Французская новелла XX века. 1940–1970 — страница 11 из 40

(Род. в 1899 г.)

Всякому, кто хоть раз держал в руках «Юманите», не могло не встретиться имя журналиста, изо дня в день (на протяжении более двадцати лет!) помещающего колючие политические заметки под рубрикой «Но… говорит Андре Вюрмсер» на первой странице газеты французских коммунистов.

Почти вся сознательная жизнь Вюрмсера связана с демократическим и коммунистическим движением. Член ФКП с 1934 года, он является активным и страстным борцом за ее идеалы.

Между тем Вюрмсер — не только видный общественный деятель, блестящий и острый полемист, живо и незамедлительно откликающийся на любое серьезное событие политической жизни. Он, кроме того, — вдумчивый литературный критик, умеющий уловить в суматохе сменяющих друг друга дней живую жизнь непреходящих культурных ценностей. Это редкое сочетание предельной злободневности с широтой охвата явлений культуры составляет одну из характерных черт творческой деятельности Вюрмсера. Не случайно в течение многих лет он вел отдел литературной критики в газете «Леттр франсэз», не случайно является автором обстоятельных работ о французских писателях-классиках, таких, как Стендаль и Гюго, и не случайно вершиной его литературно-критической деятельности стало фундаментальное исследование «Бесчеловечная комедия» (1964), посвященное титану XIX столетия — Бальзаку.

Но Вюрмсер и сам — писатель, писатель очень оригинальный, обладающий широким и разнообразным дарованием. Ему принадлежит семитомный цикл романов «Человек приходит в мир» (1946–1955) и другие произведения, среди которых видное место занимают новеллы. Два сборника рассказов Вюрмсера, объединенных общим названием «Калейдоскоп», — его несомненная и большая литературная удача.

Вюрмсер — искусный мастер ультракороткого рассказа. Его новеллы (занимающие иногда всего полстраницы!) — это миниатюрные образцы повествовательного искусства. Почти в каждой такой миниатюре Вюрмсеру удается сделать то, что, как правило, бывает под силу только писателям, обращающимся к большим литературным формам, — очертить психологию персонажа, дать увлекательный диалог, развить своеобразный микросюжет и, наконец, создать драматическое напряжение, разрешающееся всякий раз неожиданно и остро.

Новеллы Вюрмсера строятся как моментальные зарисовки уличных сценок, бесед, услышанных в кафе, внутренних монологов, воспоминаний, психологических коллизий, воспроизводимых автором с большим художественным тактом.

Несмотря на разнообразие и пестроту материала, эти новеллы легко и просто складываются в целостную картину жизни современных французов с их проблемами, житейскими казусами, невзгодами и трагедиями. Ибо для Вюрмсера в жизни нет случайных, ничего не значащих эпизодов: для него каждый миг человеческого существования — это решение какого-либо важного нравственного вопроса. Вюрмсер требователен к человеку; он всегда готов понять его, но далеко не всегда готов простить, ибо знает, что никакие внешние обстоятельства не могут оправдать того, кто поступился своей совестью. Вот почему новеллы Вюрмсера — то серьезные и грустные, то злые и насмешливые, то мягкие и лиричные — пронизаны глубоким сочувствием к людям, чья жизнь есть постоянный поиск справедливости, истины и добра.

Andre Wurmser: «Le courrier de la solitude» («Вестник одиночества»), 1929; «Kaleidoscope. Soixante-dix nouvelles breves et sept nouvelles longues» («Калейдоскоп. Семьдесят коротких и семь длинных новелл»), 1970; «Le nouveau kaleidoscope. Soixante-dix autres nouvelles breves et sept autres nou-velles longues» («Новый калейдоскоп. Еще семьдесят коротких и семь длинных новелл»), 1973.

Новеллы «Накипело…» («Les involontaires»), «Жюльен распахнул окно» («Julien avait ouvert la fenetre»), «Помощник директора прав…» («Ce sous-directeur a raison…») входят в книгу «Калейдоскоп».

