Французская новелла XX века. 1940–1970 — страница 25 из 40

(1915–1963)

Пьер Куртад родился в департаменте Верхние Пиренеи, в семье почтового служащего. Лиценциат филологии, преподаватель английского языка. Член ФКП, активный участник антифашистского Сопротивления. После Освобождения — главный редактор еженедельника «Аксьон», а с 1946 года — ведущий обозреватель «Юма-ните». С 1960 года возглавлял корреспондентский пункт «Юманите» в Москве.

Куртад — публицист международного класса. Начиная с «Заметок об антикоммунизме» (1946), он последовательно разоблачал врагов мира и социализма и их идеологических приспешников. И в романах Куртада его убежденное слово помогало читателям осмыслить движение современной истории и определить свое место к борьбе против империалистической реакции. В романе «Эльсенер» (1949) художник полемизирует с экзистенциалистской апологией буржуазного индивидуализма. В «Джимми» (1951) выведен благонамеренный обыватель, у которого под влиянием войны США в Корее пробуждается чувство общественного протеста, ощущение своей личной причастности к истории. Неотвратимость крушения колониализма — центральная идея романа «Черная река» (1953), изобличающая «грязную войну» французских колонизаторов во Вьетнаме. Последняя книга Куртада — «Красная площадь» (1961) — о воспитании политических чувств, о верности коммунистическому идеалу.

Куртад — мастер социально-психологической новеллы, преемник реалистических традиций Стендаля и Мериме. У героев Куртада — осознанная цель в борьбе, ими владеет чувство долга и гражданской ответственности. Эти духовные качества позволили им в годы Сопротивления выстоять в поединке с фашизмом. Ирония художника, иногда едва уловимая, а порой граничащая с гротеском, высвечивает духовный мрак коллаборационистов, нравственное убожество людей, мнящих себя олицетворением «свободного мира», метит в тех, кто безвольно плывет по течению.

Пьер Куртад так и не осуществил свой замысел: «создать новеллу из новелл, — всего десять страниц». «Я, — писал он, — буду работать над нею годы и назову ее «Жизнь»… Это… создание… побудит людей мыслить и мечтать».

Мыслить, мечтать и работать во имя человека — воплощенный в новеллистическом наследии Куртада смысл всей его жизни и его творчества.

Pierre Courtade: «Les circonstances» («Обстоятельства»), 1946; «Les Animaux superieurs» («Высшие животные»), 1956.

Рассказ «Две дюжины, устриц» («Deux douzaines d'huitres») входит в книгу «Обстоятельства».

В. Балашов

Две дюжины устриц

Перевод Н. Кудрявцевой

Был некий таинственный смысл в том, что эти раковины рождены морем. Ясные, точно золотистые, спокойные глаза, в которых мерцает его отблеск, — частицы бескрайнего простора, несущие аромат дальних полночных стран.

Он слегка отодвинул маскировочную штору, висевшую на окне в кухне, — никого, ни единой тени, лишь ветер раскачивает дрожащую синюю лампочку, стремящуюся вырваться из его объятий. Прошел трамвай. При вспышке короткого замыкания на проводах он окинул взглядом темный, словно вымерший, дом и опустил штору.

Тарелка была почти полная. Он оставлял раковины раскрытыми. Если устрица прилипала к створке, он слегка соскабливал перламутр, где переливалось отражение электрической лампочки, и с легким присвистом втягивал в себя нежную мякоть. Это было не особенно вкусно, но устрицы вызывали у него воспоминания о не столь уж далеком детстве, когда для бедняков эти раковины были олицетворением роскоши, новогодних праздников, вроде заливного из телятины или кофейного торта. И совсем уж недавно в парижских ресторанах перед ним лежали на блюде раскрытые устрицы, а посередине — желтый лимон, и белое вино в бокалах, и начало «вечной любви»… Ах, какая чудная жизнь была в том далеком мире, вернется ли она когда-нибудь? Вкус моря стал для него сейчас вкусом свободы.

— Есть какой-то таинственный смысл в том, что они рождены морем, — сказал он.

— Почему? — спросила она. — Где же еще они могли быть рождены? — Голос у нее был тихий, нежный, чуть вибрирующий.

— Не знаю, но что-то в этом есть, — повторил он. — Мне сразу вспоминаются разные истории, не слишком, конечно, связанные с устрицами. Во всяком случае, на первый взгляд.

