже других – скорее всего, самый обычный отец семейства, в котором Франц видел больше жестокости и мощи, чем было на самом деле, ибо всегда смотрел на него детским взором, ведь не зря говорят, что творцы всегда созерцают мир глазами ребенка. Разве отец Милены Есенской, выдающийся и самый что ни на есть почтенный хирург, один из столпов высшего пражского общества, не отправил силком собственную дочь в сумасшедший дом, услышав о ее намерении выйти замуж за еврея? Разве не подверг принудительно самым разнообразным методам лечения в надежде исцелить от предполагаемого умопомешательства на почве любви? Герман Кафка на такое злодеяние, вероятно, не осмелился бы. Но когда она, Оттла, решила встать на тот же мятежный путь, что и Милена, когда попыталась нарушить запрет, связать себя узами с чужаком и жить свободно, презрев, что она дочь племени Израилева, а он сын племени гоев, Герман задействовал другие средства, хоть и более человечные по сравнению с принудительным помещением в психиатрическую больницу, но преследующие ту же самую цель: вернуть дочь на истинный путь великого Закона мужчин, запрещающего истинной христианке Милене Есенской делить ложе с евреем, а горделивой еврейке Оттле Кафке взять в мужья гоя. Не обладая жестокостью господина профессора Есенского, Герман Кафка не стал отправлять ее в желтый дом, когда она наметила в мужья гоя Джозефа Давида, не бросился выискивать в ней признаки безумия, а лишь призвал к голосу рассудка и к двухтысячелетней традиции, которую она якобы предала. Ну как же, дочь совершила преступление, оскорбив весь их народ: «Как тебе даже в голову пришло выйти замуж за гоя, в то время как мы возлагали на тебя такие надежды? Ты предала нас, Оттла, ты предала наших предков, предала Моисея и Авраама! Да твой собственный дедушка, мой отец Яков Кафка, мясник из Осека, владевший небольшой кошерной лавкой, от этого в гробу перевернулся! Ты решила разорвать извечные, выстроенные нами узы, творящие нашу историю! И во имя чего? Во имя любви? Ты, Оттла, говоришь о любви, но разве хоть что-то о ней знаешь? Ты называешь любовью свое первое увлечение, да еще и с гоем? Да и потом, когда это любовь была поводом для брака? Поводом, Оттла, может быть только долг!»

Герман неизменно выставлял себя жертвой, что делало его неуязвимым. Взывал к справедливости, к истории, вере и добру и напоминал о тысячелетних гонениях. Говорил от имени страдальцев, от имени жертв гетто и погромов. И при этом превращался в отца жестокого и восхитительного, которого, как ни старайся, уже не обойти, коли он встал тебе поперек дороги – хоть вправо сверни, хоть влево. Он перегораживал путь, размахивая над головой мечом Истории с большой буквы, сгибаясь под тяжестью всех бед их великого Народа – не племени победителей, как визиготы или викинги, способного дать почву для злобы и позволить тихо ненавидеть Германа Кафку, но обездоленного, побежденного еврейского рода, две тысячи лет истребляемого и гонимого. Он говорил от имени этого племени, поминая изгнанников, но не злодеев. Поднимал на щит беды, рассказывая, что мы их никогда не знали, что на нашу долю выпали одни только радости, ибо в XX веке наш народ уже никто и никогда не будет угнетать. И вопрос о том, чтобы убивать евреев, тоже больше никогда не встанет. Гостиная, где вещал Герман, служила преддверием истории. Там рядом с ним, за столом напротив нас, восседали Моисей, Авраам, Соломон и все без исключения цари, повелевавшие жечь евреев или их книги, навечно заточать их в гетто, равно как все безвестно пропавшие и призраки этой истории притеснений, гонений, ужасов и смерти. Был среди них и дух Якова Кафки, отца Германа, от имени которого он говорил, воюя с тобой в его честь, – твой дедушка, натерпевшийся от всевозможных эдиктов, запрещавших евреям что только можно, обрекавших их на истребление, изгнание и голод, обвинявших в умышленном распространении черной чумы. Он взывал к свидетелям прошлого, к убийцам и их жертвам – за тем самым столом, где Герман Кафка правил миром, сидело столько народу, что никто не осмеливался даже рот раскрыть из страха разбудить этих мертвецов.