Г. Косиков

Из книги «Калейдоскоп»

Перевод Е. Бабун

Накипело…

Что ни говори, тридцать лет как не виделись, а ведь какие были друзья, и теперь вот встретились, да еще при таких обстоятельствах, в книжке прочтешь — не поверишь. Значит, в Америке ты ее больно-то преуспел? Могу себе представить! Ну, что я? Нет, пить я не пью. Как говаривала Одилия: «Рыцаря Бутылки из тебя не получится». Одилия… первая моя жена. Знаешь, я ведь никогда не жаловался — обманутый муж только смешон, но я очень страдал. Я даже оскорбил ее, когда вернулся. А теперь вот жалею. Дружок ее помер, а развестись так и не успел. Живет она одна, и ей нелегко приходится, если верить сыну. Я немножко ей помогаю, но Маринетта, ясное дело, ничего про это не знает. Ведь я, само собой, снова женился. И не сказать, чтобы несчастлив. Ну конечно, два-то раза такое не выпадет, и все тут. Уж какая она была свеженькая, нежная, ласковая! А мы молодые были. Друг на друга надышаться не могли. Что ж, мне есть чем похвастаться: жена, дети, дела и все прочее. Остальное меня не интересует. Ну там, религия, политика, спорт… Я своим клиентам никогда не противоречил. Не такой я дурак. Вот если б все поступали, как я. Бедняга еврей, который жил в квартире напротив, здорово про это сказал: каждый за себя, а бог за всех. Никто из их семьи так и не вернулся. Никто. А ведь он тоже только одно и знал — жена, дети, дела. Несправедливо это. Да он скорей всего и газет-то не читал. Ну как я.

Я в ту пору был торговым агентом. В той же фирме. Носился по Парижу без устали. Хотелось поскорее стать на ноги. Мой младший брат? А? Ты его помнишь! Мы не больно-то ладили. Конечно, если бы я знал. Но разве знаешь заранее? Их бомбили с воздуха. В роте только он один и погиб. Судьба.

Когда началась война, мы еще не выплатили за мебель. Я, как идиот, торчал на линии Мажино. Оди-лия стала работать вместо меня. Клиенты мои почти все были мобилизованы; с одним из них мы пять лет просидели в лагере для военнопленных. Ну а те, кто остался, не очень-то церемонились, сам понимаешь. Я ее не обвиняю, она — мать моих детей. Вернее сына. Дочурка наша умерла, когда они из Парижа бежали. Не нашлось ни врача, ни лекарств. Бедная малышка. Мне потом рассказали. Она лежала в сарае, у нее был жар, глаза стали такие огромные, и она все спрашивала: «Мамочка, отчего так? Я не хочу умирать. Скажи, отчего, мамочка?» Ну как объяснишь ребенку?

Не слишком-то веселая история, да? Ну, есть люди, которым пришлось и похуже… А Маринетта просто создана для семейной жизни. Мне не в чем ее упрекнуть. Но нельзя сказать, что я начисто перечеркнул прошлое. Знаешь ли, каждый раз в день Святой Одилии сердце у меня щемит. Что поделаешь, не могу забыть. Особенно один эпизод. Одно воскресенье, самый чудесный день в моей жизни. Тогда хоронили жертв пожара в «Нувель галери» в Марселе. Мои клиенты только об этом и говорили. В ту неделю я заработал фантастическую сумму. И вот, на цыпочках выйдя из дома, я отправился на рынок, купил такой огромный букет, что в автобусе мне пришлось стоять на площадке, чтоб его не помяли. Сердце мое ликовало. Хорошая работа, дети, любовь, здоровье — ну чего еще желать? Мне не терпелось поставить цветы в вазу, пока Одилия не проснулась. И на тебе! На Аустерлицком мосту дорогу нам перекрыло шествие, с фанфарой, со знаменами, нескончаемое шествие, мне такого никогда не приходилось больше видеть, и шли французы. Не регулярная армия, нет: на голове мягкие шляпы и каскетки; но это были и не штатские — ни одной женщины среди них. Пассажиры автобуса недоумевали, а на тротуаре уже собрались группки зевак и аплодировали. Это вместо того, чтобы лишний часок понежиться в постели. До чего же неразумны люди! Я подумал было: может, все еще празднуют двадцатилетие перемирия? Но кондуктор сказал, что нет, это, мол, добровольцы возвращаются из Испании. И правда, тут и там полицейские машины, отряды жандармов. Добровольцы! Как будто беда не приходит сама по себе и надо еще лезть в дела, которые тебя вовсе не касаются! Уж я-то на своей шкуре испытал. Так и вижу себя на площадке автобуса с букетом. Конечно, она уже встала. Все теперь испорчено. Я ругался как сапожник. Так-то. Я вот думаю, почему я тебе все это рассказываю? Ведь было это так давно! Моему сыну теперь столько же лет, сколько было мне тогда, а его дочурке столько, сколько было моей малышке, когда она умерла. Эх, лишь бы они оставили нас в покое… Гарсон, принесите-ка нам еще по рюмочке.

