1. Заметки (до 1928 г.)
а) Заметки к «Процессу» Кафки
Работу надо посвятить Герхарду Шолему.
В чердачных комнатах, где расположена контора, сушат белье.
Попытка отодвинуть туалетный столик барышни Бюрстнер в центр комнаты.
Люди, которые взяли с собой подушечки, чтобы легче было упираться в потолок головами.
Из смысловых слоев высший – теология. Из слоев переживания самый глубокий – сон.
Как держит голову: в соборе, на казни и вообще.
Функция истории о стражнике. Экскурс о комментарии. Сходство с историей Хебеля.
«Решение»: казнь как стадия процесса. Некий голос, подводящий итог.
Значение шлюх.
О воздухе в помещениях суда; жара и духота среди мертвых.
Обращение слоя сна в слой теологический осуществляется посредством коммуникации жилых помещений с помещениями суда.
«Совесть» как продукт распада и как заведомое знание несчастья.
Интерпретация пролетарских кварталов и пролетарского жилья как судебной резиденции.
Сравнение с «Превращением»; заметить, что в «Процессе» не встречаются животные.
Сравнение со сказочными комедиями Роберта Вальзера.
По оплошности слишком громкое поведение в соборе.
Суд как инквизиторское и физиологическое пыточное учреждение. Сравнение с судом инквизиции.
Развенчание, расколдовывание «оккультного» понятия «стражник» в комментарии ко вставной истории.
Неназываемость этой истории – по сути она не может быть названа. Как таковая, она живет в измерении арабских и иудейских трактатных названий.
Сравнение с Агноном.
Все помещения в этом романе взаимоподменные и все готовы в любой миг поменять свое назначение: собор, зал суда, контора, бордель, лестничная клетка, ателье, меблированная комната, коридор.
Очень важный вопрос: почему почти ни слова не потрачено на изображение «мук» обвиняемых?
Взаимозаменяемые персонажи? Заместитель директора, барышня Бюрстнер, племянник хозяйки – все какие-то наскоро вставленные люди.
Вычленить из этого романа теологическую категорию ожидания. Так же как и теологическую категорию «отсрочки». «Отсрочка» в судопроизводстве, важнейший момент которого: судебное расследование постепенно переходит в приговор. Ожидание: тут надо бы первым делом проследить, когда, где и как часто главный персонаж изображен в процессе ожидания. Судный день, день воскресения как день ожидания.
Составить полное описание этого судопроизводства.
Значение портретов судей. Висят над дверью, как нож гильотины. Сравнить с Кальдероном: ревность как самое страшное изуверство.
Как объяснить оппозицию барышни Бюрстнер ко всем остальным персонажам романа?
… Стриндберг: «Путешествие в Дамаск».
«rècompense ou… chatiment, deux formes de l'éter-nite»[200] – Бодлер, Les paradis artifi ciels, Paris, 1917, p. 11.
Отвращение и стыд. Соотношение двух этих аффектов и их значение у Кафки.
б) Идея мистерии
Изобразить историю как процесс, в котором человек – он же доверенное лицо бессловесной природы – выступает с иском на творение и на отсутствие обещанного мессии. Верховный суд, однако, решает выслушать свидетелей будущего. Появляются поэт, который будущее чувствует, художник, который его видит, композитор, который его слышит, и философ, который его ведает. Их показания не совпадают, хотя все они свидетельствуют о грядущем приходе мессии. Верховный суд не решается выказать свою нерешительность. А посему все новым истцам и все новым свидетелям нет конца. В ход идут пытки, появляются мученики. На скамье присяжных – живущие, которые с равным недоверием внимают как истцам-людям, так и свидетелям. Места присяжных по наследству переходят к их сыновьям. Но в конце концов в них пробуждается страх, что их из этих мест изгонят. Наконец, все присяжные бегут, остаются только истцы и свидетели.
2. Заметки (до 1931 г.)
а) Заметки к ненаписанному эссе и к докладу 1931 года
Кафка все человечество обращает в прошлое.
Он отбрасывает тысячелетия развития культуры, не говоря уж о современности.
Мир с точки зрения своего природного развития находится у него на той стадии, которую Бахофен именовал гетерической. Романы Кафки разыгрываются в мире первобытной трясины.
Именно этот мир, а не наш сегодняшний, сталкивает Кафка в своих книгах с миром законов иудаизма.
