Франц Кафка. Узник абсолюта — страница 34 из 44

Летом 1923 г. Франц остановился у сестры и ее детей в Мюритце, на Балтийском побережье. Там он находился на отдыхе в колонии Народного дома для берлинских евреев, созданного д-ром Легманном. Там он, как и я, обрел надежду. Как раз в начале этого начинания, которое сейчас получило широкое распространение в Палестине, Кафка проявил к нему сочувственный интерес и однажды убедил свою невесту Ф., которая находилась в Берлине, оказать благотворительную поддержку этому Дому. Много лет спустя он встретил на пляже детей из этого Дома, стал с ними играть, познакомился с их учителем, а затем проводил с ними социально-образовательные вечера.

Однажды Франц увидел на кухне дома девушку, которая чистила рыбу. «Такие нежные руки, и такая кровавая работа», – произнес он с неодобрением. Девушка была сконфужена, и ей дали другую работу.

Это было началом дружбы Кафки с Дорой Димант, спутницей его жизни.

Дора Димант, которой в ту пору было, должно быть, девятнадцать лет, происходила из весьма почтенной польско-еврейской семьи. При всем уважении к отцу, которого она любила, ей было с ним скучно. Она не могла выдержать принуждений и ограничений, накладываемых традициями, – аналогичный случай с актером Лёви, у которого уважение к родителям сочеталось с пониманием невозможности следовать по их стопам. Дора покинула маленький польский городок и нашла работу вначале в Бреслау, затем в Берлине и уехала в Мюритц как работница Дома. Она блестяще изучила иврит. Сам Кафка изучал иврит с особым рвением. Исписанных листков с упражнениями по ивриту осталось ничуть не меньше, чем литературных рукописей.

Во время одного из первых разговоров Дора прочитала вслух главу из Асийи в оригинале на иврите. Франц увидел в ней драматический талант. По его совету и под его руководством позже она стала упражняться в этом искусстве.

Франц вернулся после летнего отдыха, преисполненный смелых мыслей. Его решимость уехать в Берлин и жить с Дорой была тверда, и он оставался в то время непреклонным. В конце июля он покинул Прагу, оказав успешное сопротивление возражениям семьи. Он писал мне первое время из Берлина, что чувствует себя счастливым и что ему даже хорошо спалось, чего я не слышал от него уже несколько лет. Он жил в Дорой в пригороде Штеглица, в доме номер 8 по Михельштрассе. Там был написан рассказ «Маленькая женщина» со сравнительно счастливым концом, хотя героиня живет в постоянном гневе на собственное «я», которое ей чуждо, – не меньше, чем домохозяйке, которая причинила немало зла молодой паре.

Шесть недель спустя они переехали в дом номер 13 по Грюнвальдштрассе вместе с д-ром Ретбергом, женским врачом, на виллу, о которой Франц отзывался восторженно, хотя у него там были всего две скромные комнаты. Я приходил повидать его каждый раз, как бывал в Берлине, – всего три раза. Я обнаружил там идиллию. По крайней мере, я увидел моего друга в хорошем расположении духа, хотя его физическое здоровье, по правде говоря, ухудшилось. Франц писал: «Я уехал от них. Этот переезд в Берлин был великолепным, теперь они ищут меня и не могут найти, по крайней мере в данный момент». Он, в конце концов, достиг идеала независимой жизни в своем собственном доме и был уже не сыном, жившим с родителями, а в некоторой степени – главой семьи.

Очевидно, что Кафка не стремился к парадоксальности и не пытался достичь недостижимый в принципе идеал, как Кьёркегор и приверженцы «теологии кризиса», он – и это имело решающее значение – жаждал наполненной, благой и правильной жизни. Он стоял скорее на позициях Мартина Бубера, который, полностью и принципиально отвергая Кьёркегора, считал: «Женитьба – это образцовая связь, не сравнимая ни с какой другой связью, она ведет нас к еще более великой связи, и только в этом качестве мы сможем стать свободными детьми Божьими. Женщинам угрожает конечное существование, и нет ничего опаснее для нас, чем быть связанными с тленным бытием, однако именно на осознании этой опасности зиждется наша надежда на спасение, и только через осуществление конечных целей наш человеческий путь ведет к бесконечному» (Бубер. Вопросы индивидуальности, 1936). Я видел, что Кафка был счастлив со своей спутницей жизни в последние годы, на протяжении которых он, несмотря на ужасную болезнь, совершенствовался. Он с удовольствием работал, читал мне вслух «Маленькую женщину», писал «Нору», из которой он также прочитал мне несколько отрывков. Когда я представил его агенту издательской фирмы «Шмиде», он согласился, не заставив себя долго убеждать, опубликовать четыре рассказа. В заглавие сборника он вынес название одного из рассказов – «Голодарь».

Исходя из этих подробностей, указывающих на интерес Франца к жизни, я впоследствии набрался смелости и посчитал недействительными все его указания, написанные задолго до этого периода, в которых запрещалась посмертная публикация каких-либо его документов.

Не только для меня стало ясным, что Франц нашел спасение в своем целостном существовании и стал новым человеком; читая его письма, вы можете почувствовать доброе состояние его духа и твердость, которую он в конце концов обрел. Возьмем, к примеру, письмо, адресованное сестре:


«Дорогая Валли!