Он посмотрел на нее и подмигнул, словно обольщая ее. «Вы меня любите по-прежнему?» Иногда в шутку он говорил ей «вы», как бы отстраняя от себя, чтобы на какое-то мгновение она стала новой, другой. Но при этом, конечно, оставалась самой собою и все той же. «Словно, — говорил он, — понятно, о чем речь: всегда иная и любит меня и понимает…»

— Который час, воробышек? — спросил он.

Она посмотрела на свои ручные часики. Самое красивое у нее — руки; он не мог понять, как она ухитрялась не испортить их стиркой и мытьем посуды. Она была ужасной чистюлей, постоянно вылизывала себя, словно кошечка, с удивительным терпением и мужеством, — ведь она была не очень хороша собой; но тут уж ничего не поделаешь, и, в конце концов, это не имело значения.

— Без пяти семь.

— Мне нужно отнести Клэр материал для перепечатки. Вторую дюжину я открою, когда вернусь, через четверть часа. А может, и раньше.

Она ничего не ответила, как всегда внешне не проявляя никакого беспокойства. Снова подмигнув ей, он ласково сказал: «Ты мой крольчишка». И снял фартук, с которого струями стекала вода. Куртка под ним оказалась сухой. В раскрытых раковинах мерцали прозрачные устрицы, неподвижные, как вода в расселине скалы во время отлива.

— Да, давно я не видел моря, — прошептал он. И вспомнил крутобокие, пропахшие рыбой, прочно стоящие на высоких подпорках рыбачьи баркасы, крики прожорливых чаек, вспомнил небольшие лодки, уходившие в море еще затемно, и сидевших в них чудаков в плащах и мягких шляпах; они отплывали от берега на веслах, а потом запускали стрекочущий мотор. Он засмеялся:

— Подумать только, всего-то горсточка устриц и немножко морской воды!

— Ты считаешь, что они очень дорогие, — сказала она.

Он сморщил нос.

— Нет, я совсем не об этом подумал, просто мне кажется, существует связь между устрицами и свободой. Трудно поверить, но ведь устрица умеет сопротивляться. Непременно написал бы об этом, будь у меня время. Но его, к сожалению, нет.


* * *

Он взял лежавшую на диване, под подушкой, стопку отпечатанных на машинке листков, тщательно завернул их в коричневую оберточную бумагу и заклеил сверток. Получилась небольшая, очень твердая, герметически закупоренная трубочка. Сверху он начертил несколько каббалистических знаков. Всякое бывает. А они такие болваны — можно наплести, что пять минут назад ты нашел это в трамвае и даже не заглянул внутрь. Конечно, там нет ничего особенно серьезного, но чего все это стоило. Он надел пальто, положил бумаги во внутренний карман и вышел, не сказав ни слова. Она стояла на коленях перед буфетом на кухне, что-то там искала и успела лишь крикнуть: «Возвращайся скорее!»

Он спустился по лестнице, по лестнице более чем скромного дома рабочей окраины. Цементные ступеньки всегда были покрыты толстым слоем пыли. Когда открывали окно, вся эта пыль собиралась в хлопья, и они перекатывались, словно живые существа. Консьержки не было, поэтому уборкой никто не занимался. Но это хорошо, когда нет консьержки. Подъезды домов превратились для него в полные опасностей переходы, которые нужно было проскочить, отвернувшись как можно быстрее, — переходы от притаившихся на лестничной клетке тайн к обезличенности улицы. Даже когда никто не поднимался и не спускался одновременно с ним, он почти всегда ощущал на себе чужой взгляд. Появление в дверях подъезда можно было сравнить с той минутой, когда шарик рулетки в нерешительности колеблется на краю лунки, озаренный торжественным сиянием огней казино.

Он стремительно перемахнул на другую сторону улицы, чтобы поскорее миновать освещенное пространство под синей лампой фонаря, качавшегося на ветру. Днем шел дождь. Земля была еще влажной, но ветер уже высушил воздух. Сразу за этим кварталом начинался пригород, и ветер, разбиваясь о стены домов, не успевал еще растерять аромат листьев и земли.

Все вокруг — и лица, и звуки шагов, — все теряло свое значение под покровом такой глубокой, всеобъемлющей ночи, лишь изредка разрываемой скупыми, выслеживавшими, предательскими огнями.