Это выглядит так, словно Кафка хотел выявить гораздо большую, чем принято думать, пригодность торы для понимания затерянной в ней доисторической стадии развития человечества.
Но эта стадия и в самой торе не вполне безвозвратно утеряна. Законы чистоты и трапезы относятся к первобытному миру, от которого ничего более не осталось, кроме этих защитных обычаев.
Иными словами: только галаха еще хранит в себе следы этого отдаленнейшего образа существования человечества.
Книги Кафки содержат недостающую агаду к этой галахе.
Однако в теснейшей связи с этим агадистским текстом в его книгах содержится и текст профетический, пророческий.
Гетерическому природному бытию иудейство противопоставляет кару.
Пророк видит будущее под знаком кары.
Грядущее для него не есть следствие недавно минувшей причины, но кара за некую, иногда давно прошедшую вину.
Вина, однако, которой в форме кары подчинено наше ближайшее будущее, есть, по Кафке, гетерическое существование человечества.
Это пророчество относительно нашего ближайшего будущего для Кафки куда важней, нежели иудейские теологизмы, которые только и хотели найти в его творчестве. Кара важнее самого карателя. Пророчество важнее, чем Бог. Современность, наше привычнейшее окружение, для Кафки, таким образом, полностью отпадает. Весь интерес его на самом деле направлен на новое, на грядущую кару, в свете которой, правда, вина становится уже первой ступенью избавления.
Заметки 1
История о Буцефале, боевом коне Александра, который стал адвокатом, – не аллегория[201].
Для Кафки, похоже, вообще больше нет иного вместилища для великих фигур, а лучше сказать, для великих сил истории, кроме суда. Всех их, похоже, подчинило своей повинности правосудие. Так же как и люди, по народному поверью, после смерти превращаются – в духов или призраков, точно так же у Кафки люди, похоже, после обретения вины превращаются в фигурантов судопроизводства.
Истолковать значение чисел у Кафки: двое помощников, два палача, три господина в комнате, трое молодых людей. «Посещение рудника» – там шестой и седьмой дают представление о том, кем впоследствии станут помощники.
Ливрея или золотая пуговица на сюртуке как эмблема причастности к высшему: отец в «Превращении», слуга в «Посещении рудника», судебный слуга в «Процессе».
У Кафки картины жизни, образовавшиеся, возможно, не столько на основе ratio[202], сколько на основе древних мифологем, распадаются, и на их месте, сменяя друг друга, возникают все новые и новые. Но как раз эта мимолетность в образовании мифологем, уже заранее заложенная в них тенденция к самораспаду, и есть решающее свойство. То есть речь здесь идет о прямой противоположности «новому мифу».
«Ткачество не поднимая глаз», которое Бахофен знает по tres anus textrices[203], можно разглядеть и в главных действующих лицах «Процесса» и «Замка». Им противостоит разгильдяйство помощников.
Творчество Кафки: заболевание здравого человеческого рассудка. А также поговорки.
Заметки 2
«У него двое противников: первый теснит его сзади, изначально. Второй преграждает ему путь вперед. Он борется с обоими»[204].
Очень важна заметка: «Раньше он был частью монументальной группы» («Как строилась…»)[205]. Ибо, во-первых, она относится к комплексу пластических образов, который весьма немаловажен (ср. ангелов в Оклахоме)[206]. Во-вторых, в этой заметке сказано, что он из группы вышел. Вероятно, это можно понимать как противоположность тому вхождению в картину, которое встречается в китайских сказках.
Подмеченные массой свойства – слова, повадки, события – иные, чем слова, жесты, события, подмеченные отдельными лицами. Однако в успокоительной мощи огромной людской массы и кругозор отдельного человека меняется. Тип вроде Швейка, например, самым счастливым образом капитулирует перед массовым мышлением. У Кафки тут, возможно, намечаются конфликты. Ср.: «Он живет не ради своей личной жизни, он мыслит не ради своего личного мышления. Ему кажется, будто он живет и мыслит, подчиняясь понуждению некоей семьи». («Как строилась…»)[207].
«Ему все дозволено, только себя забыть не дано» («Как строилась…»)[208]. Правда, от тьмы прожитого мгновения ускользает тот, кто входит в образ. Кафка, однако, от этой тьмы не бежит, он ее проницает. Но для этого ему приходится глубоко вдыхать малярийный воздух наличного бытия.