Стол стоит возле огня. Я только что отодвинул его от камина, поскольку там слишком жарко, даже для моей спины, которой всегда холодно. Моя керосиновая лампа чудесно горит, она – просто шедевр. Лампа была собрана из маленьких кусочков, разумеется, не мной. Это чудо, что я обладаю такой вещью! Ее можно зажечь, не снимая стеклянного купола, единственный недостаток – это то, что она не горит без керосина. И вот я сижу и пишу тебе письмо. И вот я сижу, положив перед собой твое дорогое письмо, написанное так давно. Часы тикают, я привык к этим звукам настолько, что перестаю их замечать, особенно если делаю что-либо заслуживающее похвалы. На самом деле часы имеют ко мне личное отношение, как и многие другие вещи в комнате, особенно с тех пор, как я замечал, или, точнее, мне позволяли заметить, как хороша каждая вещь с любой стороны. Более того, полное изложение сути вещей потребует множества страниц – они, похоже, начинают поворачиваться ко мне обратной стороной, несмотря на все календари, о чьих сентенциях я уже писал отцу и матери. Позже начинаешь думать, что с календарем происходят какие-то метаморфозы. Либо он абсолютно не общителен – например, ты хочешь от него совета, обращаешься к нему, но единственно, что он может ответить: «Праздник Реформации» (возможно, в этом ответе заключается глубинное значение, но кто его может определить?), – либо, напротив, он грубо ироничен. Позже, например, я как-то проникся идеей, что, если буду делать нечто доброе или исполненное смысла, тогда буду обращаться к календарю – только в этом случае он ответит мне актуально, на злобу дня, а не так, как тогда, когда я пунктуально обрывал его листки в определенное время: «Даже слепая собака время от времени что-нибудь да находит». В другой раз я ужаснулся, прочитав поверх законопроекта, касающегося добычи каменного угля: «Счастье и довольство составляют радость жизни». В этом изречении, наряду с иронией, заключалась ужасающая бесчувственность: в нем выражалось нетерпение, невозможность больше ждать дня моего ухода, однако, возможно, это было лишь желание немного облегчить мою участь. Вероятно, под страницей, на которой будет указана дата моего ухода, будет другая, которую я не увижу. На ней будет написано: «Бог говорит каждому любящему сердцу, что настанет день, в котором мы все примем участие». Нет, нельзя высказывать свое мнение по поводу своего личного календаря. «Он только человек, такой же, как ты, и не более».

Если я попытаюсь написать тебе о том, с чем соприкасаюсь в жизни, то никогда не приду к концу, и сможет создаться впечатление, будто я веду напряженную общественную жизнь, но на самом деле моя жизнь спокойна, даже слишком спокойна. Я очень мало знаю о волнениях в Берлине, но, полагаю, все осталось по-прежнему. Вы все знаете о Берлине больше меня.

Кстати, знает ли П., что ты сказала, когда в Берлине тебя спросили: «Как поживаешь?» Да, конечно, он должен об этом знать. Вы все знаете о Берлине больше, чем я. Итак, рискуя повторить старую-старую шутку, но, учитывая то, что она всегда злободневна, отвечаю: «Испорченный х числовой индекс». А этот человек, который с энтузиазмом говорил о фестивале физической культуры в Лейпциге: «Какое потрясающее зрелище – 750 тысяч марширующих атлетов!» Другие ответы, в которых количество подсчитано более тщательно: «Да, в общем-то это не имеет значения – три с половиной мирных атлета»[28].

Как идут дела в еврейской школе? Читала ли ты записки молодого учителя из «Самозащиты»[29]? Они очень интересны, и в них чувствуется убежденность. Я снова слышал, что А. очень хорошо поживает, а г-жа М. произвела революцию в гимнастике в Палестине. Ты не должна слишком расстраиваться из-за того, как старый А. ведет свой бизнес. Вообще, это великое дело – взвалить всю семью к себе на плечи и доставить их за море в Палестину. То добро, которое он делает, – подобно чуду, сотворенному Моисеем с водами Красного моря.

Я всегда благодарен М. и Л. за их письма. Удивительно, как их почерки, если их сравнить, свидетельствуют даже не о различии характеров, а о различии во внешности. По крайней мере, так мне кажется по двум последним письмам. М. спрашивает, что меня больше всего интересует в ее жизни. Что ж, мне интересно, что она пишет, танцует ли еще. Здесь, в Еврейском народном доме, все девушки изучают ритмический танец, разумеется, бесплатно. Посылаю привет Л., от которой в восторге Анни Г., она усердно изучает иврит, уже почти умеет читать, и Анни Г. поет новые песни. У Л. тоже продвигаются дела?

Но сейчас уже пора ложиться. Что ж, я писал тебе почти целый вечер. С любовью…»


Началась страшная зима периода инфляции. Я думаю, что она подточила силы Франца. Каждый раз, когда он приезжал в тихий пригород Берлина, у него был такой вид, «словно он возвращался с поля битвы» – так сказала мне Дора. Страдания несчастных ранили его до глубины сердца. Он возвращался «серым как пепел». «Он живет такой напряженной жизнью, – говорила Дора, – что уже тысячу раз умер». Но это не было простой жалостью; он сам терпел тяжелые лишения, поэтому упрямо настаивал на