И сами они в своих лягушачьих мундирах, рассеянные в этой ночи, в ветрах и туманах, зарождавшихся там, где сливаются реки, казались почти осязаемыми и, уж во всяком случае, смертными. Разве не их тяжелые размеренные шаги раздавались на мостовых Европы, шаги парных патрулей (они теперь ходили только вдвоем), словно топает лошадь, которая идет, изредка оступается, но никогда не падает. Начиналась их последняя зима. Еще немного, и улицы вновь будут служить лишь для того, чтобы по ним ходить. А по вечерам, когда вспыхнут фонари, в полутемных подъездах будут укрываться от уличных фонарей влюбленные и будет слышно потрескивание неоновых ламп и настойчивые звонки, что возвещают о начале киносеанса, еще более жизнеутверждающие, чем звон колоколов. Они явились в страну, где все это было, разрушили все и замкнулись в собственной мерзости, подобно жалким мокрицам… Через четверть часа он вернется и откроет вторую дюжину устриц. И устрицы будут светиться, а ему так нужен свет, тепло, отодвигающее от него ночь, и еще ему нужна свежесть моря.


* * *

Он приблизился к дому, где жила Клэр. Прошел по противоположной стороне улицы и огляделся. Ворота были распахнуты настежь; в глубине двора виднелся подъезд и лестница, на нижние ступеньки падал светлый круг от висевшей лампы. Вот так каждый раз — неподвижное, настороженное ожидание, словно из всех домов города именно в этом его ждала ловушка.

У подножия лестницы, под лампой, стояло пять или шесть мужчин — он не разглядел сколько, — ему были видны только широченные спины в куртках на меху и мягкие фетровые шляпы. Один из них, самый высокий, засунув руки в карманы, пожимал плечами, другой постукивал ногой об ногу, будто стряхивая снег. Они стояли, как на сцене, ярко освещенные лампой, тесно сгрудившись, словно держали совет.

Он повернулся, и, ни о чем не думая, медленно побрел обратно, и вдруг испытал почти что радость.

Впервые эти люди перестали быть для него призраками. Впервые этой ночью скрестились их параллельные пути и они столкнулись лицом к лицу, точно два человека, блуждающих в темноте по широкой равнине: «А-а! Я был уверен, что в конце концов встречу вас!»

Он прошел метров сто до площади, на которую выходила эта улица.

Чтобы выиграть время и все продумать, он зашел в табачную лавку и попросил ненужную ему коробку спичек. Наверное, он был единственным в городе, кто покупал вечером, в такой час и по такой вот причине коробку спичек, однако на лице его ничего нельзя было прочесть. Лавочник как ни в чем не бывало протянул ему коробку спичек. Несколько человек играли в бильярд: существует ли что-нибудь более спокойное и умиротворяющее, чем сукно бильярдного стола! Какое счастье, что люди могут в эту ночь ускользнуть от игры в кошки-мышки и просто следить глазами, чтобы перед глазами только это и было — стремительный, как стрела, белый шар, несущийся точно по прямой.

Но недавно, прочесывая квартал после очередного покушения, гестаповцы ворвались в первое попавшееся кафе. Схватили людей, игравших в карты или на бильярде, и сначала их били наотмашь по лицу, а это так же больно, как любые другие побои, только еще унизительнее, потом затолкали всех в маленькую, тесную комнатушку и заперли на всю ночь, — так и видишь их: к утру, наверное, отросла щетина на щеках и подбородке, под глазами кровоподтеки, всю ночь они не могли заснуть и думали кто о женщине, которая ждала его и с которой он должен был пойти в кино, кто о том, как глупо все получилось, ведь он же ни в чем не виноват, а эти террористы — настоящие преступники, из-за них хватают ни в чем не повинных людей, и вообще, какой идиотизм, я же играл в бильярд.

У него был список их имен, напечатанный на клочке тончайшей бумаги, — имена тридцати расстрелянных на рассвете. Агроном, пятьдесят четыре года (приехал на один день в город), конторский служащий, двадцать пять лет.

Чьи-то имена, незнакомые имена, что может быть более обезличенным, чем имя, все те нелепые имена, служившие людям годами, — и когда они женились, и когда их заносили в списки на бирже безработных, и когда они поступали на завод, брали в долг у бакалейщика, у виноторговца, являлись в полицейский комиссариат. Никогда не называлось больше имен, чем за последние четыре года, — имен настоящих, вымышленных, полунастоящих, целиком вымышленных, соскобленных, смытых, удлиненных или укороченных. Одним удача сопутствовала, другим она изменяла. Для сотен тысяч людей имя стало самым важным понятием на свете, так же как для молодежи — возраст. Сотни тысяч людей старались укрыть себя под чужой личиной. Чуточку удачи, чуточку времени, и вот уже человек свыкся с новым именем, забыл свою жену, детей, название улицы, на которой жил. Некоторым товарищам пришлось изучать по словарю Ларусса свою фиктивную профессию. Ведь всего можно ожидать. Лично он не принимал таких мер предосторожности. И если сегодня он попадет к ним в лапы — ведь он обязательно пойдет к Клэр узнать, что там происходит, — то через пять минут они будут у него в квартире. А там полным-полно всякой литературы.


