Французская новелла XX века. 1940–1970 — страница 6 из 40

(1895–1969)

Габриель Шевалье — коренной лионец. В Лионе он родился, получил образование (сначала в религиозном коллеже, затем в Лионской школе изящных искусств), сюда вернулся после первой мировой войны, которую прошел рядовым пехотинцем. Впечатления этого периода отражены, писателем в романе «Страх» (1930) и в повести «Крапуйо» (1948).

Во время фашистской оккупации Шевалье — участник Сопротивления в Южной зоне. Вместе с Луи Арагоном и Жоржем Садулем он пишет для подпольной газеты «Этуаль», сотрудничает в Национальном комитете журналистов и писателей. После Освобождения остается в Лионе, занимает ряд крупных постов в культурных организациях города, возглавляет региональное отделение Общества франко-советской дружбы.

Истории Лиона, описанию быта и нравов провинциального общества посвящает Габриель Шевалье свою знаменитую трилогию: «Клошмерль» (1934), «Клошмерль-Вавилон» (1954), «Клошмерль-водолечебница» (1963), к которой примыкает книга «Изнанка Клош-мерля» (1966). Шевалье принадлежит и ряд других романов («Святой холм», 1937; «Девушки свободны», 1960; «Брюмерив», 1968).

Сатирические произведения Шевалье — яркие фрески провинциальной жизни буржуазии. Желчно и язвительно описывает он «ярмарку тщеславия», выявляет механизм маскарадной жизни, участники которой, изображая «респектабельность», на самом деле исполнены, обывательского здравого смысла. Впрочем, острота социальной критики у Шевалье заметно смягчается тем, что писатель нередко смотрит на жизнь глазами стороннего — хотя и саркастически настроенного — наблюдателя, не верящего в возможность изменить существующий порядок вещей. «Мы являемся тем, чем нас сделала жизнь, — говорит один из персонажей Шевалье. — Она поставила нас на определенное место, согласно талантам и умственным способностям, отпущенным нам природой». Если писатель и готов увидеть в мире светлое начало, то носителями его он делает детей и подростков, которые еще не успели столкнуться с действительностью, якобы не оставляющей места для «идеала». Таковы романы. «Моя подружка Пом» (1940), «Олимп» (1959).

Возможно, именно это отношение к жизни снизило актуальность творчества Шевалье и его популярность среди современных французов, активных участников общественных бурь, стремящихся занять не нравственно отстраненную, но политически заинтересованную позицию в социальной борьбе.

Однако как бы ни соотносилось творчество Габриеля Шевалье с политической злобой дня, оно ценно как честное и горькое свидетельство о состоянии буржуазно-обывательского общества XX века.

Gabriel Chevalier: «Mascarade» («Маскарад»), 1948.

Рассказ «Одностороннее движение» («Le sens interdit») входит в указанный сборник.

Г. Косиков

Одностороннее движение

Перевод Н. Жарковой

I

Жан-Мари Дюбуа угодил в тюрьму. Говоря откровенно, по собственной вине: вовремя не поостерегся. Попал, значит, по простодушию, а вовсе не лез на рожон, не бунтовал. Он, видите ли, верил в справедливость. А так как справедливость имеет не одну, а тысячу ипостасей и толкуется на тысячу ладов, он создал себе на потребу идею некой абсолютной справедливости, положив в ее основу чистую совесть и здравый смысл самого Ж.-М. Дюбуа. Что ж, мерка как мерка, не хуже прочих. Но он сильно недолюбливал тех, для коих справедливость — это просто заработок, нажива, привилегии, вообще путь к продвижению.

Первый свой проступок Ж.-М. Дюбуа совершил 21 июня 1941 года. Он бойко катил на велосипеде по Парижу, по не похожему на себя Парижу, почти пустынные мостовые которого предоставляли великолепное поле для велосипедного движения. Он выписывал по деревянной мостовой замысловатые зигзаги, радуясь, что не надо спускаться в промозглое чрево метро, сам дивясь быстроте и легкости езды. И хотя Ж.-М. Дюбуа изрядно отощал от постоянного недоедания, он еще не дошел до той стадии, которая дает ощущение физической легкости и прекрасную спортивную форму. Шел слух, что врачи прямо-таки в восторге от введения карточной системы, столь пользительной для здоровья всей нации. Светила медицинского факультета вдруг обнаружили, что французы питались слишком обильно, жрали, как свиньи, и пили, как сапожники. Открытие это было сделано с помощью Берлина и немецких докторов, весьма сведущих во всех тонкостях статистики и умеющих дозировать калории вплоть до миллиграмма. Из уст в уста передавали волнующие истории об излечении от всех болезней печени, о бесславной сдаче позиций диабетом и уремией. Великолепно вышколенная и охотно морализирующая пресса ежедневно печатала статьи об этих чудесных исцелениях. Прости-прощай, запоры, тучность, завалы. И как естественное следствие этого — бодрый дух и приятная физическая легкость.

Правда, все еще оставалось чувство голода, до того неотвязное, что через час после еды у вас начинало сосать под ложечкой. Однако, по утверждению знатоков, это не более, чем временный этап, перешагнув который человек уже легко приспособляется к брюквенному режиму. Немцы и тут не растерялись: сумели-таки с помощью брюквы привить французам дух побежденных, тем более что последние страдали от всяческих растяжений и расширений внутренних органов, не говоря уж об умственной тупости. Одной из наиболее положительных сторон поражения было именно это навязанное французам здоровое, гигиеническое питание. Французские желудки, по мысли победителей, должны были намного сократиться в размерах, а следовательно, не требовать излишней пищи. Слишком долго французы обжирались разными там рагу, цыплятами в сметане, тушеным мясом, бараниной по-суассонски, утками с репой, салом с луком, индейками с каштанами, почками в мадере и даже не догадывались искать в поглощении всей этой снеди хоть какого-то идеологического смысла. Отныне об этом позаботятся власти предержащие. Отныне начинается запрограммированное питание посредством системы строгого распределения, обязательного для всех пищеварительных трактов Европы. А такой режим прямым путем ведет к размягчению мозгов в интеллектуальной и теоретической парилке, благотворное влияние которой скажется в самом недалеком будущем. Необходимо пройти через коротенькую подготовительную стадию, в течение которой, увы, придется вывести в расход известное количество мозгов, чересчур заскорузлых для вышеупомянутой операции. Но и это тоже еще одна мера социальной гигиены, что не преминут оценить добропорядочные граждане.

Лично Ж.-М. Дюбуа считал, что его желудок что-то слишком долго не сокращается в размерах. Выписывая кренделя на своем велосипеде, чувствуя, как горят худые ягодицы, трущиеся о кожу седла, он мысленно предавался чудовищным пиршествам плоти. И тогда он еще яростнее налегал на педали, как будто впереди маячила свежая свининка, горяченькие сосисочки и жареный свиной хвостик, а всю эту снедь он непременно зальет изысканным божоле или молодым анжуйским винцом. О еде он мечтал как одержимый и, согнувшись над велосипедным рулем, судорожно глотал слюну. Он сам угрызался такими мыслями, придирчиво допытывался у себя, уж не плохой ли он гражданин? Ведь нормирование продуктов — это, так сказать, искупительная жертва. И общая их нужда — тоже вроде бы искупление. Ему бы разделить всеобщую участь, вести себя благопристойно, — пускай они побежденные, зато полностью это осознают. Как ни говори, а шею им намяли… Правда и то, что он чуточку обалдел после всех этих не слишком воодушевляющих событий.

С силой нажимая на педали, Ж.-М. Дюбуа круто свернул в переулок, чиркнув колесом по обочине тротуара. Но, услышав за спиной полицейский свисток, он уперся одной ногой в землю и стал безропотно ждать представителя общественного порядка.

— Нарушаете! Односторонний проезд, не видите, что ли? Документы.

Всеми своими помыслами Ж.-М. Дюбуа рвался к свежей свининке. Рот у него был полон слюны. Гнаться за свининой и напороться на протокол — может ли быть разочарование горше?

— Да не смешите вы меня, ей-богу, — сказал он полицейскому. — Небось бошам вы бы проезда не запрещали!

— Вы, надеюсь, не бош?

— Где уж нам! — взорвался Ж.-М. Дюбуа. — Но будь я гитлеровским прихвостнем, черта с два посмели бы вы делать мне замечания, от страха языка бы лишились. Просто какое-то проклятье, достаточно тебе быть французом, и тут же тебя другой француз непременно обложит! И именно из тех, что поустраивались на теплых местечках да еще на брюхе перед оккупантами ползают.

— Каким это тоном вы со мной разговариваете! — рассердился полицейский.

— Патриотическим! — отрезал Ж.-М. Дюбуа.

— Скажите на милость! Я, может, патриот не хуже вашего.

— Вот бы не подумал, — протянул Ж.-М. Дюбуа. — Потому что ремесло-то у вас уж больно сволочное.

— То есть как так сволочное?

— Да-да, сволочное, особенно при бошах. Ведь вам приходится перед ними пресмыкаться. Да я на вашем месте лучше бы козий навоз на Елисейских полях подбирал.