Революционная энергия и слабость – это у Кафки две стороны одного и того же состояния. Его слабость, его дилетантизм, его неподготовленность – революционны. («Как строилась…»[209]. Кафка говорит, что всегда чувствовал Ничто «своей стихией». Что он под этим подразумевает? Творческое безразличие? Нирвану? («Как строилась…»)[210].
«Даже мокрице нужна довольно большая щель, чтобы скрыться», а вот для его разысканий, наблюдений, «работ вообще никакого места не требуется, даже там, где даже крохотной щелочки нет, они, вживаясь друг в друга, могут жить несметными тысячами» («Как строилась…»).
Обезьяна, бьющаяся головой в дощатую стену («Сельский врач»), «его путь по жизни прегражден его собственной лобной костью», зарываться лбом в землю («Как строилась…»).
Для мотива превращения чрезвычайно важно, что оно вершится у Кафки с обеих сторон: обезьяна превращается в человека, Грегор Замза – в животное.
«Отчет для академии»: бытие человека здесь предстает просто как выход. Похоже, более основательно нельзя было поставить оное бытие под сомнение.
«В замкнутости своего символического содержания сопоставимы со сказками и мифами», – справедливо замечает Хельмут Кайзер о произведениях Кафки.
Если у Жюльена Грина главный, всех персонажей обуревающий порок – это нетерпение, то у Кафки это леность. Люди передвигаются у него, словно во влажном, наполненном тяжелой духотой воздухе. Присутствие духа – это то, что меньше всего им свойственно. Особенно явно это проступает в женских образах, тут есть прямая связь между леностью и готовностью вступить в половые сношения.
Ниже записываю рад важных соотнесений между «Созерцанием»[211] и более поздними произведениями Кафки.
«Смотреть на других взглядом животной твари» – здесь это выражение «последнего замогильного покоя»[212].
Платья, на которых, особенно на роскошной отделке, пыль лежит таким толстым слоем, что от нее уже не избавиться, а в конце концов и лицо, «всеми уже виденное и перевиденное и порядком поизносившееся»[213].
Купец заявляет: я «несусь, как на волнах, прищелкиваю пальцами обеих рук, треплю по волосам встречных детишек». Ребячливый ангел: «Летите прочь». И вообще здесь местами чувствуется «Америка»[214].
«Полностью выбыл из своей семьи»[215]. Сразу после этого начинает создаваться впечатление, будто рассказчик превращается в лошадь.
«Тоска»: рассказчик бегает по ковровой дорожке своей комнаты, как «по скаковой дорожке»[216]. А затем является главный герой рассказа, ребенок-привидение. – Человек, которому пришлось «пригнуть голову под лестницей»[217].
В «Отказе» девушка старомодно одета. Старомодное движение «плавно покачивающегося автомобиля»[218]. Лошади своим шумом заставляют усталого человека «откинуть голову»[219]. «В назидание наездникам» опять-таки акцентирует внимание на скаковой дорожке, но при этом, как кажется, рассказчик хочет взять и саму эту дорожку, и лошадей под защиту от деляческой суеты ипподрома.
«Само собой, все во фраках»[220] – то бишь анонимные люди-никто. /Так же и палачи в «Процессе»: «Я тут по праву в ответе за все – за каждый стук в дверь»./[221]
/«Разоблаченный проходимец» – этюд к помощникам./[222]
«Соседние страны могут лежать так близко, что будут видеть друг друга»[223].
Заметки 3
/Двуликость кафковского страха: как его интерпретирует Вилли Хаас и как этот страх через нас проходит. Страх – это не, как боязнь, реакция на что-то, страх – это орган./
/«Непроницаем был мир всех важных для него вещей»./
Имена у Кафки как конденсаторы содержаний его памяти. Противоположность ассоциативной манере письма. Имена в народной литературе – значение Йозефа К.
Для Кафки это вроде его «Книги о Фаусте». Различие в полагании целей; различие в развязке. И в итоге же от фаустовского немного остается. И это творение, как и все кафковские, скорее о поражении и неудаче. «Как ни делай – все не так». Но в этой неудаче, где-то в самом осадке ее, на самом донном слое животной твари, в крысах, навозных жуках и кротах, готовится и зреет новое понимание человечности, новый слух для новых законов и новый взгляд на новые отношения.