«Все мое творческое наследие можно было бы назвать ”Попыткой вырваться на волю от отца”», – любил говорить Франц. Кроме как на бумаге, от других методов борьбы он уклонялся. Жестокость отца на корню пресекала любые поползновения к сопротивлению. После каждой ссоры сын неизменно приходил виниться. Просил прощения, что своими действиями навлек на себя родительскую горячность и гнев. И жертва благодарила своего палача. Поди теперь узнай, когда в детстве Герман отбил у него всякую охоту взять реванш, будто обрезав когти и подпилив клыки дикому зверю, бросив его в клетку.

Взяв наугад другую страницу, Оттла вернулась к чтению.


В моих глазах ты принял таинственные черты, так присущие тиранам… Пожелай я от тебя бежать, мне бы заодно пришлось распрощаться со всей семьей, даже с мамой. Она, конечно бы, меня укрыла, но связь с тобой никуда бы не делась. Мама слишком преданна, верна и слишком тебя любит, чтобы долго выступать в роли независимой духовной силы в затеянной ребенком борьбе… Об Оттле я вообще боюсь говорить, зная, что это может разрушить эффект от этого письма, на который я так рассчитываю. В обычных обстоятельствах, иными словами, когда у нее нет никаких особых проблем и ей не грозит опасность, ты не питаешь к ней ровным счетом ничего, кроме ненависти.

Оттла вспомнила тот день, когда брат рассказал ей о своем письме, когда они были в Желизах. По его словам, важнее этих страниц он не написал ничего в жизни. Ни одно из его предыдущих сочинений не достигало такого уровня подлинности. Могло даже случиться так, что все его предыдущие труды, все рассказы и наброски романов были всего лишь черновиками, банальной преамбулой. Может, он и за литературное перо взялся только для того, чтобы написать это письмо отцу? Однако сил передать его ему так и не хватило, поэтому он собирался попросить об этом мать. К тому же в этом начинании ему было не обойтись без сестры, которая в отличие от него не заикалась и не лепетала, когда говорила с отцом. Он хотел, чтобы она прочла его письмо и сказала, что о нем думает.

Пробежав его глазами в тот же вечер, Оттла почувствовала, будто опустилась на самое дно океана страданий, не понимая, что было мучительнее всего – пропасть отчаяния Франца, неистовость его текста или же тот факт, что она даже не догадывалась о том, какую колоссальную боль терпел самый дорогой ее сердцу человек, с которым она всегда делила радости и горести. Ее охватила целая гамма чувств: стыд, бессилие, гнев.

У нее не нашлось слов сказать ему, что, сколько бы усилий он ни прилагал, пытаясь добиться одобрения отца, им в любом случае никогда не принести плодов. Ей не хотелось отнимать у него все надежды. Доверившись ей, он дал понять, что осознает опасность, но готов пойти на риск, убежденный, что Герман Кафка – не такой уж толстокожий зверь, каким себя выдает, что отцу только и останется, что склонить голову перед подобным жестом сыновней любви. Перечить в этом она не захотела, хотя попросту была обязана заявить: «Франц, ты ошибаешься. Наш отец в принципе не способен ступить даже одной ногой в твой мир, увидеть его красоту и охватить мысленным взором все присущие ему сомнения. Наш отец относится к числу тех мужчин, кто лишен гуманного начала, но в избытке наделен ощущением собственного всемогущества, внушающего им веру в то, что именно они правят этим миром. Наш отец смеет говорить о тебе все, что думает, произносить вслух любую мерзость, которая приходит ему на ум, а то, что сам называет искренностью, считает вершиной человеческих достоинств. Но эта его мнимая искренность, Франц, – хотела сказать ему она, – по сути лишь проявление бесчеловечности и бесчувственности к тем, кто его окружает, а заодно к явлениям и предметам. Его мнимая искренность – это та же воля утолять свои прихоти, властвовать и подавлять, только названная другим именем. Отец орет и топочет на тебя ногами только потому, что ему невыносим его собственный образ, который он словно в зеркале видит, разговаривая с тобой. Бессильная груда плоти, лишенный чувственности карлик перед лицом такой глыбы человечества, как ты. Не искушай дьявола, Франц! Не отдавай письмо отцу, не вверяй еще раз свою судьбу в его руки».