* * *

Он вышел из табачной лавки и смешался с ожидавшей трамвая толпой. В городе тогда были люди, которые вот так же стояли на трамвайной остановке, но не садились в трамвай; сидели в скверах на скамейке, но не разглядывали женщин и не присматривали за детьми; часами смотрели на реку, облокотившись на перила моста, но не были при этом ни бродягами, ни рыболовами, ни мечтателями; читали газету, вывешенную у газетного киоска, хотя точно такая же газета лежала у них в кармане; молились в церкви, не веря в бога, и, направляясь куда-нибудь, зачастую выбирали самый дальний путь.

Послышалось легкое дребезжание подрагивавшего металла; потом он остался на остановке один. Ночь снова вступила в свои права. Вернулся он пешком. У лестницы, там, где лежал яркий круг света, не было ни души. Как и всегда вечером, лампа горела будто для него одного. Он взглянул на окна Клэр. В столовой сквозь дырку в маскировочной шторе светилась маленькая звездочка. Значит, Клэр дома. Никаких машин на улице он не заметил. Все кончилось. Правильно он сделал, что не пошел домой, чтобы предупредить Катрин. Все равно они на этом бы не успокоились, а потом где ему прятаться?

Он стал подниматься по лестнице, прижимаясь к стене, засунув руки в карманы. На груди, возле сердца, плотный рулон бумаги слегка вздувал пальто.

Едва он поднялся на один лестничный марш, как наверху, над ним, выросло что-то живое, массивное, и одновременно он услышал немецкую речь. В висках у него застучало. Тот, кто спускался первым, замедлил шаг, убрал ладонь с перил, а правой рукой перехватил трубку вороненой стали с дырками, как на жаровне для каштанов. Он почувствовал на груди совсем рядом с рулоном бумаги точное, мягкое, настойчивое и жесткое прикосновение дула автомата — как будто гигантский палец уперся в его тело. Немец исподлобья пристально смотрел на него. Он видел только блеск острых глаз, — лицо не имело никакого значения, — блеск глаз и холодный синеватый блеск кожуха автомата. Кровь застыла в его жилах, но странная, неожиданная вещь — он по-прежнему крепко, уверенно стоял на ногах. Он не сделал ни одного неверного жеста, не произнес ни одного неосторожного слова, все в нем замерло — даже мысль, даже сердце. Оно билось медленно, глухими, тяжелыми, отрывистыми ударами, заполняя всю грудную клетку, словно приглушенно ходил в масле насос. Он чуть отстранился и продолжал подниматься по лестнице, не оборачиваясь, почти касаясь стены. Теперь он услышал шум шагов и, пройдя несколько ступенек, решился взглянуть назад. Их было пятеро или шестеро, правой рукой они держались за перила, а в левой каждый сжимал автомат. Автоматы были тяжелые, поэтому они шли как-то враскачку. Все были в штатском — в фетровых шляпах и куртках на меху, именно такими он недавно видел их в свете лампы у подножия лестницы. Только бы кто-нибудь из них не обернулся, чтобы получше его разглядеть. Когда наконец он добрался до второго этажа, его охватила такая небывалая, непобедимая радость, какой никогда раньше ему не давала ни любовь, ни какая-либо удача, ни даже счастье. На площадке никого не было. Он позвонил у двери Клэр: два коротких быстрых звонка, потом пауза и один длинный. Снизу, из подъезда, доносились голоса и топот подбитых железом башмаков по плиткам пола. Дверь отворилась. При слабом свете лампочки, висевшей в передней, лицо Клэр показалось ему бледным овалом, на котором он не различал даже губ.

— Ах, это вы! Господи, а я уж думала, что они вернулись, — сказала она, взяла его за руку и резко, как ставят в угол хныкающего ребенка, втащила в квартиру. — Вы никого не встретили на лестнице?

— Ну как же, — ответил он, — пять или шесть человек. Кто это?

— Гестапо. Они были здесь. Когда они явились, я как раз сидела за ротатором.

— А я и внимания на них не обратил, — сказал он.