/Несколько недель назад вышел новый томик Кафки «Как строилась Китайская стена»./ Не думаю, что им до конца исчерпан ряд произведений, в которых творчество этого человека – почти все в виде посмертного наследия – будет приходить к живущим. Нам еще по меньшей мере предстоит дождаться вариантов и разработок к полуоконченным большим вещам, прежде всего к «Замку». Кем был Кафка, об этом ни сам он не желал со всей отчетливостью сказать, – о нем, к примеру, можно было бы сочинить легенду, что это был человек, беспрерывно занятый исследованием самого себя, но ни разу не удосужившийся взглянуть в зеркало, – ни сам он не желал об этом сказать иначе, как полушепотом, пугливо и невнятно пробормотанным инициалом К. – первой буквой своей фамилии, ни мы этого не знаем. Так что и вы от меня этого не узнаете. /
/Будь у нас время чуть подробнее заняться вопросами формы, тогда многого можно было бы ожидать от доказательства тезиса, что большие вещи Кафки – это не романы, а рассказы./
/А вот я скорее склонен узнать в этой деревушке, расположившейся у подножия замковой горы, деревню из одной талмудистской легенды./
/Посмертная слава и то, как она соотносится с конфиденциальным характером произведений Кафки./
/Толкование «вины» в «Процессе»: забвение./
/С другой же стороны, похоже, столь же неразрешима и задача высших властей доказать человеку его вину. И тогда получается, что их положение, несмотря на то, что они готовы на все («Замок», с. 498), столь же безнадежно, как и положение человека, спрятавшегося в глухой обороне./
/Три романа об одиночестве – если угодно. Только это одиночество не романтического толка. Одиночество, которым отмечены его герои, – это одиночество, навязанное извне, а не идущее изнутри, душевное и духовное одиночество./
Насколько же низко пали высшие, если они теперь на одной ступени с низшими, а люди между ними где-то посередине. Тут между существами всех рангов кафковской иерархии царит тайная солидарность страха. И с каким облегчением встречает Кафка Санчо Пансу, который проламывает человеческий выход из этого промискуитета. (Ср. историю о Флобере «ils sont dans le vrai»[224].)[225]
/To, что книги эти остались незавершенными, – это и есть, пожалуй, торжество благодати в этих фрагментах./
«Обычная путаница» – это, вероятно, одна из пьес, что идут в Открытом театре Оклахомы. Кстати, этот рассказ дает такой же яркий пример искажения времени, как и «Соседняя деревня».
У Кафки очень часто низкие потолки в помещениях буквально заставляют людей принимать согбенные позы. Словно они согнулись под неким бременем, и это бремя, несомненно, – их вина. Впрочем, иногда в их распоряжении имеются подушечки, чтобы легче было упираться в потолок затылком и шеей. То есть они научились к этой своей вине приноравливаться даже с удобствами. Когда они являются в судейские приемные, им там очень жарко; даже слишком жарко, если по правде, но зато, главное дело, не мерзнешь, так что и в этом тоже можно найти некоторые удобства и уют. То, что благодаря таким вот пассажам всякий уют и всяческие удобства приобретают весьма двусмысленное освещение, вполне в духе Кафки. См. «Превращение»: там насекомое под кушеткой не может поднять голову.
Щели в дощатой стене обезьяньей клетки и в дощатой двери Титорелли.
Заметки 4
…Кафке… было бы полезно перед окончательной доработкой рукописи присмотреться к работам Иеронима Босха, чьи монстры… состоят в родстве с монстрами Кафки
…Георга Шерера…[226]
«Созерцание».
/Как вырастают произведения Кафки. «Процесс» из «Приговора» (или из «У врат закона», да и «Стук в ворота» сюда же относится). «Америка» – из «Кочегара»./
/Имена людей с удивительной деловитостью запечатлевают притязания написанного на буквальное истолкование./
Истинный ключ к пониманию Кафки держит в своих руках Чаплин. Как Чаплин дает ситуации, в которых уникальным образом сопрягаются отторгнутость с обездоленностью, вечные человеческие страдания – с особыми обстоятельствами сегодняшнего существования, с бытием денег и больших городов, с полицией и т. п., так и у Кафки любая случайность обнаруживает янусовскую двуликость, абсолютно непредумышленную – то она совершенно вне истории, а то вдруг обретает насущную, журналистскую актуальность. И рассуждать в этой связи о теологии в любом случае имел бы право только тот, кто проследил бы, изучил бы эту двойственность, а уж никак не тот, кто прикладывает свои концепции только к первому из этих двух элементов. Кстати, эта своеобразная двухэтажность точно в таком же виде проявляется и в его повествовательной оптике, которая, наподобие народного календаря, и следит за эпическими фигурами с той – граничащей с абсолютной безыскусностью – наивной простотой, какую можно обнаружить только в экспрессионизме.