— Хватит! — оборвал его полицейский. — Не учите ученого. Давайте документы.

Ж.-М. Дюбуа зашелся от злости.

— Вы что же, нарушение мне припаяете?

— Как не припаять, — подтвердил полицейский. — Считайте, что еще дешево отделались.

— А все-таки до чего же обидно, — не унимался Ж.-М. Дюбуа, — что существуют такие гнусные типы! Они, видите ли, готовы немцам зад лизать, а на французов набрасываются!

Он даже попытался призвать прохожих в свидетели, но в этот час их здесь было мало. А те, что были, старались улизнуть побыстрее, согнув хребет, пряча предательски-трусливые физиономии, словно за ними по пятам уже гнались молодчики из гестапо или верзилы из полевой жандармерии.

Самому Ж.-М. Дюбуа казалось, будто он ничуть не вышел из границ дозволенного. Искренние убеждения, по сути дела — неистребимая, рокочущая сила. Во всеоружии своего простосердечия он приводил довод за доводом. И благородный гнев придавал им чисто стихийную неотразимость.

— Бывают же такие французы — ну просто дерьмо, извините, конечно, за выражение.

— Уж не на меня ли вы намекаете?

— Если я говорю: дерьмо, значит, я о дерьме и говорю. А уж это ваше дело по совести разобраться, что к чему.

— Не советовал бы вам дольше испытывать мое терпение.

— А на мое терпение вам плевать, да? У шпиков одно только занятие — подхалимничать! Ох, и бедная же наша Франция! И поделом нам, что мы проиграли войну!

— Я ее не больше вашего проиграл!

— Ну, это еще бабушка надвое сказала, голубок! Возможно, вы и перли на них в атаку, да только, так сказать, придерживались одностороннего движения, чтоб было сподручнее ихней свастике кланяться!

Ж.-М. Дюбуа хватил через край. Но он уже завелся. Все, что накипело у него на душе, требовало выхода, пусть хоть раз в жизни. Тут уж он ничего с собой поделать не мог. Он крыл полицейского, его нес героический порыв, в таком состоянии он бы мог безоружным пойти на вражеский танк или поддать ногой под зад фрицу, а один бог знает, сколько раз Ж.-М. Дюбуа хотелось поддать под зад фрицу!

Дело в том, что, помимо вечного недоедания, он страдал также и морально. Страдал от того, что комедианты и краснобаи продали его с головой. Его мобилизовали якобы для того, чтобы сражаться с врагом, а потом вдруг заявили, что сражаться ему незачем, что дело уже в шляпе, что речь идет просто о том, чтобы блокировать немцев. Конечно, на границе требуется известная бдительность, но никому не запрещается и в карты поиграть, и в футбол, и выпить. Вот увидите, немцы сами быстро выдохнутся — ни жратвы у них нет, ни горючего. А кончилась эта история всесветным драпом, паникой и неразберихой. Вчерашних варваров, гитлеровских подонков провозгласили чуть ли не богами, а все потому, что находятся теперь люди, которые говорят, даже пишут, что вовсе Гитлер не ничтожество, вовсе он не плохо воспитан, — напротив, он потрясный тип, настоящий рыцарь, да что там — гений! Что боши — прекрасный народ, дисциплинированный, трудолюбивый, аккуратный, а уж со вдовами и сиротами они — сама любезность, обожают детей и животных, ведут себя в любых обстоятельствах корректно, тем паче что уже успели закончить свою работенку — расквасили вам морду и сожгли ваш отчий кров. Что нас все равно бы расколошматили, коль скоро французы — дегенераты, лентяи, пьяницы и развратники. И нашлись такие французы, чтоб изложить все это в изящных фразах, и нашлись такие, чтоб эти фразы смаковать.

Ж.-М. Дюбуа знал, что французы просто несчастны, за исключением сволочей, жиревших на всеобщем бедствии. Ему хотелось бы, чтобы это ни с чем не сравнимое горе они несли все вместе, чтобы общая напасть сплотила их теснее. И коль скоро напасть эта имела вполне определенное лицо — лицо боша, значит, надо было встать против него сплошной стеной, без единой трещинки, без щели. Вот он, единственный случай для братского единения. Когда человек сыт и благополучен, он на глазах превращается в толстопузого нахала. Ж.-М. Дюбуа готов был сейчас любить всех французов подряд, хотя в прежние времена плевать он на них хотел, обзывал их глупцами и раззявами. Конечно, он был неправ, раз дошел до такой мысли. Но в какой-то мере и он был таким же раззявой и глупцом: готов был дарить свою любовь соотечественникам, потому что их предали, посадили на скудный паек, принесли в жертву, лишили свободы, горючего, разорили и унизили. Потому что боши устроили на авеню Опера стоянку для своих автомашин. Потому что на улицах Парижа шел беспрерывный маскарад дураков-победителей, снующих взад и вперед, как клопы, и потому что эти тупицы какого-то фабрично-серого цвета принесли с собой зловещую систему повальных бедствий. Да еще вид у них был такой, будто эта система вполне нормальная и в смысле курева и в смысле жратвы. А взять хотя бы их комендантский час… Ну скажите на милость, какой толк навязывать военные порядки людям, добровольно решившим больше не драться? Ведь французы сложили оружие, и это вполне устраивало немцев. Стало быть, эти тупицы даже не считали нужным соблюдать правила игры. Как, например, объяснить, что они заняли добрую половину Франции, забирают у нас молоко, масло, кур, скот, да еще требуют ежедневно четыреста миллионов франков?

Вот почему Ж.-М. Дюбуа считал, что им, французам, следовало бы возлюбить друг друга, друг другу помогать, отказавшись от маленьких подлостей, бывших расхожей монетой в довоенные времена. Стянуть бы всем вместе потуже пояс, им, отощавшим оборванцам, над которыми еще всячески издеваются немцы. Вот тогда бы и родилась такая солидарность, о которой прежде и не слыхивали.

И вдруг какой-то гнус, получающий двойной паек как работник физического труда только потому, что ползает на брюхе перед бошами, припаивает ему нарушение за какое-то идиотское одностороннее движение! Весь гнев, накопившийся на сердце Ж.-М. Дюбуа, вся неприязнь, все возмущение вылились в бурном потоке слов, сдержать который он был уже не в силах. Он клял полицейского и так и эдак, и ему чудилось, будто таким образом проклятья доходят и до самого Гитлера, до его зловещих приспешников, до его солдат-автоматов и до всего ихнего мерзкого, обрыдшего всем великого рейха.

Шпик вчинил ему следующее обвинение: оскорбление полицейского, призванного охранять общественный порядок, при исполнении им служебных обязанностей. В суде полицейский заявил, что правонарушитель несколько раз произнес слово «бош». Это бросило судей в дрожь ужаса — не дай бог, в зал затесались доносчики. Ж.-М. Дюбуа заработал год тюремного заключения с немедленным взятием под стражу.

— Ну, это уж вы хватили! — сказал он господам судьям, когда приговор был оглашен.

После этого удара он так и не оправился. Приговор убил в нем не только доверчивого патриота, француза, хранившего верность своему знамени, но и гордость, которую он надеялся сберечь в недрах своей души, пусть даже его родину постигла такая беда.

II

По самой своей природе Ж.-М. Дюбуа не был предназначен для сидения в тюрьме. Был он слишком честен, слишком наивен. И всегда старался чтить все статьи кодекса как гражданского, так и военного. Потребовались воистину величайшие потрясения, чтобы жизнь его сошла с нормального своего пути. Потрясения эти свершались на его глазах, но умом он не мог постичь всей их глубины. Не понял он также смятения умов, не усвоил правил личной безопасности, базирующихся на бесчисленных компромиссах. Видя на наших площадях бошей с их плоскими барабанчиками, в сапогах и в огромных касках, он твердил:

— Какого хрена эти дудильщики заявились к нам в Париж! Да чтоб они все передохли!

Он все еще верил в Кловиса и Жанну д'Арк, в Баярда, в Тюренна, во взятие Бастилии и в битву при Валь-ми, в Наполеона и Фоша. Правда, он не сумел бы расположить всех этих героев и все их подвиги хронологически на страницах истории. Но они прочно засели у него в голове, и не в таком он был возрасте, чтоб снова садиться за парту. Великие эти имена вошли составной частью в его формирование как француза в такой же степени, как белое винцо, капустный суп, чесночный салат, телячье рагу, игра в белот и шары и как весьма удобная система «изворачивайся, как знаешь». А что эти типы из Берлина дали им взамен?

