– Невероятно! – произнес Юрий, чувствуя, что к глазам подступили слезы. – В отношении достоверности романа у меня, разумеется, есть целый ряд оговорок, но ведь от писателя нельзя требовать абсолютную правду, в противном случае он возглавил бы Верховный Совет. Но вот во всем остальном твой Кафка – самый настоящий реалист, как и положено Писателю партии. Что уж говорить о концовке! «Как собака! – сказал он, будто его собирался пережить собственный стыд». Да эти слова я сто раз читал в мотивировочной части судебного постановления процессов, которые вел Вышинский, как и в передовицах «Известий». Можно подумать, что твой Кафка безвылазно торчал в этом самом здании и брал на карандаш действующие здесь силы тьмы. Когда литература просачивается на Лубянку, значит, этот мир достиг вершины искусства. Надо же, изучая досье Кафки, я считал его всего лишь мелкобуржуазным автором, писателем-декадентом, подлежащим полному уничтожению. Но благодаря тебе изменил мнение и теперь вижу, что он вполне вписывается в славную плеяду романов советского реализма.
Он умолк, полагая, что зажег в душе молодой женщины лучик надежды, и от этого очень гордясь собой.
– Тем не менее, – перешел он вдруг на более строгий, беспрекословный тон, – не торопись радоваться. Я должен донести до твоего внимания решение Исполнительного комитета касательно твоей просьбы о вступлении в партию. Так вот знай, что ответ совсем не тот, что ты ожидала.
Он выхватил из дела еще одну бумагу и сказал:
– Давай я прочту тебе мотивировочную часть:
Дело Доры Ласк, активистки КПГ, действовавшей в Берлине под псевдонимом «Мария Йелен».
Протокол № 2245. Просьба о переводе товарища из Коммунистической партии Германии (КПГ) во Всесоюзную коммунистическую партию (большевиков) ВКП(б).
Комитет пришел к следующему выводу: с учетом того, что мы не смогли получить подтверждений революционной деятельности Доры Ласк; что для ее политической позиции характерен целый ряд слабостей; что в последние годы она проявляла полную пассивность в подпольной борьбе, о переводе в КПСС на сегодняшний день не может быть и речи, поэтому мы ограничимся лишь тем, что подтвердим ее принадлежность к КПГ с 1930 года.
Положив листок обратно, он стал наблюдать за ее реакцией. Она побледнела. Наверняка поняла, что мнение Исполнительного комитета означало не только категоричный отказ, но и выражало суровую оценку всей ее деятельности. Ему подумалось, что рано или поздно она встретится с мужем на Колыме. Но в этой женщине было что-то трогательное. Впервые за все время в его душе шевельнулось какое-то другое чувство, не имевшее ничего общего ни с долгом, ни с интересами партии. Он подумал, что, умей Катаев читать его мысли, наверняка перерезал бы ему горло. Однако в данный момент ему не было никакого дела ни до Катаева, ни до интересов партии. Он просто хотел спасти эту молодую женщину, зная, какая ей уготована судьба.
– Товарищ, – продолжал Юрий, – сегодня ты спасла свою жизнь благодаря единственно творению твоего первого мужа. Но должен сказать тебе одну вещь, хотя мне это строжайше запрещено, поэтому прошу навсегда сохранить мои слова в тайне, иначе нам обоим не сносить головы.
Он немного помолчал, примерно как актеры, внушавшие ему глубочайшее восхищение, потом в их же театральной манере воскликнул, стараясь вложить в голос как можно больше убедительности:
– Товарищ Дора Диамант, тебе надо уехать! Уехать отсюда, и как можно быстрее! Беги из Москвы к черту на кулички! И даже дальше, как только сможешь! Удирай из этой страны прямо завтра, нет, нечего тебе ждать завтрашнего дня! Выйдя отсюда, беги на вокзал, садись в первый же поезд и кати куда глаза глядят! Москву вот-вот накроет гигантская лавина террора, грядет гигантская чистка, по сравнению с которой гильотины Робеспьера останутся в памяти приятным детским воспоминанием. Здесь, в НКВД, мы получаем безумные приказы. Десяткам, тысячам сотен врагов народа вскоре надо будет заткнуть глотку. В планах – массовые казни и депортации. Город освободится от всех паразитов, растерзанные тела которых обагрят кровью сибирские льды. Уезжай, пока Москва не погрузилась во мрак. Не знаю, почему я тебе это говорю, стопроцентно совершая большую ошибку. Но тем хуже для меня! И чтоб духу твоего здесь больше не было!
Он подошел к двери, распахнул и показал на нее молодой женщине глазами, приглашая на выход. Она быстро вышла, ни разу на него даже не взглянув.
Роберт
Вдали уходит за горизонт английский берег, в тумане теряется суша. Прощай, родной Старый Свет. Прощай, Будапешт, о тебе я ничуть не сожалею, прощай, Прага, по тебе буду вздыхать, прощай, Берлин, тошнота моего сердца. Через десять дней «Шамплейн» войдет в порт Нью-Йорка. Воображение рисует ему небоскребы, подавляющие человека своей громадиной. В Берлине теперь царит вечная ночь, в марте тьма поглотила Вену, а через две недели Гитлер аннексирует Судеты. Франция мобилизовала свои войска. К тому же готовится и СССР. Муссолини призывает к переговорам. Все говорят о какой-то конференции в Мюнхене.