Эта ложь опьянила его, словно блестящая победа над жившим в его воображении неведомым незнакомцем, мучившим его иногда. Долго искали они друг друга в городе, погруженном во тьму, и вот впервые пути их скрестились, и это могло произойти не только здесь, в городе, погруженном во тьму, но повсюду в погруженной во тьму Европе, где они свободно охотятся на людей, — в Европе, окруженной кольцом соленой воды, берега которой ощетинились колючей проволокой, закамуфлированными орудиями, заминированными тропами, серыми куполами дотов, а вокруг всего этого — море, море. И он снова почувствовал во рту солоноватый вкус устриц.

Он сидел в кухне на стуле против Клэр и слушал ее торопливый рассказ. На плите варился суп, и кухню наполнял запах лука.

— Они не позвонили, просто принялись барабанить в дверь. Не знаю уж почему. А может быть, не заметили звонка. Но когда раздался этот стук, я сразу все поняла. А я как раз работала на ротаторе, руки совершенно черные; я скорее затолкала машину в шкаф и забросала сверху тряпьем — больше ничего не могла сделать. Восковки бросила в плиту. Слава богу, она горела, если бы сейчас было лето, я бы пропала. Они уже начинали терять терпение, и, проходя мимо уборной, я дернула для правдоподобия спуск. Тут ведь не знаешь, как лучше сделать.

— Да, никогда не знаешь.

— Они вошли и, не говоря ни слова, стали везде шарить. Один открыл шкаф. Не знаю уж, каким образом среди тряпья завалялась старая игрушка — механическая лошадка. Немец ее вытащил и начал заводить, потом подошли остальные, и они стали играть, даже развеселились. Потом положили игрушку на место и стали расспрашивать меня, не знаю ли я еврея-террориста Анри. Я ответила, что вообще с евреями не знаюсь. Они засмеялись и жалостливо посмотрели на меня. Знаете, на первом этаже сидит под замком довольно много народа — все, кто входил в дом между пятью и семью часами. Их раздели и обыскали. Как же это вас ни о чем не спросили? Просто не верится, чтобы так повезло, до чего повезло!

— Видимо, они шли ужинать, — заметил он. — Они удивительно педантичны. На все у них свое время, а уж о жратве особенно заботятся. Да, я вспомнил, что меня ждут ужинать. Представьте себе, я открыл дюжину устриц, а вторую не успел.

— Послушайте, вам нельзя сразу выходить.

Снизу, из гулкого, выстланного плитами подъезда, донеслись голоса.

— Суп кипит, погасите, — сказал он.

Клэр встала. Раздался тихий хлопок газа, потом на улице, в ночной тишине, сквозь скрежет трамвая послышались какие-то неразборчивые слова и сердитые восклицания, будто кто-то ссорился.

Он огорченно покачал головой:

— Не понимаю по-немецки, читать могу, но речь не понимаю, а вы?

— Ну я-то совсем ничего не понимаю!

— Интересно, что они собираются делать?

Он посмотрел на часы, было без четверти восемь — вот уже пятнадцать минут как Катрин начала волноваться.

— И все-таки мне надо идти, — прошептал он и протянул Клэр сверток. — Спрячьте. Если они опять придут, сразу суньте в плиту, наверняка успеете. Нужно только развернуть его, чтобы быстрее сгорел. А мне пора. Меня же ждут — я сказал, что скоро буду. Глупо, конечно.

— Вам нельзя сейчас выходить, дождитесь хотя бы, пока все утихнет, — проговорила она.

Прямо перед ним в вазе стояли хризантемы.

И он вспомнил цветочный базар у Дворца правосудия. Солнечное осеннее утро. Над Сеной медленно поднимается легкий туман, какая-то девушка пудрится, стоя среди хризантем, капли воды сверкают на соломенных циновках и неподвижно поблескивают в центре японских садиков, где гипсовые утки плавают между красными пластинками по зеркальным полоскам, окруженным карликовыми кактусами.

— Клэр, дайте мне эти цветы, я возьму их с собой.

— Думаете, они принесут вам удачу?

— Нет, я не суеверен, просто они послужат оправданием, предлогом…

Клэр улыбнулась. Он вдруг увидел, какая она худенькая, совсем девочка, с большим крестом на груди. Раньше он никогда не замечал ее — бросал, не глядя, два-три слова и уходил. Постоянно что-то не клеилось в работе, постоянно приходилось налаживать все сначала, все переделывать, все заново налаживать. То не удается раздобыть бумагу, то вдруг связной не может выехать, го от холода застыла краска. И Клэр принималась подробно объяснять, почему рвутся восковки, как можно распустить краску. Ее уже не воспринимали как живого человека.

