Франц Кафка не желает умирать — страница 23 из 45

йного узилища, преодолев все препятствия то ли на крыльях любви, то ли по велению злого рока, уготовившего ему смерть, презрел судьбу, казавшуюся неотвратимой, презрел свою участь, казавшуюся предопределенной раз и навсегда. Это вам как?

– Не знаю.

– Не знаете? Это не ответ.

– Меня не отпускает ощущение, что не выполнить последнюю волю Франца означает предать его память, его дружбу. Это то же самое, что убить его во второй раз. От одной мысли об этом мне в душу закрадывается тоска.

– А сжечь все его творение? Это, по-вашему, не убить его во второй раз? Это не способствовать победе тьмы над жизнью? Это не отступить перед чудовищностью его болезни? Верх, Роберт, всегда должна одерживать жизнь! Победу в этой жестокой драме, которую мы только что пережили с Францем в роли трагического героя, должна одержать человечность. Жизнь – еще не литература, и это, Роберт, вам говорит не кто-нибудь, а писатель.

– Макс, вы ударились в философию и говорите с таким видом, будто представляете лагерь добра.

– Знаете, Роберт, мне и самому хотелось бы принадлежать к этому лагерю, хотя я и знаю, что это далеко не так привлекательно, как может показаться. Стоит человеку вырядиться в литературное тряпье, как ему тут же подавай негодяев! Видите ли, в числе прочих я читал и Карла Клауса, включая статьи, где он в чем только меня не обвиняет. Но повторю еще раз, что речь в данном случае идет о сохранении творческого наследия гения, ни больше ни меньше.

– Но вас обвинят в предательстве Франца!

– Плевал я на все их обвинения! И если стану предателем, пусть это будет на моей совести. В гробу я видал сарказм всех хулителей венского литературного мира, собирающегося в кафе «Центр»! Произведения Франца Карл Краус критиковал еще при его жизни, а то и напыщенно игнорировал. На мой взгляд, человечеству гораздо важнее читать труды Кафки, нежели всех этих мелких, амбициозных памфлетистов навроде Карла Крауса. Да и потом, от чьего имени будут говорить мои очернители? От чьего имени упрекнут меня, что я не выполнил последнюю волю Франца? Да если бы я не собрался его предать, они даже не знали бы, кто он такой. Нет, Роберт, литература заслуживает не Карла Крауса, а чего-то неизмеримо большего. Ей нужен Кафка. А до остального мне нет ровным счетом никакого дела.

– Мне кажется, мы несколько отдалились от темы.

– Наша тема сводится к тому, чтобы не предать огню Кафку.

– Может быть. Вопрос лишь в том, что сам Франц не считал свои творения достойными публикации.

– В этом я с вами совершенно согласен. Он и правда так думал. Но сегодня мы с вами – пожалуй, единственные в мире – можем сказать, до какой степени это было ошибкой. Знакомые с его текстами, которые, по его мнению, никто не должен читать, мы прекрасно знаем, о чем идет речь. На тех вершинах, куда он возносил литературу, им места не нашлось, а раз так, значит, их остается только бросить в огонь. В пользу этого говорили сомнения, которыми он делился с Эрнстом Ровольтом незадолго до выхода «Созерцания». Помните, как он нам утверждал: «Бог не велит мне писать, беда лишь в том, что я без этого не могу». Видите, в каких священных сферах в его понимании обретались литературные экзерсисы. Попытайся он вывести свои романы на эту небесную орбиту, проявил бы невероятную надменность. Но мы с вами после их прочтения ничуть не сомневаемся, что только там им и место. И что все без исключения его творения можно смело ставить на одну доску с Гёте, Клейстом или Флобером. А «Замок» так и вовсе вполне может сравниться с «Илиадой».

– Но ни «Америку», ни «Замок» он так и не дописал. Вы что, хотите опубликовать неоконченное произведение? Историю, не имеющую конца? Какое суждение можно вынести об авторе произведения, который не посчитал нужным довести его до конца? Да пусть даже и не смог.

– В Замок Франца нам уже никогда не попасть, а его Америка существует разве что в наших самых мучительных кошмарах. К тому же можно с полным основанием заявить, что текст любого произведения в принципе не может быть закончен, что это вообще лишено смысла. Раз в романе может быть великое множество концовок, то почему обязательно останавливаться на какой-то одной, пренебрегая всеми остальными? Любая из них бесконечно далека от совершенства и представляет собой чистой воды иллюзию. Поставить в романе финальную точку – это убить надежду сочинить нечто законченное и совершенное, сподвигшее вас в свое время его начать. А заодно и покончить с надеждой на идеальную жизнь. Так что если для обычного сочинителя завершить книгу означает лишь положить конец иллюзиям, то покончить с мечтой об идеальном романе – как в случае с Кафкой, писателем, которого можно возвести в абсолют, – то же самое, что покончить с собой. Для него любая концовка равна самоубийству.

– Читателю до намерений автора нет никакого дела. Он не потерпит романа, у которого нет конца. И не сможет отделаться от впечатления, что его предали.