На нижней палубе на носу поют, плачут, молятся. Положив руки на леер, можно почувствовать, как в унисон трепещут тысячи сердец. Жизель, оставшаяся в Будапеште, приедет к нему, как только сможет. Разрешения выдают в час по чайной ложке. Жизнь словно взяла паузу, отказываясь двигаться дальше своим чередом.
Уезжает и Клаус Манн. Этому сыну нобелевского лауреата Роберт теперь друг. Бежав из рейха, тот нашел убежище в Венгрии. Познакомились они в Будапеште. У него были вопросы политического порядка и проблемы с наркотиками. Свою зависимость Клаус лечил в клинике на окраине города. Роберт помогал ему от них отказаться. Морфин – дело знакомое. В конечном счете Клаус со своей патологией справился. И Роберт теперь не убийца.
Жизели компания нового друга нравилась. Он нередко оставался с ними поужинать. И вместо соуса на этих ужинах у них был Кафка, Клаус слыл его знатоком. Некоторое время назад он опубликовал отрывок из «Процесса», ранее нигде не выходивший, и фрагменты «Дневника». Готовил предисловие к «Америке». А сам только об Америке и думал. Мечтал получить визу. Стучался во все двери. В одной из них оказалась маленькая щелочка, и Роберт понял, что нашел свой Сезам. Сел в поезд, уехал в Париж и на несколько дней там задержался. Во французской столице война была единственной темой разговоров. Страну поставили под ружье. Роберту предстоял путь в Англию. «Шамплейн» отходил из Саутгемптона. Отбытие запланировали на 17 сентября.
Какое-то время ему предстояло пробыть в Лондоне, где у него совсем не было знакомых. Роберт все кружил и кружил по городу. У всех на уме была одна только война. Но на днях конец его скуке положила одна встреча. Роберту надо было передать Стефану Цвейгу написанное Клаусом письмо. Тот с Манном дружил. На этапе публикации его первого романа прославленный венец поддержал сына нобелевского лауреата даже больше, чем сам Томас Манн. Между двумя писателями – зрелым, почти шестидесятилетним, одним из самых знаменитых в мире, и молодым, жаждущим славы и признания, – установились теплые узы сродни тем, что связывают отца и сына. В своем письме Клаус Манн написал:
13. IX.38
Дорогой Стефан Цвейг!
Эти строки вам передаст мой друг, доктор Роберт Клопшток. Если бы я не знал, что разговор с ним доставит вам удовольствие, то никогда не стал бы его рекомендовать. Человек он очень милый и умный – иначе как бы ему было стать близким другом Франца Кафки? Весьма пристрастен в вопросах литературы и всего, что мы с вами так любим. В Лондоне он чувствует себя немного одиноко, поэтому час общения с вами пойдет ему на пользу.
Как же я сожалею, что не могу приехать туда сам! Над моей поездкой в Англию, которая никак не может обрести конкретные черты, будто довлеет какое-то проклятие! 17-го числа я поднимусь на борт «Шамплейна», чтобы сразу отбыть в Нью-Йорк… Может, напишете мне туда словечко при удобном случае? Мой адрес: c/o William B. Feakins, 500 Fifth Avenue. Свидимся ли мы с вами еще раз до того, как в мире разразится глобальная катастрофа? Теперь и я считаю ее неизбежной, хотя еще совсем недавно не хотел в это верить. Особенно после того, как вчера этот мужлан устроил на радио подлинный шабаш оскорблений. Здесь все очень нервничают, но при этом верят и сохраняют спокойствие. В Берлине атмосфера внешне гораздо более оживленная, но в душах царит больше тревоги…
Всего вам наилучшего, желаю всяческих успехов в жизни и работе.
Ваш верный и преданный
Клаус Манн
Клаус хоть и ценил Цвейга, но стиль его критиковал, считая его слишком напыщенным, а самого венца относил к писателям второго эшелона. Роберт в своих оценках был не столь строг. Его биографии находил в некоторой степени пустословными, однако новеллы искренне любил. Но при этом вынужденно признавал, что Цвейг представлял собой антипод Кафки. Романист XIX века, каким-то образом забредший в век XX, в то время как Франца можно было по праву считать живым воплощением современности. В то же время в его глазах эта лондонская встреча выглядела настоящим событием. Направляясь к дому 47 по Хеллем-стрит, он размышлял: «В двадцать лет я повстречал величайшего писателя века, в сорок – самого знаменитого. Можно сказать, увидел оба берега творческого созидания».
Цвейг принял его как почетного гостя. Они выкурили по сигаре и выпили чаю, приготовленного спутницей писателя – молодой женщиной на тридцать лет моложе его, произнесшей всего пару слов, имя которой напрочь вылетело у него из головы. Венец отнесся к нему со всей любезностью. Роберт правильно делал, что уезжал из Европы, ведь ситуация все ухудшалась и не сегодня завтра разразится война. Аншлюс стал неким подобием могилы. Он уехал одним из первых. В те времена его многие посчитали трусом. А когда он решил продать дом в Капуцинерберге, жена наорала на него и обозвала дураком. Но чтобы предсказать массовую резню, надо было родиться и жить в Вене. И час этой резни уже давно наступил.