Жюльен распахнул окно

Жюльен распахнул окно. Мимо покинутого сада, где у подножья статуй больше не сидели влюбленные и не бегали по дорожкам дети, вдоль бульвара к южным заставам текли разношерстные обломки кораблекрушения: роскошные автомобили и машины устаревших марок, ручные тележки, доверху нагруженные чемоданами, картонками, тюфяками — ну прямо ломбард на колесах. И эти дымящиеся головешки в небе.

Он испытывал горькое удовольствие, бродя по дому в таком растерзанном виде: рубашка хаки с расстегнутым поясом, закрученные спиралью обмотки спускаются на грубые солдатские башмаки. Он опустил жалюзи, чтобы представить себе, каким станет его жилище без него. Когда обедаешь в городе или уезжаешь на каникулы, книжка на ночном столике, загнувшийся уголок ковра, валяющаяся на полу детская игрушка — все говорит о том, что жизнь вот-вот вернется сюда. Но сейчас предстояло нечто большее, чем простая отлучка. Все застыло, словно забальзамировано, покинуто. Подло покинуто. Окружавшие его предметы сами по себе не представляли особой ценности, но нити воспоминаний тянулись от одного к другому, и Жюльен страдал не столько оттого, что терял их, как оттого, что тем самым как бы признавал: мы побеждены. Как смириться с мыслью, что чужие сапоги будут пачкать постель, его укромный уголок, что какая-то скотина утащит эти книги, многие из которых еще и нечитаны: когда-то они купили прекрасное издание «Освобожденного Иерусалима» Тассо, но так и не нашлось времени прочесть этот почтенный шедевр. Его сжигал стыд перед вещами, от которых он сам добровольно отрекался.

Он медленно переходил из комнаты в комнату. Он страдал, словно похищали не его добро, а его детей и мать его детей, словно семья его не пробиралась сейчас дорогами исхода, словно в какой-то авиационной катастрофе он вдруг потерял их всех разом. Словно каждый француз потерял всех своих близких. И не осталось никого, кроме вдов и сирот.

Он поставил на письменный стол маленький чемоданчик — вот и все, что он, как его предупредили, сможет захватить, отправляясь на военном грузовике через провинции, за двенадцать веков отвыкшие быть полями сражений. Влезет три-четыре книжки, не больше. «Какие книги вы взяли бы с собой на необитаемый остров?» Да, теперь это уже не было игрой. Он выбрал томики стихов и именно те, которые мог бы и не брать, так как знал их наизусть.

В дверь позвонили.


Посетитель был ему незнаком — маленький, лысый человечек без возраста, на руке пиджак, ворот рубахи расстегнут, лицо изрыто оспой, на крупном носу очки, влажный рот. Он сказал:

— У меня к вам дело. В Париже не осталось ни одной живой души. Все погибло, ведь так? — Он подождал, но совсем немного, чтобы его не успели опровергнуть. — Остались только вы да я. Я пришел к вам за советом.

Жюльен слушал, бессильно опустив руки.

— Думаю, мне лучше всего покончить с собой. Что вы на это скажете?

Уж не собирался ли он просить у него пистолет? А может, он сошел с ума? Жюльен не предложил гостю присесть. Ему надо было уложить чемодан, вернуться в свою часть, — автоколонна ждать не будет.

— Мы вступаем в позорный период, Дюброк. И те, кто посвятил жизнь служению Красоте, у кого нет ни жены, ни детей… Я считаю своим долгом показать пример неповиновения. Как вы к этому относитесь?

Жюльен боялся, что тот добавит: я поступлю, как вы мне посоветуете.

— Вы ведь не еврей, не коммунист, — попытался возразить он с некоторой даже язвительностью, — чего же вам бояться?