/Два принципиальных заблуждения в попытке приблизиться к миру Кафки – непосредственно естественное и непосредственно историческое толкования; первое представлено психоанализом, второе – Бродом./
/Описательное определение в философии дао: «Ничто, которое только и обеспечивает пригодность и существование Нечто», по манере и тону очень близко многим высказываниям и речениям Кафки. (Его Санчо Панса как даосист.) /
/«Только полнота мира, она одна и является для него действительностью. Всякий дух должен быть овеществлен и обособлен, чтобы получить здесь место и право на существование… Духовное, если оно вообще и играет какую-то роль, становится духом, призраком. А духи превращаются в совершенно обособленных индивидуумов, каждый со своим именем и каждый на свой лад привязанный к имени их почитателя… Полнота мира ничтоже сумняшеся переполняется еще и их полнотой… Беспечно усугубляя эту давку, все новые и новые духи поспешают к старым… каждый со своим именем и на особицу от остальных». Впрочем, речь в данной цитате вовсе не о Кафке, а о… Китае. Так Франц Розенцвейг описывает китайский культ предков («Звезда избавления», Франкфурт-на-Майне, 1921, с. 76–77), а поразительная схожесть, которую приобретает мир Кафки в свете сопоставления с этим китайским культом, подсказывает допущение, что за образом отца в произведениях Кафки скорее надо бы искать представление о предках – равно как, впрочем, и их противоположность, то есть представление о потомках./
/Оскар Баум в статье в «Литерарише Вельт» говорит о конфликте каких-то обязательств, которые человек у Кафки в себе вынашивает. Насколько шаблонно это представление, настолько же поразительно рассуждение, которое Баум непосредственно из него выводит: «Трагизм несовместимости этих обязательств неизменно воспринимается у Кафки почти с жутковатой усмешкой – как вина героя, причем вина, опять-таки, предельно понятная и почти само собой разумеющаяся». И вправду, мало что еще столь же характерно для Кафки, как этот косой взгляд, который он то и дело бросает на все скверное, докучливое, порочное как на нечто надоевшее, но вместе с тем и привычное./
В героях Кафки более чем заметно нечто, что можно было бы обозначить как медленную гибель праздности. Праздность почти неотъемлема от одиночества. Нынче, однако, одиночество перешло в состояние брожения. И лучше не стоять у него на дороге.
Заметки 5
«Чтобы быть потяжелее, а это, мне кажется, способствует засыпанию, я скрестил руки и положил кисти на плечи, так что я лежал, как навьюченный солдат». Кафка, дневниковая запись от 3 октября 1911 г.
«Время приказывать» – или, скорее, «не время приказывать» – очень емкое изречение из дневника. Высшая моральная задача человека: завоевать время на свою сторону. Это вполне могло бы быть грасианским понятием[227]. Добиться того, чтобы время работало на тебя, наподобие тому, как испытывается на правильность любая ситуация в зависимости от того, способна ли она выигрывать как от длительной неизменности, так и от внезапной перемены. Отменный образ – что человек, отдающий приказы, в известном смысле должен как бы размахнуться во времени, чтобы достигнуть цели своего приказа.
/В Китае человек внутренне «почти бесхарактерен; образ мудреца, каким его в классическом виде… воплощает Конфуций, стирает в себе практически все индивидуальные особенности характера; это воистину бесхарактерный, то бишь заурядный, средний человек… Отличает же китайца нечто совсем иное: не характер, а совершенно натуральная чистота чувства… Ни у одного другого народа лирика не выступает столь же чистым зеркалом видимого мира и вне личного, столь же дистиллированного от поэтического Я, буквально по каплям выпавшего из него чувства». Франц Розенцвейг, «Звезда спасения», с. 96./
/Кажимость и сущность – глубже всего характеризует поэтов то, как у них эти две вещи соотносятся. У Кафки это в высшей степени необычно: кажимость не вуалирует, не прикрывает здесь сущность, а компрометирует ее, ибо как раз сущность-то и превращается у Кафки в кажимость. Так, например, статисты в театре Оклахомы, конечно же, ангелы, но как только они ангелами одеваются, они тем самым свою ангельскую сущность компрометируют. /
/Сходным образом и справедливость: неисповедимы ее приговоры. Именно это и выражает весь ход судебного дознания у Кафки. Но выражает в формах разложения и продажности./
/О том, что понятие искажения в изображении Кафки имеет двойную функцию, и какую именно, – об этом лучше всего дает представление то иудейское предание, согласно которому с приходом мессии мир не изменится сверху донизу, его всюду лишь чуть-чуть подправят в мелочах. Мы ведем себя так, словно живем в тысячелетнем рейхе./
/О «Процессе»: насколько здесь право и суд пронизывают все стыки социального бытия – это оборотная сторона беззакония в наших общественных отношениях./
Искажение – «dérangement de lахе»[228], по выражению Берто.