– Разве для жизни важно, как именно она закончится? Нет, не важно, потому как конец всегда один. У человека останавливается сердце, и на том точка. Романы Кафки сотворены по образу и подобию жизни, поэтому финал их не имеет ни малейшего значения. В расчет идет только избранный им путь. Во власти произвола герои Кафки в одиночку действуют, будто живые, будто им дано этого произвола избежать, будто им дарована свобода. Постоянно лелеют в душе надежду, не теряя ее до самой последней секунды. И эту непостижимость, эту высшую правду о мире, эту победу над безутешностью жизни, это высшее утешение вы хотите уничтожить без возврата, предав огню? Лично я на это не способен.

Продолжать у Роберта не было никакого желания. Он не чувствовал в душе сил выдвигать те или иные аргументы, дабы убедить Брода сжечь произведения друга. При расставании они договорились как-нибудь встретиться опять.

На следующий день он сел в поезд и уехал в Будапешт. Пришло время вновь собирать в кучу расхристанную жизнь. Устроившись в полном одиночестве в купе, Роберт созерцал мелькавший за окном пейзаж. Потом его мысленному взору предстал тот зимний день 1921 года, когда ему пришлось расстаться со студенческой рутиной, сесть в другой поезд, оказаться в другом купе и отправиться лечиться в санаторий. Та поездка перевернула с ног на голову всю его жизнь. Полученный им жизненный опыт, наверняка самый удивительный и плодотворный из всего, что уготовила ему судьба, усадил его в первый ряд театра, на сцене которого давали пьесу созидания, страдания, смерти и любви.

Часть вторая


1933–1936

Дора

Вот уже несколько недель Дора Диамант, обретя убежище в квартире берлинского квартала Штиглиц, взяла в привычку спать полностью одетой на диване в гостиной. Чтобы быть готовой к приходу людей в черном. Но в это утро, как и в последние несколько дней, из сна ее вырвали не грохочущие в дверь приклады, а пение птиц. Она открыла глаза, радуясь занимающемуся дню. «Еще одному, выигранному у жизни», – пришла ей в голову мысль.

Понежившись немного на диване, она встала и подошла к окну. Затем вдохнула полной грудью живительное солнечное тепло, уверенная, что лето 1933 года принесет не так много бед, драм и катастроф, как минувшая весна. Ибо хуже уже просто быть не может. Ее не покидала убежденность, что немецкий народ, подаривший миру Гёте, Бетховена и Маркса, еще может спохватиться и взять себя в руки. От факельных шествий на Шарлоттенбург и сожжений книг на костре на Опернплац вскоре останутся одни воспоминания. И дитя, которое она носила под сердцем, появится на свет под более благоприятным знаком небес.

Если родится мальчик, она назовет его Францем. Если же девочка, то Марианной, только потому, что ей очень нравилась Франция. Хотя на деле ей было совершенно все равно, сын у нее будет или дочь. В тридцать четыре года жизнь преподнесла ей изумительный подарок материнства. Франц Ласк звучало совсем не плохо. К тому же из Лутца получится отличный отец. Он относился к ней с неизменным вниманием, был человек чрезвычайно мягкий и выступал с позиций гуманизма. Где-то он сейчас? Может, его вместе с другими руководителями коммунистической партии отправили в концлагерь Дахау? Его мать Берту, несравненного драматурга, чьи постановки давали театры по всей Германии, бросили в тюрьму за незаконную деятельность. Проходили массовые аресты. Евреи, социалисты, коммунисты, профсоюзные деятели. Вот уже три года состоя членом Коммунистической партии Германии, Дора прекрасно знала, какая ее ждет судьба, если ее поймают. Теперь она действовала под партийной кличкой «Мария Йелен». Ведь партийная кличка – это очень романтично. Хотя сама она грезила о «Розе Люксембург». Но закончить свои дни как эта прославленная революционерка, которую убили, изуродовали и бросили в реку Шпрее, все же не хотела. Боялась не за себя, за ребенка.

Партии она была обязана всем, даже знакомством с мужем. Лутц Ласк, дипломированный экономист, немецкий еврей и потомственный марксист, входил в ряды лучших немецких коммунистов. Когда он говорил о производительных силах и диалектической мысли, цитируя Гегеля и Маркса, она могла слушать его долгими часами. Поселившись в свое время в Целендорфе, время от времени они проводили у себя в гостиной собрания секции. Теперь же партия ушла в подполье. Пришло время действовать тайком. Облик мира радикально изменился, в городе царил страх, а террор возвысился в ранг человеческого закона.

Подумать только, всего десять лет назад она под руку с Францем шагала по Унтер-ден-Линден и фланировала по бульвару Кунфюрстендамм. Сейчас уже даже не верится, что те времена существовали в действительности. Как же они любили Берлин, чувствуя себя свободными и счастливыми. И вот теперь попрятались в норы, как крысы. Лутц Ласк, вполне возможно, оказался в Дахау. Шпильман, ее соратница по 218-й партийной ячейке, говорила, что рано или поздно они закончат там все. Великая пессимистка. Сама же Дора предпочитала видеть положительную сторону вещей. Когда-то познала счастье. Там же, в Берлине, десять лет назад. «Я была женой Франца Кафки».