— Я ничего не боюсь, но я поэт. В Германии поэзия умерла, она умрет и здесь, и что тогда? Работающий вхолостую мотор, осознав, что работает вхолостую, перестанет работать. Грядет царство Зверя. Так лучше достойно умереть, чем недостойно жить, а никто не сможет жить достойно, никто. Жить — будет означать принять все.

Для себя Жюльен выбрал Действие — его побуждение не оставляло никаких сомнений: Действие с большой буквы, — а Поэт?

— Моя миссия — не позволить себе опуститься, как вы считаете?

Жюльен сказал, что должен закончить сборы. Рябой поэт не был этим оскорблен; он покорно следовал за ним из кабинета в туалет, в супружескую спальню, ходил с видом осквернителя могил, но не переставал при этом громко рассуждать, спрашивать, объяснял, что одного только Жюльена и может выбрать в свидетели. Вот оно что: он нуждается не в моих советах, а в свидетеле. И Жюльен машинально твердил: да нет, да нет, никто ведь не приговорен к бездействию на веки вечные.

— Я одобряю ваш выбор, Дюброк, но уважайте и мой. Лично я бездеятелен, это, можно сказать, почти что мое назначение. Бесполезен, если вам так больше нравится. Не будем спорить о терминологии в столь роковую минуту. Смысл моего существования — Поэзия. Перед лицом того, на что она обречена, советовать мне жить — все равно что советовать выброшенной на траву рыбе спокойно дышать.

Он вскричал:

— О, конечно, я хочу жить, но найдите оправдание моей жизни, для этого я и пришел.

Жюльен обходил его, слегка толкая, стараясь запихнуть между носками тюбик зубной пасты, как раз в ту коробку, где лежали поэты. Ему казалось непристойным говорить о книгах, которые он брал с собой, и он поспешно закрыл чемодан.

— Вы уезжаете, вы тоже уезжаете, — сказал гость, и в голосе его прозвучала печаль, покорность и капелька осуждения.

— Я ведь вам сказал, что еду через час, со своим полком.

Он вошел в спальню, — поэт неотступно следовал за ним, — застегнул пояс, надел куртку. Близились последние минуты. Там, за окном, — безудержное, ослепительное лето, а здесь — склеп, гробница фараона. Он огляделся вокруг, он был бессилен удержать то, что проваливалось в небытие: вазы, которые с таким радостным азартом они покупали за гроши на барахолке, кресло, обитое русским белоэмигрантом, которого изгнание сделало совсем красным, диван, на котором вот таким же летним воскресеньем полулежала Мали, когда дети играли в саду, и взгляды их встретились, она улыбнулась ему: «Прикрой ставни…»

— Должен откровенно признаться: вы не дали мне того ясного ответа, какого я мог ожидать от вас при вашем блестящем таланте.

Жюльен пропустил его в дверях перед собой. Консьержка и та убежала. И жулики, конечно, тоже. Поток машин катил с таким оглушительным грохотом, какой наверху, в квартире, невозможно себе было даже вообразить. Трое мужчин из противовоздушной обороны, наполовину экипированные по-солдатски, продолжали стоять на своем посту у станции метро. Один из них, с седыми волосами, лицо которого показалось Жюльену знакомым, грустно ему улыбнулся.

— Ну что там слышно? — неопределенно протянул он.

У поэта внезапно задрожали руки, он снял очки, подул на них, по-ребячески вздыхая. Слишком светлые голубые глаза его слезились, лицо было растерянным. Он пробормотал привычные слова прощания. Потом, пошатываясь, двигаясь как-то зигзагообразно, с пиджаком, перекинутым через руку, зашагал прочь.

Как все.

Помощник директора прав…

Помощник директора прав: любовь дает нам преимущество над нашим избранником. Даже когда от этого не умираешь.