Ж.-М. Дюбуа свел свое первое знакомство с тюрьмой времен оккупации — то есть тюрьмой, набитой до отказа, с ее парашечным режимом. Вообще-то о тюрьме, как таковой, никогда не думаешь, особенно если веришь, что туда не попадешь. Довольно скоро Ж.-М. Дюбуа смекнул, что Франция вступила в такую полосу, когда люди, буквально все люди подряд, могут угодить за решетку. И требовался для этого сущий пустяк: последний приказ немецкого коменданта города Парижа, падло-консьержка, неосторожное слово, попытка обойти немецкие законы, без чего все французы просто перемерли бы с голоду. Отдельный индивидуум отныне лишался всех прав, а полиция прислуживала любым хозяевам. Полицейские упивались выпавшей на их долю ролью, хватали направо и налево, да еще вымогали с тебя взятку. Так что в тюрьме можно было обнаружить любую человеческую особь, от истинно порядочных людей до последних гадов. И, как правило, лучше всех устраивались здесь спекулянты и дельцы.

В тюрьме, куда попал Ж.-М. Дюбуа, безраздельно царил некий мсье Проспер, арестант высокого класса, окруженный почтительным восхищением. Изворотливый циник и, в сущности, свойский парень, он вел крупную игру в покер и подкармливал сокамерников излишками заработанного игрой продовольствия. Стража и та выполняла все его прихоти. В вонючей камере благоухал одеколоном один лишь мсье Проспер, как помазанник божий — миррой. По его словам, он был на короткой ноге со всеми заправилами Берлина, Парижа и Виши. Его арест — грубейший просчет мелкой полицейской сошки, и кое-кому еще «это дорого обойдется». Такая в нем чувствовалась сила и уверенность, что никто бы даже не удивился, если б тюремные стены рухнули перед ним в назначенный им же самим час.

Совсем приунывший Ж.-М. Дюбуа почтительно восхищался мсье Проспером. В его глазах тюрьма была создана для того, чтобы принизить человеческую личность через общую уравниловку позора. Он не мог опомниться от того, что и здесь, в этом тесном кругу, все шло точно таким же чередом, как и повсюду. Он обнаружил, что в преступлении и низости имеется своя особая иерархия, свои баловни, свои рвачи и свои жертвы, свои шефы и просто серая кобылка. Кое-кто из заключенных умел внушить тюремщикам уважение к личности арестанта и говорил о будущей расправе с ними таким непререкаемо-уверенным тоном, что те тряслись от страха. Но правонарушение Ж.-М. Дюбуа было дурацким правонарушением. Солидный человек за такие пустяки в тюрьму не попадет.

Мсье Проспер проникся симпатией к Ж.-М. Дюбуа, симпатией мастера к дилетанту. Ему нравились вот такие цельнокроенные натуры, равно способные и на нерассуждающую преданность и на нелепый жест. Чувствовалось в них что-то чистое, освежающее. И к тому же просты в эксплуатации: именно среди таких жертв общественного порядка вербуются первоклассные подручные и безропотные статисты.

— Так как же, милейший Дюбуа, — однажды сказал он, — значит, вы бесповоротно решили уморить себя голодом в нашу эпоху изобилия?

На самом-то деле ничего Ж.-М. Дюбуа не решил. Он облаял полицейского просто так, сгоряча, возможно, потому, что его мучил голод и огнем жгло ягодицы от долгого ерзанья по велосипедному седлу. Но специального призвания к мученичеству он не имел. Он не скрыл от своего собеседника ни своей безысходной нищеты, ни печальных своих забот, так как дома у него осталась жена с двумя ребятишками, которые кормились только тем, что зарабатывал он. Как-то там они, несчастные, выкручиваются без него? Поэтому-то он и обомлел, услышав, что мы живем в эпоху изобилия.

— Боши у нас все забрали. Они хотят нас голодом уморить.

Снисходительно улыбаясь, мсье Проспер объяснил, что на самом деле все происходит наоборот. Обладая блестящими организаторскими способностями, оккупанты проводят сейчас разумный отбор, что в ближайшее время приведет к перераспределению ценностей. Для того чтобы устоять против обильной пищи, богатой соками и витаминами, требуется сначала достичь известного уровня культуры, в противном случае, потребляя пищу, вы рискуете впасть в грубый материализм, материализм оглупляющий. Одной лишь элите не вредит обжорство, поскольку в состоянии эйфории она мыслит еще плодотворнее, еще изящнее. Когда немецкая система войдет в силу, то представителя элиты без труда будут узнавать среди толпы по яркому румянцу, по костюму дорогой ткани, по обуви мягкой кожи, по тонкому белью и т. д., и т. п. До последнего времени кормили всех вперемешку, кормили, не задумываясь, кто дурак, а кто умник. В результате полная социальная неразбериха, в которой сам черт ногу сломит. Но сейчас забрезжила определенная надежда, что отныне вся эта орда дураков будет поставлена в такие рамки, где дальнейшее размножение уже невозможно. Это, естественно, высвободит известное количество продуктов питания, которые раньше расходовались по-идиотски, — кормили разных получеловеков, а теперь все лучшее будут получать лишь наиболее светлые умы.

— Значит, — осведомился Ж.-М. Дюбуа, — есть досыта всегда будут одни и те же, а другие одни и те же будут всегда ходить впроголодь?

— Ничего подобного, — возразил мсье Проспер. — Именно здесь-то и видна гениальность этой системы. До войны любой тип, даже бездарь, ничтожество, мог купить себе той же пищи, какую потреблял и миллиардер. Если вдуматься, это крайне несправедливо — ведь не может же миллиардер съесть в сто раз больше, чем какой-нибудь заурядный болван. Улавливаете ход моей мысли, Дюбуа?

— Да-а, — тупо протянул Ж.-М. Дюбуа. — Стало быть, с вашей системой остальным в задницу идти, что ли?

— Да вовсе нет, — заверил мсье Проспер. — Самым лучшим, самым смелым, самым изворотливым предоставляется великолепнейший случай включиться в будущую элиту. Сильные заставят с собой считаться.

— А все-таки боши они и есть боши, — гнул свое Ж.-М. Дюбуа. — Шпик вон жрет от пуза, потому что млеет перед ними, с ними вожжается. Нет, по мне, уж лучше…

— Знаю, знаю, что бы вы предпочли, — мягко прервал его мсье Проспер. — Вы предпочли бы, чтоб ваши дети на ваших глазах зачахли от туберкулеза, а ваша голодная бедняжка жена убивалась на работе.

— Да бог с вами! Но нельзя же услужать этим сволочам, которым даже одностороннее движение — не помеха. И что, скажите на милость, они у нас делают?

— Вы неправильно ставите вопрос: важно не то, что они у нас делают, важно, что они здесь, у нас.

— А потом, как-никак существует родина!

— Существует, — согласился мсье Проспер. — Но родина — понятие растяжимое. Границы то и дело меняются.

— А стыд-то какой, что эти типы нас расколошматили…

— Оказывается, до сих пор еще существуют люди, которые так ничего и не поняли, — спокойно проговорил мсье Проспер. — Поверьте мне, поражение обошлось нам намного дешевле, чем обошлась бы победа, оплаченная миллионами трупов.

На все у него был готов ответ, у этого мсье Проспера. Благодаря общению с ним тюрьма превращалась в учебно-просветительное заведение. Но, увы, его скоро освободили. Покидая стены узилища, он, как барин, раздавал надсмотрщикам чаевые, будто лакеям в отеле. Сам господин директор приватно принял его в надежде, что тот не откажет ему в своем покровительстве и походатайствует о нем перед высокими персонами. Он даже извинялся — ничего не попишешь, тяжелое у него ремесло, плохо оплачиваемое, тут трудно не наделать промахов. Мсье Проспер поспешил заверить директора, что не держит на него зла. Очевидно, директора тюрем утратили нынче знание света…

Уходя, мсье Проспер дал Ж.-М. Дюбуа свой адрес и посоветовал заглянуть к нему, когда его тоже выпустят. Очень возможно, что он останется без места, вряд ли прежние хозяева встретят его с распростертыми объятиями.

— Счастлив был познакомиться с вами, милейший Дюбуа. Уверен, что недолгий тюремный стаж послужит вам на пользу.

Но так как Ж.-М. Дюбуа казался не слишком в этом уверенным, мсье Проспер тепло добавил:

— И я раньше был, как вы, Дюбуа, и я тоже загубил свою молодость на угрызения совести. Предубеждение против тюрьмы, поверьте мне, вредное предубеждение. Я избавился от него лет пятнадцать назад. И с тех пор открылась моя карьера.

После себя мсье Проспер оставил в тюрьме лишь сожаления, восхищение и уважение. Отсвет его удачи упал на всех заключенных. Даже надзиратели признали, что для исправительной тюрьмы это огромная потеря.

— Но, — философически добавляли они, — разве здесь удержишь такого типа? Уж больно много у него деньжат.

III

Девица дьявольской сексапильности, с копной волос теплого золотистого оттенка, провела Ж.-М. Дюбуа в огромную комнату, где все так и дышало богатством, всю в коврах, зеркалах, картинах, ценных безделушках. Впервые в жизни ему довелось увидеть нечто столь шикарное и комфортабельное. Но эта роскошь огорошила его, совсем как накануне, после выхода из тюрьмы, огорошил первый день свободы, яркий солнечный свет.