О законе и его страже: «Le gardien cest la société humaine. Elle ne comprend pas, elle ne connait pas la Loi qui néanmoins elle garde. La connaissance qu'elle feint d'en avoir est résevée au gage supérior, inaccessible.» Felix Bertaux: Panorama de la littérature allemande contemporaine. Paris, 1928, p. 235[229].
Все это безмерное лукавство Кафка вывел еще в рассказе «На галерке». Беззаконие – не оттого ли оно идет, что неумолимость закона ослепляет даже его хранителей?
Тут надо прояснить соотношение трех вещей: закон – память – традиция. Вероятно, именно на этих трех вещах творчество Кафки и зиждется.
Заметки 6
«Новый адвокат» – текст к картине Пикассо.
/«Непроницаем был мир всех важных для него вещей» – но не потому, допустим, что он обладал универсально настроенным умом, а потому, что был мономаном./
Среди подонков всякой живой твари, среди крыс, навозных жуков, кротов подготавливается новое понимание людей, новый слух для новых законов, новый взгляд для новых отношений.
/Искажение, однако, само себя преодолеет, переродившись в избавление. Это смещение оси в избавлении манифестируется переходом в игру («Открытый театр Оклахомы»). Все это происходит на ипподроме, потому что и этой античной игре придается сакральное значение./
Пример краткосрочного забвения: директор канцелярии в комнате заболевшего Гульда. Из указания на то, что он «зашевелил руками, как короткими крыльями», можно заключить, что процесс превращения тут уже начался («Процесс», с. 180)[230].
Люди, словно оглушенные сном, в любой миг готовы впасть обратно в свое одиночество; дядя, пытающийся удержать в равновесии свечу на своем колене («Процесс», с. 182)[231].
/Мир монстров: Лени и ее перепонки между пальцами («Процесс», с. 190–191)[232]. Возможно, это намек на ее болотное или водяное происхождение.
О растленности этого мира: «все, выступающие перед этим судом в качестве защитников, в сущности являются подпольными адвокатами» («Процесс», с. 199)[233]. Здесь стоит указать на один мотив из моей работы о Грине: самая древняя и самая юная мразь сходятся и подпевают друг другу. На этой стадии капитализма определенные первобытные нравы болотных бахофенских времен снова обретают актуальность. /Логика Кафки как болотная, первобытная логика. На больших пространствах текста рассуждения его персонажей простираются как асфальт, застывший над трясиной./
Заметки 7
К Открытому театру Оклахомы: в «Новом адвокате» «простоватый служитель наметанным глазом скромного, но усердного завсегдатая скачек» наблюдает за адвокатскими гонками.
Низкий потолок – в комнате адвоката тоже такой – придавливает обитателей как можно ниже к полу.
/У Кафки есть одна весьма примечательная склонность как бы изымать из событий смысл. Взять, к примеру, того судейского чиновника, который битый час сбрасывает адвокатов с лестницы. Тут от события уже ничего не остается, кроме жеста, давно выпавшего из всяких аффективных взаимосвязей./
/Воспоминание как задача, как трудность: «не зная ни самого обвинения, ни всех возможных добавлений к нему, придется описать всю свою жизнь, восстановить в памяти мельчайшие события и поступки и проверить их со всех сторон. И какая же грустная это была работа! Может быть, она подходит тем, кто, уйдя на пенсию, захочет чем-то занять мозг, уже впадающий в детство…» («Процесс», с. 222)/[234].
/К. берет одну из бумаг со стола, кладет ее на ладонь и, постепенно поднимаясь с кресла, протягивает ее обоим собеседникам. («Процесс», с. 226)/[235].