Хлеб у нас был, правда, из маисовой соломы, пораженных долгоносиком отрубей и канцелярского клея. Антрекот существовал лишь в наших мечтах. Уж не помню, был ли то год земляной груши или кормовой свеклы, но слово Сталинград еще не появлялось в военных сводках; газеты советовали выращивать сою и клялись, что талон на жиры за предыдущий месяц будет в самое ближайшее время отоварен честь по чести. Честь… Из какой-то своей поездки я привез круглый, сияющий, как солнце, плод — до вторжения он не был такой уж редкостью, — и мы заставили сынишку съесть его при нас, перед уходом в школу: боялись, вдруг он поделится с кем-нибудь своим апельсином. Честь…

В этот день я встретился с Жакобом, который обеспечивал связь с железнодорожниками. Он всегда носил в жилетном кармашке таблетку стрихнина. «Если они станут меня пытать, — говорил о н, — я себя знаю, я не выдержу… ну так вот». Как это он ухитрился дожить до победы, не проглотив из предосторожности свою таблетку? А потом с листовками, распиханными по карманам, я промчался через опустевший дом, в короткий промежуток между поспешным бегством жившей здесь участницы Сопротивления и прибытием гестапо. Измученный, голодный, несся я на велосипеде по лесу. Я не сразу заметил, что он трусит сбоку. Когда я наконец слез с велосипеда, он тут же уселся рядышком, высунув язык, тяжело дыша, полный доверия. Он был белый с черным пятном вокруг глаза, словно кто-то наставил ему синяк, уши и хвост тоже были черными. И, разумеется, никакого ошейника. Он снова побежал за мной, стараясь держаться поближе к моему велосипеду до тех пор, пока я не хлопнулся на землю. Ей-богу, он меня избрал. Какое странное отсутствие чутья у фокстерьера! Ведь сентиментальные щенячьи «мамочки» так и ощетиниваются при виде меня…

Я остановился на самой опушке, отсюда, если посмотреть вниз, то по одну сторону видишь кроны дубов, кудрявое зеленое руно, а по другую — пейзаж на заре человечества, когда люди ютились в невидимых глазу расщелинах Косского плато. От удовольствия кончик хвоста отчаянно колотил по земле.

— Где ты его подобрал? — поразилась жена.

Его назвали Пятницей: то был день нашей встречи; день, когда оба мы потерпели кораблекрушение. Он ел, не жадничая, но и не разыгрывая деликатность, густую похлебку, замешенную в основном на остатках заплесневевшего солдатского хлебца. Когда я отправился на прогулку, он без колебаний пошел следом за мной. Он играл с моим сынишкой, позволял жене ласкать себя, но любил он именно меня. Он убегал вперед, стремительно возвращался, вскидывал на меня глаза, полные преданности.

Вечером для него было приготовлено ложе в погребе. Но ровно через час кто-то прыгнул ко мне на постель. Тогда я запер дверь в погреб на ключ, но пришлось сразу же его освободить: он так выл, что разбудил жену, сына и весь хутор. Он скромно улегся на самый краешек кровати, стараясь занять лишь то место, на которое ему давала право его любовь.

На следующий день на военном совете жена высказалась со всей решительностью: когда эти славные люди, которые выжигают древесный уголь по ту сторону леса, привезут нам на зиму дрова на своем грузовичке, отдадим Пятницу им. Я не посмел возразить: «Но он любит меня!» Трудности с кормежкой, наши частые отлучки, опасность… Разумно ли в подобных обстоятельствах держать собаку? Это даже неосторожно.

Пятница встретил угольщиков с такой злобой, словно догадывался о наших планах. Пришлось прибегнуть к самым мерзким хитростям, в которые меня не стали впутывать из чистого милосердия. В конце концов, угольщик зашагал к своему грузовику, обхватив обеими руками Пятницу, который вырывался, точно сабинянка, похищаемая древним римлянином. К несчастью, они проходили мимо меня. Я притворился, что читаю, но думал только о том, что происходило. Пес заметил неблагодарного и сначала в тревоге позвал на помощь, потом завыл со все возрастающим отчаянием. Он выл, взывая к небесам, о том, что никто в мире не заслуживает любви. Повернув ко мне голову, он все вытягивал и вытягивал шею, как борзая на гобелене…

Каждый раз, проезжая через нашу деревню, угольщик заходит к нам выпить стаканчик вина. Он говорит, что пес привык к вольной жизни у лесничих, что он охотится на кроликов, которыми в ту пору так и кишел лес, и очень привязался к своим хозяевам.

Но что он знает о нашей любви, этот угольщик?

АНТУАН ДЕ СЕНТ-ЭКЗЮПЕРИ