Лицо у него было землисто-серое, изглоданное, одежда рваная. Проклятый желудок, никак не желавший уменьшаться в размерах, все время сжимало, словно клещами. Одна у него была цель, одно устремление — наесться. Даже самое ходовое выражение: «набить себе брюхо» — волновало его, как волнует пьяницу, отлученного от алкоголя, мысль о рюмочке. При бедственном своем положении он был лишен возможности покупать калорийную пищу: масло, яйца, сочные бифштексы, настоящую, а не эрзац-колбасу…

Девица попросила его подождать, и он остался один. Из соседней комнаты доносились голоса. Ж.-М. Дюбуа неловко притулился на краешке стула в позе робкого просителя.

Вдруг по спине у него поползли обильные струйки пота, руки затряслись. Он был близок к обмороку, вроде бы даже начала кружиться голова. Как зачарованный, он не отводил глаз от огромного письменного стола красного дерева. По столешнице были небрежно разбросаны почти в фантастическом количестве пачки бумажных денег, именуемые на языке спекулянтской элиты «брусчаткой». В каждой было не меньше миллиона в пятитысячных купюрах только что из-под пресса. В таком виде с ними ничего не стоило управиться.

Никогда мысль о краже даже случайно не касалась Ж.-М. Дюбуа. А тут перед этими никем не охраняемыми грудами миллионов явно подозрительного происхождения она вдруг втемяшилась ему в голову. Стоит только схватить две-три пачки, сунуть их в карман, быстро выскользнуть в переднюю, а спросят — сказать, что заглянет, мол, завтра. Кто станет заявлять о краже? Пребывание в тюрьме кое-чему его научило — кое-какие понятия он переосмыслил. Но сейчас его застало врасплох. Левая рука лихорадочно вцепилась в правую, которая уже рванулась было вперед, на лбу от страха выступили капли пота, а сам Ж.-М. Дюбуа мучился вопросом: а куда же девать честность? (Впрочем, — шептал ему внутренний голос, — вся твоя честность гроша ломаного не стоит…) Так он и не решился сказать себе ни «да», ни «нет». Воля тут была ни при чем. Валяйся перед ним несколько тысяч франков, возможно, руки бы он не отдернул, но от этой монументальной груды у него буквально дух перехватило. Потрясло его до нутра. При виде такого несметного богатства здесь, совсем рядом, только руку протяни и бери, он совсем растерялся, как тогда, у Седана, под первой лавиной бомб, сброшенных с фашистских самолетов. Как он тогда не мог установить, трус он или не трус, так сейчас он не знал, что в нем, в сущности, говорит: порядочность или обыкновенный страх, а может, он просто непривычен к таким делам и потому колеблется. Наконец он буркнул про себя:

— Как был слизняком, таким и останешься!

От этих слов ему полегчало, и он снова обрел прежнюю моральную форму. Неужто сдрейфил?.. В прежнее время это словечко резануло бы его, словно воровской жаргон. Но сейчас, после года тюремного опыта и тамошних разговорчиков, он уже не мыслил прежними моральными категориями, тем более что мораль сейчас безнадежно отставала от реальной жизни: дрейфит тот, кто не умеет вовремя урвать или во-время сжулить.

Его внезапно охватила ярость, сродни той, что год назад привела его в тюрьму. Он решительно встал со стула и ворвался в соседнюю комнату, к секретарше.

Мадемуазель Нина как раз мечтала о любовных приключениях и о тех неслыханных успехах, каких она добьется в жизни в силу своей принадлежности к слабому полу. Растопырив пальчики, чтобы не смазать свежий лак, она разглядывала свои тонкие руки, созданные для бриллиантов, причем, не меньше, чем в пять каратов, а уж никак не для стучания по клавишам машинки. Она ждала, чтобы судьба послала ей богатого содержателя, который не только бы давал ей ежемесячно крупную сумму на булавки, но и, как на крыльях, перенес бы ее в высшие сферы, где царит подлинная элегантность. Конечно, она не отказалась бы и от брака, но пока еще не видела возможности подыскать себе подходящего партнера, — разумеется, в финансовом смысле, — не пройдя предварительно через стадию содержательства. Был у нее любовник, милый, ласковый мальчик, но, увы, вечно сидит без гроша. Как только она вступит на самую первую ступень столь чаемого успеха, она тут же его прогонит. Оставалось только ждать счастливого случая.

Голос Ж.-М. Дюбуа грубо прервал ее мечтания.

— Послушайте, красотка, вы, видимо, совсем ума решились? Разложили на виду этакую уймищу деньжищ и заперли меня с ними в кабинете. Вы разве не знаете, что я из тюряги?

— Такие, как вы, у нас часто бывают, — пояснила мадемуазель Нина. — Дружки шефа. А вы с ним тоже там познакомились?

Тут только она спохватилась, с чего начался их разговор.

— Ах, господи боже, я и забыла, что мсье Жозеф притащил эти деньги. Наши комиссионные за партию одеял для Восточного фронта. По-моему, он сказал, сколько там: не то двадцать один, не то двадцать три миллиона. Вы не пересчитывали?

— Ну и дьявольщина! — озлился Ж.-М. Дюбуа. — Значит, вам начхать — два миллиона больше, два миллиона меньше!

— Мне по телефону звонили. Я и забыла посчитать деньги… Их здесь проходит столько, что и внимания на них как-то не обращаешь.

— Стало быть, — спросил Ж.-М. Дюбуа, — я мог бы преспокойно стырить миллиончика два, и будь здоров?

— Ну-у, знаете, — с улыбкой протянула мадемуазель Нина, но по ее спокойному взгляду он понял, что она считает его мало пригодным для такой операции.

— И никто бы не знал, что это я. А вдруг — вы?

— Стану я мараться из-за каких-то несчастных двух миллионов, — спокойно возразила мадемуазель Нина. — Вы подумали о том, как сейчас трудно жить, как трудно устроиться на работу? Пускай мне эти миллионы на блюдечке принесут. А как по-вашему, принесут?

— Да уж кривобокой вас, безусловно, не назовешь, — сказал Ж.-М. Дюбуа. — Девица что надо, первый сорт. Да есть еще в вас что-то эдакое хищное, властное, что ли, такое. А вашими зубками только бриллианты крошить, да еще жемчуга в придачу.

— Мужчины, — сентенциозно заметила мадемуазель Нина, — любят дорогих женщин, с изюминкой.

— Ну и дела, — сказал Ж.-М. Дюбуа. — Для вашего возраста вы здорово изучили жизнь. С таким железным сердечком, да еще под такими маленькими, не залапанными титечками — ох, и далеко же можно пойти. Сколько еще вы их увидите у ваших ног, этих толстяков с миллионами! Послушайте-ка, а ведь вы могли бы и шпионажем заняться, по нынешним временам и на этом ремесле тоже можно деньгу зашибать.

— Да ну вас, с вашим шпионажем, — поморщилась мадемуазель Нина, — вот уж грязное занятие. И притом еще спать со всеми нужно. Я предпочитаю спать без шпионажа. Ведь это тоже не пустяшная работа. Женщина, которая спит для того, чтобы спать, при всех обстоятельствах вправе высоко держать голову.

— Ладно, — согласился Ж.-М. Дюбуа. — Выходит, вы все уже обмозговали. На добровольных началах, извините за выражение! А если у вас при этом еще и соответствующий темперамент… В этой лавочке у вас хоть хорошее положение?

— Неплохое, — ответила мадемуазель Нина. — К шефу можно попасть только через меня. Посудите сами! У нас тут самый разворот: кожа, масло, сигареты, кофе, сахар, бензин, сгущенное молоко, ткани, покрышки… И все это вагонами, тоннами, тысячами. А по мелочам извольте обращаться к спекулянтам. Дешевка — это не наше амплуа. Наша сила в том, что все здесь из первых рук. Вы, очевидно, думаете — продал товар, и на тебе сразу миллионы. Хочешь не хочешь, а надо подмазать одного, второго, десятого… К нам столько всяких присосалось — и самых крупных, и разной мелюзги.

Тут Ж.-М. Дюбуа спросил, еле переводя от волнения дух:

— А как вы считаете, мне у вас хоть малость отломится?

— Почему бы и нет? — ответила мадемуазель Нин а. — К нам еще не такие приходили. Вы за черный рынок в тюрьму попали?

— Нет, — отрезал Ж.-М. Дюбуа.

— Партизан? Коммунист? Еврей? Рекомендация незавидная.

— Я попал в тюрьму, потому что я человек чести.

— Какой еще чести? Ладно, можете сколько угодно кичиться тем, что вы, мол, такой оригинал. Только послушайтесь моего совета: об этом лучше молчите.

Вам деньги на пропитание нужны?

— А то нет!.. — вздохнул Ж.-М. Дюбуа. — Супружница и парочка малолеток, поди-ка их накорми.

— Предупреждаю вас, шеф желает, чтоб среди его персонала были сидевшие только по серьезным мотивам. Придется вам перестроиться.

— И я того же мнения! — согласился Ж.-М. Дюбуа. — Главное, чтоб платили.

— В этом отношении можете быть спокойны. Ни в чем недостатка испытывать не будете. И отсидка в тюрьме тоже оплачивается. Шеф своих людей в беде не бросает.