Сравнение Кафки и Пиранделло. Экспрессионистский элемент у обоих. Всякая ситуация исходит из одной вечности и уходит в другую.
/«Непроницаем был мир всех важных для него вещей» – пишет Макс Брод. И думаю, позволительно предположить, что многие, если не большинство из этих непроницаемостей крылись для него в совершенно неприметных или по меньшей мере скупых жестах, подоплеку и жизненное пространство которых он показывает в своих романах./
Условные придаточные предложения у Кафки – это ступени лестницы, уводящей все глубже и глубже вниз, покуда мысль его не окунется наконец в тот слой, где живут его персонажи.
Суды ютятся на чердаках. Возможно, мы больше приблизимся к их пониманию, если вспомним, что чердак
вообще такое место, где обретаются завалявшиеся, позабытые диковины. Так что, быть может, необходимость предстать перед этими судами сродни тому жутковатому любопытству, с которым мы приближаемся к запыленным сундукам, годами простоявшим на чердаке./
/Для понимания взаимоотношений кажимости и сущности в этом мире важны портреты судей, а особенно значима фраза Титорелли: «Если бы я всех этих судей написал тут, на холсте, и вы бы стали защищаться перед этим холстом, вы достигли бы больших успехов, чем защищаясь перед настоящим судом». Сравни также понятие «мнимого оправдания»[236]./
«Все на свете имеет отношение к суду» («Процесс», с. 262)[237].
«Суд ничего не забывает» («Процесс», с. 277)[238].
/В то время как «Процесс» в большей мере показывает обвиняемого в обороне, «Замок» временами создает ощущение, что тщетная задача высших властей – доказать человеку его вину. И тогда получается, что их положение, несмотря на то, что они готовы на все («Замок», с. 498), столь же безнадежно, как и положение человека, спрятавшегося в глухой обороне./
/«Две возможности: делать себя бесконечно малым или быть им. Второе – завершение, значит, бездеятельность, первое – начало, значит, действие». Китай придерживается первого, Кафка – второго («Как строилась…», с. 244)/[239].
Мир предстает у Кафки в кризисе; под непрекращающимся дождем или снегом он переходит из одного состояния в другое. О взаимоотношении этих двух состояний говорится намеками: «Только здесь страдать – это страдать. Не в том смысле, что те, кто страдает здесь, где-то в другом месте из-за этого страдания будут возвышены, а в том смысле, что то, что именуется в этом мире страданием, в другом мире, не меняясь и будучи освобожденным от своей противоположности, является блаженством» («Как строилась…», с. 245)[240].
Диалектические противоположности ситуаций: сравнение человека с бильярдом, который сперва разрушают, и лишь затем подвергают опустошению. («Как строилась…», с. 248)[241]. Или еще: «Что следует деятельно разрушить, то надо сперва крепко схватить» («Как строилась…», с. 244)[242].
Один из важных образов – ватага ребятни, что встречается и в «Охотнике Гракхе», и у Титорелли.
Попытка истолковать эпизод с языческими картинами: во времена ада новое – это вечно одно и то же.
«Суду ничего от тебя не нужно. Суд принимает тебя, когда ты приходишь, и отпускает, когда ты уходишь» («Процесс», 391)[243]. Этими последними словами, которые К. слышит в соборе, высказано то, что суд, по существу, нисколько и ничем не отличается от любой житейской ситуации. Ибо такое можно сказать именно что о любой ситуации, правда, если предположить, что воспринимаешь ее не как развиваемую К., а как внеположную ему и его ждущую. Но именно это и происходит с особой выразительностью в девятой главе, откуда и взяты процитированные выше заключительные слова. Примерно так же, наверно, складываются ситуации во сне: мы попадаем в них, как в некие пустые формы, из которых изливается самое наше существо в материи страха, вины или как там его еще можно назвать.
/Красота у Кафки никогда не выступает на стороне женщин-потаскушек, зато встречается в совершенно неожиданных местах, например, в лицах обвиняемых./
Заметки 8
Кафка очищает целые огромные ареалы, которые были заняты человечеством, он проводит, так сказать, стратегическое отступление, отводя человечество назад, на линию первобытных болот.
Главное для него – начисто элиминировать современность. Ему ведомы лишь прошлое и будущее: прошлое – как первобытное болотное существование человечества в полнейшем промискуитете со всеми живыми существами, будущее – как наказание, вернее, как кара: именно с точки зрения вины будущее предстает как наказание, а прошлое с точки зрения избавления, спасения предстает как учение, как мудрость.