— Бедняжка Клэр, вам достается. Но все-таки дайте мне цветы.

Он прекрасно понимал, что цветы — липовое алиби, но ему хотелось спуститься с цветами. Откуда у вас цветы? Вы заходили к этой женщине, чтобы взять у нее цветы? Это ваша подружка? Она подарила вам хризантемы?

— Нет, лучше по-другому, — сказала Клэр, — вы будто бы приходили ко мне за продуктами, которые я вам обещала. Вы — мой сосед, а у меня есть немного лишних продуктов. Хотите, я дам вам колбасы?

— Нет! Спасибо! А цветы? Уверяю вас, это лучше.

Клэр вынула из вазы две хризантемы и воткнула их, стараясь не смять, в корзину между капустой и картошкой.

При тусклом свете лампочки в прихожей хризантемы вдруг ожили, цвет их в полутьме стал более глубоким. Он взял одну хризантему в правую руку и осторожно сжал стебель. Голосов больше не было слышно.

— Теперь я пойду, — прошептал он. — Приходите завтра в четыре на трамвайную остановку. Как будто собираетесь сесть в трамвай. Впрочем, мы сядем оба в один вагон, не разговаривая друг с другом. А там посмотрим.

Он спустился по лестнице, не испытывая никакого страха. Даже сердце билось совсем спокойно, ровно. Все прошло, все кончилось; если же все начнется снова, это будет новое испытание, и, может быть, ему снова повезет. Цветы, капуста и картошка лежат в корзинке, как символ хорошо знакомого мира, обычных, обезоруживающих вещей. Словно он надел на шею венок из маргариток, а на голову посадил белую священную птицу. Так и пройдет он сквозь полицейские заслоны. Не трогайте его, он блаженный — скажут о нем. Безобидный, тихий человек, принадлежащий к «благоразумной части населения», несет по ночному, полному опасностей городу не бомбы или листовки, а мирные плоды пригородного сада. Порядочная, скромная семья честного служащего, терпеливо выполняющего свой долг и не занимающегося политикой, которая принесла нам столько бед.

Однако его никто ни о чем не спросил. Выходя на улицу, оп заметил хвост последней отъезжающей машины. (Видимо, они оставляют их на соседней улице: вот почему всегда нужно помнить, что, если возле подозрительного дома нет машины, это еще ничего не значит.)

Бешеный ветер налетал порывами, высушивал пустынные улицы. Все доносившиеся звуки напоминали о скромной, убогой, тихой семейной жизни — вот заплакал ребенок, вот кольца занавески скользнули по металлическому карнизу. То с одной, то с другой стороны — различить было трудно — возникал треск велосипедного мотора, которому предшествовал желтый веер лучей на мостовой.


* * *

Катрин открыла ему, держа в руке вилку. Он прижал ее к себе, поцеловал в губы. У нее были удивительно нежные, трепещущие губы, а щеки возле крыльев носа всегда пахли пухом теплой серой птички.

— Почему ты так долго? Что случилось? — спросила Катрин.

Она села в кухне, уперлась локтями в стол, обхватив ладонями щеки, и все время, пока он говорил, высоковысоко поднимала брови, словно девочка, которой рассказывают сказку.

— Это даже не слишком интересная история, — сказал он. — Что тут может быть интересного, когда повезло? Правда, по-настоящему везет, если вообще ничего не случается.

Она сказала то, что говорят все женщины. Она сказала:

— Вот видишь, у меня же было предчувствие: я знала — что-то должно случиться.

— И ты бы не ушла отсюда, ты бы ждала? Когда они придут?

— Может, и ждала бы.

Катрин не призналась, что вот уже четверть часа она, точно зверек, завороженный тишиной, вслушивалась в эту тишину, вздрагивая иногда от звука шагов на лестнице или тиканья будильника, стоявшего между коробкой для сахара и коробкой для кофе.

— А кто же открыл бы устрицы, если бы я не вернулся? Ты не можешь, ты слишком неумелая пичужка, где уж тебе открывать устрицы. Правда, тебе-то одной хватило бы дюжины.

— Мне не хотелось есть, — ответила Катрин.

Он снова повязал мокрый фартук с налипшими на него хрупкими колючими осколками перламутра.

Морская вода сочилась у него меж пальцев.

— Если найду жемчужину, я тебя поцелую. Может, я и вправду найду жемчужину, но это уж как повезет.

ПЬЕР ГАСКАР