— Значит, придется снова в тюрягу идти? — поинтересовался Ж.-М. Дюбуа.

— Возможно. Когда зарабатываешь сотни и тысячи, все может случиться. Но не обязательно. Вопрос удачи и аппетита. При нашем размахе шеф просто не в состоянии улаживать все истории. Конечно, полиция у нас из рук ест, но ведь существуют еще не прирученные. Но не волнуйтесь, в конце концов их тоже прижмут. Доносят на них в гестапо и в Виши. Их тоже сажают. Если не сумеешь внушить к себе уважение, лучше не браться за дело.

Как раз тут появился сам мсье Проспер. Ж.-М. Дюбуа видел его только в облике арестанта. И вдруг очутился лицом к лицу с роскошным, скупым на жесты господином, из тех, что производят впечатление огромной общественной силы. Никогда еще Ж.-М. Дюбуа не знался с сильными мира сего. Он сразу смекнул, что перед ним представитель именно этой категории воротил, и — обомлел. Мсье Проспер к нему обратился ласково и без ложного стыда намекнул на некое учреждение, где они свели знакомство.

— Рад вас видеть, Дюбуа. Ну, как сиделось? Как там наши друзья? Давайте пройдем сюда.

Он ввел гостя в соседний кабинет, поменьше первого. На столе — с десяток телефонных аппаратов и груды образчиков.

— Да, кстати, — проговорил он, — напомните-ка мне, кем вы работали до посадки?

— Работал агентом по продаже ваксы.

— Полагаю, дела шли не слишком блестяще?

— Да уж куда там, — вздохнул Ж.-М. Дюбуа. — Когда была вакса, продажа из-за конкурентов не шла. А когда спрос на ваксу повысился, вакса пропала. Но я насобачился на разных эрзацах и побочных продуктах; эрзац-горчица, эрзац-перец, эрзац-мыло, эрзац-конфеты. С грехом пополам дело шло. Только приходилось накручивать километры и километры и не кемарить за рулем.

— Мелкие делишки, а? — спросил мсье Проспер.

— Да, — признался Ж.-М. Дюбуа. — Я ведь не шибко образован. А поди обмани хозяев!

Мсье Проспер налил два стакана портвейна. Протянул портсигар, указал пальцем на зажигалку.

— Ну как, Дюбуа, одумались?

— Еще бы не одуматься, — ответил Ж.-М. Дюбуа.

— Следовательно?

— Я тоже жрать хочу, — проговорил Ж.-М. Дюбуа. — Мне и самому сил не мешает набраться. Ребятишки отощали, хоть плачь. Жена последнее здоровьишко потеряла, слишком уж она настрадалась. А когда меня сунули за решетку, потому что я был настоящий француз… Дураком был, ничего не попишешь, с детства таков. Теперь-то, конечно, я все понял. Кто знает, может, тот поганый шпик мне добрую услугу оказал.

— Надеюсь, — подтвердил мсье Проспер.


* * *

Через какие-нибудь полгода Ж.-М. Дюбуа стал совсем другим человеком. По свежему цвету лица, по уверенной осанке сразу было видно, что он вдоволь и вкусно ест. Разодет в пух и прах. Яркий галстук и контрабандные золотые часики с розовым циферблатом. Ботинки на толстенной каучуковой подошве. И американская вечная ручка, плоская серебряная зажигалка, бежевое пальто. Он раскатывал по департаментам на машине всегда с полным баком первоклассного бензина, с пропуском, выданным имперской полицией. Вольные пирушки с коньяком и шампанью. Сигарет «Голуаз» — завались. И почти всегда рядом с ним на переднем сиденье девица, именуемая Мими, Мими-Грелочка или еще — Мими-Поцелуй-разка. Ж.-М. Дюбуа щипал ее за ляжки или, держа баранку одной рукой, другой — лез ей под юбку, и не потому, что был от Грелочки так уж без ума, а скорее — чтобы доказать самому себе, что он ведет чертовски красивую жизнь и все, что требуется, при нем.

Он уже почти перестал удивляться своему превращению. Пожалуй, теперь он удивлялся, как мог столько времени быть прежним Ж.-М. Дюбуа, безнадежным болваном, при одном воспоминании о котором он багровел от презрения и жалости. Подумать только, такой молодец, как он, человек такой хватки, мог прозябать при ваксе и эрзацах! А сейчас — чистенькими тридцать тысяч в месяц, только успевай получать. Как же вовремя тот шпичок направил его на верный путь! Какой же у него самого оказался тонкий нюх, что он въехал тогда под кирпич и облаял полицейского! И как же ему повезло, что в тюрьме он встретил мсье Проспера. Не говоря уж о разгроме… Если бы нам не задали такую мировую взбучку, ни в жизнь ему не привалила бы удача, никогда бы не добиться ему такого положения. А теперь принят повсюду как лицо значительное — и в префектурах, и в торговых палатах, и у крупнейших промышленников. «К вашим услугам, мсье Дюбуа». И все так почтительно, так предупредительно. «Служба закупок» — гласило удостоверение, снабженное печатями, но его он вынимал лишь в самых крайних случаях. Зато сколько дверей открывает перед вами такая бумажка!

Правда, надо сказать, и человек в подобных обстоятельствах должен обладать немалыми достоинствами. На его месте какой-нибудь простачок вовсе бы растерялся. Тут требуется коммерческий опыт, ловкость рук при сделках, а главное — умение завязывать связи. Если ты торговал ваксой на всех парижских площадях, продать или купить вагон товара с гнильцой — дело не сложное. Все искусство оптовика — это выбить большой тоннаж и непосредственно вести переговоры с крупными потребителями. Раз существует великий рейх, о потребителях можно не беспокоиться! Уж одна русская кампания — это же раздолье для экспортера…

Но для того, чтобы крупные торговые операции шли без сучка, без задоринки, не надо ссориться с представителями Берлина. Ж.-М. Дюбуа теперь часто наведывался к строителям Новой Европы. В основном, к толстякам и обжорам, сотрясавшим стены своим утробным сальным смехом. Эти типы промашки насчет деньги не давали. Но и с ними можно было делать дела, особенно, если немножко уступить. И все это шумно пировало на авеню Клебер, где мсье Проспер принимал заправил нынешней экономики.

Теперь Ж.-M. Дюбуа скорее склонялся к мысли, что с бошами вполне можно ладить. Неужели не лучше договориться с ними, не держа камня за пазухой, чем вечно бить друг друга по мордасам? Если хорошенько вдуматься, то к чему это ведет? Те, с которыми он встречался, клятвенно заверяли, что не хотят Франции зла. И к тому же на них можно славно заработать. Ведь этакие индустриальные глыбины! Тут тебе и оптика, и химия, и все прочие их последние открытия…


— Ну и сволочь же ты после этого! Вот выиграют они войну, и увидишь тогда, какое это дерьмо — твои разлюбезные боши!

Это изрек Пюпар, агент по сбыту бакалейных товаров, так и оставшийся затурканным бедняком, с которым Ж.-М. Дюбуа еще во время своих шныряний по Парижу нет-нет да и пропускал стаканчик-другой. А сегодня встретил на улице, подхватил в свою машину и повез обедать в ресторан, расположенный между бульваром Сен-Жермен и набережными и снабжавшийся с черного рынка, — нечто сногсшибательное, по шестьсот монет с носу за один обед. Когда же обед был съеден и коньяк выпит, Пюпар уже не считал нужным скрывать свой образ мыслей. Иссох он до неузнаваемости, щеголял в потрепанном пиджаке, в разлезшейся, не первой свежести рубашке, и поэтому кичливое благополучие Ж.-М. Дюбуа казалось ему особенно противным. Да и присутствие Мими его раздражало. Бедра у нее были роскошные, груди вызывающе торчали, на руке — массивный золотой браслет, а на мизинце — кольцо с брильянтом. Как и всегда к концу обеда, она слегка захмелела, вела себя вызывающе, жалась к своему кавалеру, всем своим видом говоря: «Ну и позабавимся же мы!» Словно и Францию-то разгромили для того, чтоб вознести в заоблачные выси таких вот шлюх, как эта Мими. Выходит, достаточно иметь жирную задницу, и будешь каждый день набивать себе брюхо. Надо сказать, что Пюпар страдал желудком. Да и зарабатывал недостаточно, чтобы выпивать то количество алкоголя, которое поддерживало его в былые времена.

— Не знаешь, а говоришь, — поморщился Ж.-М. Дюбуа. — Ну что ты знаешь о бошах?

— И знать их не желаю! И на них быть похожим не хочу! Тот, кто с ними шьется, ох, и далеко же может уехать! Ты что, про их концлагеря не слыхал?

— Преувеличивают, — отозвался Ж.-М. Дюбуа. — Все это английская пропаганда.

— Правильно, старик! А немецкая пропаганда тебе слаще меда. Ох, совсем забыл, тебе же за это платят!