Пророк видит будущее в аспекте наказания.
Кафка ревизует историю.
Знание провоцирует и влечет за собой вину, а та – избавление, спасение.
Сквозь сонм имен его персонажей проходит как бы трещина: часть из них принадлежит повинному миру, часть – спасенному. Видимо, это напряжение на разрыв и есть причина чрезмерной определенности в его подаче материала.
б) Дневниковые заметки (май – июнь 1931 г.)
6июня. Брехт видит в Кафке пророческого писателя. Он заявляет, что знает и понимает Кафку как свой собственный карман. Однако как именно он его понимает – выяснить совсем непросто. Для него, во всяком случае, ясно одно: у Кафки одна-единственная тема, и все богатство писателя Кафки есть богатство вариаций этой темы. Тема же эта, в понимании Брехта, в самых общих чертах может быть обозначена как изумление. Удивление человека, который чувствует грандиозный сдвиг, происходящий во всех отношениях, но сам, однако, в новый порядок вещей вписаться не умеет. Ибо этот новый порядок вещей, если я верно тут Брехта понимаю, определяется законами диалектики, которые бытие диктует массам и отдельному человеку. И этот отдельный человек сам по себе по неизбежности вынужден реагировать на почти непостижимые изменения бытия, которыми дают о себе знать проявления этих законов, таким вот изумлением с немалой примесью панического ужаса. Кафка, как мне кажется, настолько этим ужасом охвачен, что вообще не в состоянии изобразить какой-либо процесс в неискаженном, по нашим меркам, виде. Иначе говоря, все, что он описывает, говорит не столько о самом себе, сколько о чем-то другом. Этому непреходящему визуальному присутствию искаженных вещей вторят безутешная серьезность и отчаяние во взоре самого писателя. За такое восприятие действительности Брехт склонен считать Кафку единственным подлинно большевистским писателем. Сосредоточенность Кафки на его одной-единственной теме может вызвать у читателя впечатление закоснелости. В сущности же, однако, это впечатление – лишь свидетельство того, что Кафка порвал с принципами чисто повествовательной прозы. Быть может, проза его ничего и не доказывает; однако строй ее таков, что ее в любой момент можно поставить в контекст доказательства. Тут можно вспомнить о форме агады – так иудеи называют истории и притчи из Талмуда, которые служат пояснению и подтверждению учения, то есть галахи. Само учение, однако, нигде у Кафки не высказано. Можно лишь попробовать вычитать его смысл по странному, порожденному испугом и/ или внушающему испуг поведению людей.
Некоторую подсказку тут может дать то обстоятельство, что наиболее интересные для него манеры поведения Кафка нередко придает животным. Эти его истории о животных довольно долго можно читать, вообще не догадываясь о том, что речь тут вовсе не о людях. Когда же в первый раз наталкиваешься на обозначение – какой-нибудь мыши или крота – то вскидываешься, как от шока, и видишь вдруг, насколько далеко ушел от тебя континент людей. Так же далеко, как далеко от него общество будущего. Кстати говоря, этот мир животных, в чьи мысли Кафка облекает свои, имеет одну характерную особенность. Это неизменно животные вроде крыс и кротов, которые обитают в недрах земли, либо, по меньшей мере, как жук из «Превращения», живут на земле, заползая во всевозможные отверстия и щели. Только подобное вот укромное, заползшее под землю существование, похоже, и представляется писателю единственно подобающим и уместным для представителей его изолированного, не сведущего в законах бытия поколения и его окружения. Брехт противопоставляет Кафку – точнее образ К. – Швейку: одного удивляет все, другого ничего не удивляет. Швейк выявляет чудовищность бытия, в которое он поставлен жизнью, тем, что он ничто в этом бытии не считает невозможным. Он настолько изведал на себе беззаконие этой жизни, что давно уже никаких законов от нее не ждет. Кафка, напротив, наталкивается на закон уже везде и повсеместно: он, можно сказать, уже весь лоб себе в кровь разбил об этот закон (см. историю про крота, а также «Как строилась…», с. 213), но это нигде и никогда не есть закон вещного мира, по которому он живет, и вообще это все не от вещного мира. Это закон некоего нового порядка, под действием которого все вещи, в коих он выражается, скособочены, – закон, который искажает все вещи и всех людей, в ком бы и в чем бы он ни проявился.