— Ни за что мне не платят. И при бошах я не побоюсь высказать свои мысли. Но против них я лично ничего не имею. При ближайшем рассмотрении — такие же люди, как и все. Мими тебе подтвердит, она их хорошо изучила.

— Сама корректность, — подтвердила Мими. — Любезные, и все такое прочее. Полковники, генералы… А какие манеры, какие разговоры! Уж поверьте мне, редкие умницы.

— А главное, платят, даже не торгуясь.

— Нашими денежками платят, — подхихикнул Пюпар.

— Но деньги-то у нас здесь остаются.

— Деньги-то остаются, а товары тю-тю, уплывают! Тебе, конечно, плевать! Ты Францию продаешь, потому и жиреешь.

— Не серди меня, Пюпар, — проговорил Ж.-М. Дюбуа. — Поговорили — и будет. Хорошо, пусть я работаю с бошами, но я как был, так и остался честным французом. И сидел в тюрьме за сопротивление. Спроси хоть Мими.

— Допустим, так оно и было, значит, снова тебе сидеть. Только на сей раз уже не за патриотизм.

Это пророчество больно задело Ж.-М. Дюбуа.

— Учти, — сказал он, — что и тебе ничего не стоит туда попасть, если вовремя не заткнешься. Не забудь, мне достаточно слово сказать.

— Оказывается, мсье к тому же еще и шпик! — язвил Пюпар, ковыряя зубочисткой в зубах. — На доносах прирабатываешь?

— Я смогу твоей супруге деньги дать. Авансом. На всякий, так сказать, пожарный случай.

— А моя супруга чхать хотела на твои деньги, — заявил Пюпар. — Мы такого хлеба не кушаем. Хлеба предателей.

— Попрошу выбирать выражения! — рявкнул Ж.-М. Дюбуа. — Обидно как-то получается, накормил дружка обедом, а он тебя вместо благодарности честит.

Теперь уже орали оба. С соседних столиков на них оглядывались. Мими сочла за благо вмешаться. И сделала это на свой манер.

— Да брось ты, — посоветовала она Ж.-М. Дюбуа. — Ты же сам видишь, это несчастный бродяга. Просто озлобившийся тип.

— Нет, вы только послушайте нашу шлюху, которая отпускает бошам между завтраком и обедом!

— И горжусь этим, — отрезала Мими, оскорбленная в своих лучших чувствах. — По крайней мере, они хоть настоящие мужчины. А не развалины с вонючей пастью.

— А зависть его еще повонючей, — заключил Ж.-М. Дюбуа. — Сам мсье, видите ли, ни одного дельца провернуть не умеет, ну и злится на тех, кому везет.

— Таких дел, как твои, найти — раз плюнуть, только поди предложи свои услуги. Я бы тоже мог якшаться с бошами и их за доброту благодарить. Только предпочитаю сдохнуть. Но сдохнуть честным.

— Честным да ничтожным, — злобно огрызнулась Мими. Она не выносила мужчин, равнодушных к ее чарам.

— Вот так-то, красуля, — не унимался Пюпар. — Уж как-нибудь проживем и в немецкую подстилку не превратимся.

Обедающие не вмешивались, а только потихоньку хихикали: никогда ведь не знаешь, с кем тут имеешь дело и кто находится в зале. В основном публика бывала здесь отборная, выхоленная, девицы упитанные, с массивными золотыми побрякушками. Но даже это еще ничего не значило: в часы трапез за столиками встречались люди из самых различных тайных сфер. Шуточки лишь скрывали тошнотворный свинцовый страх, замешенный в равной мере на крови и злате. Кое-кто из пирующих, — возможно, и большинство их, широко швырявшихся деньгами, — знали, что рискуют своей шкурой и что грядет час расплаты. Об убийстве ближнего своего здесь говорили таким тоном, будто просили огонька — прикурить сигарету. Впрочем, имелось немало и других надежных способов убрать врага, не марая рук: не зря небось существует гестапо. Но орать, как эти два болвана, могут только сумасшедшие. Там, где делаются большие деньги, взгляды никакой роли не играют.

Но тут появился сам хозяин заведения. Брюхом вперед, жирный загривок, могучие плечи. Не без диктаторских замашек, и как все, кто кормит втридорога, чувствует себя при этом чуть ли не вашим благодетелем.

— А ну давайте под сурдинку, — посоветовал он. — Мне не с руки заводиться с экономическим контролем. Такие дискуссии не по душе моим клиентам. Не портите им аппетита.

— Вы же меня знаете. И Мими тоже знаете, — залопотал Ж.-М. Дюбуа. — Мы к вам частенько с друзьями наведываемся. И никогда ни гаму, ни шуму. Посмеемся, пошутим и по домам. И по счету — полный порядок. На расходы не скупимся…

— Знаю, знаю, — буркнул хозяин.

— Привел я сегодня сюда этого доходягу, вот он перед вами сидит, от чистого сердца пригласил, как приятель приятеля. А он брюхо, будьте спокойны, вот как набил: два мясных блюда, не говоря уже о ветчине и колбасе, а теперь сами видите — за мое же добро мне в морду плюет. Полюбуйтесь!

— В наше время, — заметила Мими тоном великосветской дамы, — воспитанных людей фиг-то найдешь!

— Ну ладно, смываюсь, — заявил Пюпар, нахлобучивая шляпу. — Только я, дружки любезные, бошевские неразлучники, только я ваших бошей на дух не терплю! Привет честной компании!

И, уже взявшись за ручку двери, он обернулся и послал честной компании последнее ласковое словцо:

— Запомните хорошенько — всех вас до единого вздернут, а тебе, мамуленька Мими, надеюсь, здорово задницу прокупоросят. Просто так, для дезинфекции.

— Черт бы его побрал! — вскинулся Ж.-М. Дюбуа. — Не понимаю, что мне мешает его…

— Да брось, — посоветовала Мими. — Сам виноват, зачем с голодранцами возишься. Это человек не нашего круга.

— Ты же пойми, я из самых добрых чувств!

— Добрые чувства хороши были до войны, — пояснила Мими. — А сейчас для твоих чувств — не время! Теперь каждый сам за себя. И если человек не умеет выкручиваться и голодный сидит, незачем с ним связываться!

— Вздернут… — повторил Ж.-М. Дюбуа.

— Не расстраивайся, — успокоила его Мими. — Раззяв-то в первую очередь и вешают… Так уж издавна повелось…

IV

В глубине души он, Ж.-М. Дюбуа, был человек чувствительный. И потому, что был он чувствительный, та сцена в ресторане запала ему в душу.

У него был принцип — дела это дела. Держаться корректно, но не более того. И соблюдать известную дистанцию. Кто такой бош? Просто крупный клиент. А клиент — всегда клиент: это вам любой делец подтвердит. Если мсье платит вам деньги, он вправе рассчитывать на соответствующее качество товара и на уважительное обращение. Потому что он, клиент, всегда может обратиться в соседнее заведение, и тогда вам его не видать. Другое дело — боши. Им всучивают за их денежки что похуже. А так как деньги им достаются дуриком, не грех их и прижать с ценами. Сам, предположим, заплатил десять, а с него берешь тридцать, пятьдесят, иной раз даже сотню. Ну, и на количестве, понятно, тоже их облапошиваешь: одиннадцать подсовываешь за дюжину, десять дюжин за целый гросс. А ему и времени нет пересчитывать да перевешивать: слишком он доволен собой, слишком большой у него аппетит — любое слопает. Вот благодаря этим-то жульническим махинациям торговля с бошами как бы получала индульгенцию, особенно если еще удавалось всучить им третьесортный товар. Чего тут стесняться, все равно у них на Восточном фронте все погниет.

На одну Мими уходила уйма денег. Ежедневно обед и ужин в «черном» ресторане, пачка сигарет в день, аперитивы, кино, а главное, чего стоило ее одевать! Одно ее белье, наводившее на игривые мысли, непременно шелковое, розовое, черное и, извините за выражение, прозрачное там, где прозрачному быть не обязательно. Если хочешь шикарной любви, приглядкой тут не обойдешься, приходится раскошеливаться. Настоящая женщина была эта Мими, и пахло от нее всегда хорошо, и за собой следила что надо. Прямо из сил выбивалась, впрочем, никакого другого дела у нее и не было. А в любовных играх — ну, прямо зверь! Все, что Ж.-М. Дюбуа выцарапывал у бошей и потом продавал на черном рынке, все Мими пожирала. Он лично считал это как бы особой формой патриотического обложения.

А вот о чем другом Ж.-М. Дюбуа помалкивал. О политике — ни звука. Не желал он портить себе репутацию сотрудничеством с немцами. Бош — клиент, и точка. Ну, заработал, ну, потерпел убыток… Ж.-М. Дюбуа даже предпочел бы терпеть убытки, лишь бы иметь возможность при встрече с тем полицейским под кирпичом выложить ему все, что думает. Без всяких околичностей! Что он, мол, даже сейчас, разбогатев, не забыл ни оскорблений, ни несправедливости. Однако в тайне он хотел, чтобы боши исчезли с горизонта не слишком быстро. Когда при нем говорили, что это протянется еще лет десять, в глубине души он только радовался. Вот подпишут мир, все придет в норму, кому вы тогда будете сбывать ваши тонны? Пусть ты прямо не сочувствуешь бошам и обжуливаешь их потихоньку, но ежели ты хочешь, чтоб теперешняя сладкая жизнь длилась и длилась, надо помогать немцу сражаться, снабжая его всем необходимым. Теперь-то Ж.-М. Дюбуа понимал, что имел в виду мсье Проспер, говоря о наступившей эпохе изобилия… Он уже привык жить на широкую ногу. А с другой стороны, война-то не у нас идет. Поэтому нет ничего худого желать, чтобы она не прекращалась.

И какой-то доходяга, ни на что не пригодный неудачник, посмел обозвать его изменником, его, Ж.-М. Дюбуа, который попал в тюрьму именно за свои благородные убеждения. Да еще грозил ему виселицей!

— Знаешь, что я тебе скажу, — твердил он вечерами Мими, лежа с ней в постели, — слишком я мягок со всей этой шатией завистников, которые разыгрывают из себя участников Сопротивления! Сами при оккупантах не смеют рта открыть, а меня честят почем зря. Да я же с бошами дела делаю, разве могу я против них сволочью быть?.. Тогда все пошло бы шиворот-навыворот.

— Да брось, — посоветовала Мими. — Ведь с тобой же твоя куколка. Обними меня покрепче. А правда, как вкусно лангуст по-американски, правда, Жан-Мар?

— По-американски! — воскликнул Жан-Мар. — Посмели бы они, те, заказать лангуста по-американски при бошах! Крикнули бы в бистро во всю глотку: давай, мол, да поскорее. Чувствуешь намек? А меня еще обзывают продажным! Попомни мои слова: все переменится.

Ж.-М. Дюбуа становился определенно агрессивным. Гневно отзывался о «террористах», твердил, что лично этих типов ничуть не боится, потому что он сторонник порядка. Слышите, порядка! А порядок — это когда каждый может делать свое дело и честно зарабатывать себе на жизнь. В самых убийственных терминах разглагольствовал он о балаганных «патриотах», которые смеют поучать его, Ж.-М. Дюбуа. Он говорил все это громогласно, говорил повсюду, говорил вызывающе. Слишком много говорил.


* * *

Некий персонаж, пока еще скрывавшийся за кулисами, немало способствовал тому, чтобы усугубить и без того нервозное и раздражительное состояние духа, в котором постоянно пребывал ныне Ж.-М. Дюбуа, чтобы окончательно испортить ему характер. Речь идет о самой мадам Дюбуа, особе, с которой не слишком считались и которая, выйдя из мрака кулис, вдруг появилась на авансцене, чтобы сыграть роль супруги, предъявляющей законные права на своего мужа, преуспевающего дельца. В течение долгих месяцев жена бывшего коммивояжера не отдавала себе отчета в том, что происходит, а постоянные лишения и тяжелая работа не могли подготовить ее к этой разительной перемене. И уж тем паче тот факт, что Ж.-М. Дюбуа просидел год в тюрьме, доставив тем богатую пищу для всяческих сплетен и клеветы. А теперь она видела, как в дом хлынул поток довольства: мясо, масло, сливочное и оливковое, яйца, сгущенка, сахар, отрезы, топливо, электроприборы — всего этого с избытком хватало для ее счастья. Разумеется, Ж.-М. Дюбуа исчезал на целые недели, и куда исчезал — неизвестно. А появлялся он лишь на самое короткое время. Чувствовалось, что мыслями он где-то далеко, от семьи оторвался, и всегда у него была уйма предлогов, чтобы улизнуть поскорее из дома. Вернее, один предлог: дела. Но этот предлог вовсе не был выдумкой, коль скоро его благодетельные результаты ощущались вполне реально. После тринадцати лет замужества Леони Дюбуа достигла той стадии, когда женщина предпочитает иметь мужа, пусть и постоянно отсутствующего, зато приносящего домой немалые деньги, чем нищего, аккуратно ночующего в ее постели. При одном воспоминании о последних днях месяца, когда концы не сходились с концами, ей и сейчас становилось страшно. Леони Дюбуа, как никто, знала эту вечно гложущую заботу, удесятеренную опасным соблазном рассрочек, необходимость латать и штопать, чтобы продлить век любой тряпки, неизбывный страх, что в последнюю минуту случится что-нибудь непредвиденное и окончательно поломает ваш и без того скудный бюджет. И поэтому, когда изобилие вошло в ее дом, она сочла это просто чудом. Оказалось, что есть, одеваться и не околевать от холода — это тоже большое дело. Она была сыта уже оттого, что ее дети уплетают за обе щеки. Любовь, которую она питала к мужу, давным-давно обратилась на детей, в чем и заключается подлинный удел женщины, закон ее глубинного самовыражения. Леони видела, как к детям снова возвращается румянец, веселость, как быстро они набираются сил. В сереньком жалком мирке, где все стенали и жаловались, это было сродни чуду. А чудо это было делом рук нового Ж.-М. Дюбуа, отсидевшего год в тюрьме, и развязная самоуверенность этого нового Дюбуа постепенно изгладила память о прежнем чудаке, возможно, и хорошем отце и супруге, но действовавшем в рамках, не суливших ничего лучшего в будущем.

Есть вещи, к которым привыкаешь быстро: в числе их — богатство и комфорт. Былая покорность судьбе отошла в прошлое. Леони Дюбуа чувствовала, как к ней возвращаются силы, а вместе с силами — исчезнувшие было упругости, приятно распиравшие теперь корсаж и юбку. Она даже помолодела. Поставщики в их квартале отпускали ей восхищенные комплименты, правда, не без ехидного намека:

— Дела у вас, мадам Дюбуа, идут на лад! Ваш муж, видать, умеет выкручиваться. Всякий строит свое счастье на несчастье других…

Состояние материального полудостатка накрепко привязывает человека к его судьбе. А теперь, избавленная от необходимости стоять в очередях и торчать у окошечка за пособием, коль скоро все в изобилии доставлялось на дом, Леони Дюбуа вкусила всю сладость досуга. Досуг же порождает мечты и надежды. Никогда мадам Дюбуа не посещали игривые мысли. Целых тринадцать лет у нее был Дюбуа, и этого вполне хватало, к чему навязывать себе на шею еще и лишний труд. Одно хозяйство чего стоило: стряпня, глажка, штопка, возня с ребятишками — а их двое, — а тут еще ни черта не зарабатывающий муж — женщине и этого по горло, уж можете мне поверить! Плоть только тогда предъявляет свои права, когда человек бездельничает, не знает, что такое усталость. И изнуренная плоть Леони Дюбуа молчала.

Теперь, когда она отдышалась, ее начала мучить не так плоть, как дух. Она стала одеваться изящно, к лицу, ухаживала за руками и ногтями, заглядывала к парикмахеру, мазала губы и подбирала пудру под цвет кожи. Словом, стала совсем другой женщиной. А Ж.-М. Дюбуа, казалось, этого и не замечает. Он по-прежнему исполнял при ней свою роль бога-снабженца. В каждый его приезд приходилось спускаться на улицу и помогать ему выгружать из машины ящики с сардинами, килограммы масла и сыра, колбас и окороков, бутылки вина, рома и шампанского — филейные куски подпольного разбоя. Все полки в доме были забиты продуктами, да еще в погребе хранились немалые запасы. Ж.-М. Дюбуа полагал, что, поставляя столько жратвы, он полностью расквитался с домашними.

— Ну, рады? — весело восклицал он. — Ни в чем недостатка не будете знать. Ешьте, ешьте, еще привезу. Эпоха изобилия, детки!

От глаз Леони не укрылась перемена, произошедшая с Ж.-М. Дюбуа. Пиджак из первоклассной материи, нежно-зеленые рубашки, лимонно-канареечные галстуки, шляпа лихо сбита набекрень, подметки из толстого каучука — словом, типичный торговец «левым товаром», даже скорее — гангстер, каких показывают в кино.

И вечно от него пахло какими-то на редкость стойкими духами, пряными, вызывающими, весь он пропитался этим запахом, запахом уличной девки. Подозрениям Леони суждено было подтвердиться. Случайно она увидела в машине Ж.-М. Дюбуа женщину, в профессии которой вряд ли бы кто усомнился. Один видик чего стоит! А позже она как-то заметила его на террасе кафе в обществе все той же женщины. Не станете же вы меня уверять, что он ведет свои торговые дела с этой проституткой!

Леони Дюбуа была не знакома физическая ревность. В былые времена даже трудно было предположить, что кто-нибудь вдруг влюбится в ее Дюбуа, агента по продаже ваксы, велосипедиста-доходягу, который с утра колесил по окраинам Парижа и возвращался вечерами весь в пыли, с разламывающейся от усталости поясницей. А польститься на его гроши — да не смешите вы меня! И сама она была женой этого бедолаги, надорвавшейся от работы, вечно озабоченной нехваткой денег, типичной женщиной тех черных дней, прислугой за все, обихаживающей трех человек. Да еще из последних сил надрывалась, чтобы наскрести хоть немножко продуктов для передачи в тюрьму.

А теперь, видите ли, мсье только потому, что деньги сами сыплются ему с неба, забыл супружеский долг и завел себе дамочку для удовольствий. У этой размалеванной толстозадой девки есть даже свое привычное место в машине Дюбуа. Таскалась небось по разным гостиницам и «черным» ресторанам. От нее мужчина такого наберется, что порядочная женщина со стыда сгореть может. Тем-то она и держит Ж.-М. Дюбуа. А этот болван еще влюбленного разыгрывает… Ему теперь требуется допинг, подавай ему шлюх, чтобы с ними везде показываться, если только, конечно, это не из тщеславия делается.

Вот тут-то ревность Леони, ревность холодная, рассудочная, вошла в игру. Тринадцать лет при ней болтался жалкенький Ж.-М. Дюбуа. А теперь, когда он стал хорошо зарабатывающим мужем, он у нее из рук выскальзывает. Ну ладно, пусть немножко порезвился бы, она не против. Но только пусть ее не вышвыривают, как ни на что не пригодную ветошь. Словно он ее стыдится! Никогда на люди не выведет, никуда с ней не ходит!

А эту жирную свинью повсюду за собой таскает. И все только ей, ей: меха, нейлоновые чулки, сумочки, туфли крокодиловой кожи, золотые браслеты. Правда, еды у них сейчас столько, что и за год не переесть. Но жизнь — ведь это не одна еда да питье. Существуют еще чувства, репутация, справедливость. А деньги, деньги? Необходимо прикопить на будущее. Была война, была оккупация. Сетовать на это не приходится, потому что сейчас открылись сотни возможностей для разных комбинаций и торговых сделок. Но не вечно же так будет. Раз уж такой болван, как ее Ж.-М. Дюбуа, человек без образования, без определенной профессии, разыгрывает сейчас из себя этакого пижона и запросто, как миллионер, вытаскивает из бумажника пятитысячную купюру — это определенно дурной знак. И на что это, в сущности, похоже, — у Леони Дюбуа муж, словно бродяга какой-то, залетит домой, как вихрь, и тут же мчится к своей сожительнице. Подумайте сами, это же в глаза бросается, люди хихикают у нее за спиной: еще бы, кинул свою законную жену.

Нежданно-негаданно Леони заявила мужу, что хватит ей быть идиоткой. Не желает она снова нищенствовать и на этом основании потребовала себе из мужниной добычи более крупную долю, чем получала до сих пор. При необходимости, она может отплатить за предательство предательством: пойдет и скажет пару теплых слов этой куколке и закатит хорошенький скандальчик. (Обшаривая карманы Ж.-М. Дюбуа, Леони нашла письмо Мими.) А то еще устроит так, что ее укокошат как агента гестапо. Проще простого. На улицах то и дело подбирали трупы, не особенно вдаваясь в подробности, кто с кем и за что сводит счеты. Впрочем, нет никакого сомнения, что эта потаскуха — шпионка и доносчица. Те, кто похищает чужих мужей, на все способны.

Перепуганный Ж.-М. Дюбуа пошел на уступки. Положение явно осложнялось. Зажатый между Леони, которая по-прежнему продолжала грозить доносом, и Ми-ми, без которой он сам не мог обходиться, осаждаемый с двух сторон требованиями денег, он вынужден был расширить объем дел. А следовательно, идти на еще больший риск, чуть больше обворовывать немцев, чуть больше жульничать при расчетах с мсье Проспером. Он уже ступил на наклонную плоскость.


* * *

Пюпара не стало. Как-то вечером, уже в сумерках, он брел по авеню Версаль. А там только что уложили из браунинга двоих оккупантов. Стрелял какой-то велосипедист, он пронесся вплотную к тротуару и успел скрыться. Весь квартал, онемев от ужаса, словно вымер, все двери были закрыты, люди запирались у себя в квартирах на двойной поворот ключа. Каждый боялся расправы. Слышно было, как к перекресткам, пыхтя, подкатывали полицейские машины и останавливались, громко визжа тормозами. Будто ветром вымело все вокруг, потом все стихло, кроме тяжелых быстрых шагов. На место происшествия прибыло гестапо. Возможно, они будут шарить по домам.

Пюпар забрел сюда без всякой задней мысли. Он как раз вышел из маленькой бакалейной лавчонки, входившей в сферу его обслуживания и помещавшейся метрах в двухстах от места происшествия. После обеда он перехватил стаканчика два-три, что и поддерживало его слабеющие силы. Однако у него мучительно ныло все нутро, и неудивительно, такое уж было время — голод и мрак! Голова его была занята лишь одним: будет ли дома что пожевать, а если да, то — что. Жена его была растереха и к тому же не в ладах со стряпней. А ведь ему уже давно осточертели безвкусные рагу и вареные без масла овощи. Он охотно бросил бы жену и ее варево. Но уж больно момент был неподходящий. Холостяком сейчас тоже не проживешь, — с одной стороны, сам отоваривай карточки, а с другой — к ресторанам не подступишься, такая там дороговизна. Ему бы в жены ту бакалейщицу, к которой он заглянул вечерком в Бийянкуре. Правда, уже под сорок, но еще свеженькая, бойкая, ухватистая. За магазинчиком следит в оба. Что ни говори, а с бакалейщицей и ее бакалейным товаром жить куда легче. При торговле продуктами всегда как-то можно выкрутиться. И подумать только, до войны такой вот бакалейный магазинчик — да ведь это был сущий пустяк. А в наши дни — уйма денег из-за черного рынка! Теперь повсюду торгуют тайком, из-под прилавка. Вдруг он вспомнил, что дома, в кухонном шкафу, завалялся кусочек колбасы. Эту колбасу посчастливилось добыть на прошлой неделе. После колбасы мысль его естественно перешла на Ж.-М. Дюбуа, у которого багажник всегда битком набит продуктами. А кто такой был Ж.-М. Дюбуа до разгрома и даже после него? Обыкновенный голодранец, торговец ваксой, агент с грошовым заработком. Словом, ничего особенного! А сейчас живет себе припеваючи с этой пухлявой Мими! Просто сволочь, если глядеть на вещи с определенной точки зрения. Однако сумел-таки втереться в деловые круги, а попасть туда не так-то легко. Желающих вести торговые дела с бошами — сотни: не будь Ж.-М. Дюбуа, другой бы нашелся. Особенно если вам платят двадцать — тридцать, а то пятьдесят косых в месяц… Вот получать деньги за доносы — это, конечно, гнусно. Но какое же тут преступление сбывать бошам товары с гнильцой? И неужели вы воображаете, что тех, кто сумел сейчас разбогатеть, так вот вам возьмут и повесят? Держи карман шире! Вытряхнут из них денежки, да и то не все. Эти наверняка останутся в выигрыше.

Под влиянием усталости и голода, каждодневного его мучения, мысли Пюпара стали еще печальнее, а его патриотизм дал трещину. Он сравнивал свой огрызок колбасы, обветренный, сморщенный огрызок, с роскошным обедом, каким угостил его полтора месяца назад Ж.-М. Дюбуа. Ну за что он облаял своего старого дружка? Что верно, то верно, Ж.-М. Дюбуа хотел пустить пыль в глаза. Ну и что тут такого? Ему бы сделать вид, что он ослеплен, и Дюбуа снова пригласил бы его в ресторан. А может, и какое-нибудь дельце небольшое сосватал. Кто знает, вдруг ему, Пюпару, представился бы случай потискать толстуху Мими. Эта не из недотрог: достаточно поглядеть, как она на мужчин пялится… А что-то в ней, в толстухе Мими, есть такое завлекательное… Именно это обстоятельство его больше всего и злило: чтоб какой-нибудь Дюбуа завел себе любовницу, шикарно разодетую бабу, которая знает разные там штучки, предназначенные для одних богачей…

Внезапно чья-то рука грубо схватила Пюпара за плечо. Он оглянулся и тут только заметил, что у него по бокам шагают два молодчика с автоматами, угрожающе наставленными на него. Двое штатских.

— Следуйте за нами, мсье!

Пюпар попытался вырваться, что-то объяснить. Он поспешно сунул руку в карман — достать документы. Но, видно, те двое иначе истолковали его жест. Ему влепили сразу две пощечины.

— Заложник, мсье!

Пощечины придали Пюпару отвагу отчаяния. И отвагу почти что искреннюю: как раз за минуту до того он был полон самых доброжелательных чувств по отношению к оккупантам. До того полон, что даже Ж.-М. Дюбуа уже ни в чем не обвинял.

— Произошла ошибка, — с силой произнес он. — Я Эмиль Пюпар, честный француз, сотрудничаю с немцами. Ничего я никогда против вас не делал. Я сторонник Новой Европы, понятно? Я уже давным-давно твержу: если немцы с французами договорятся по-хорошему, они станут хозяевами мира, никто тогда и пикнуть не посмеет!

— Заложник, мсье, — повторил один из молодчиков, схватил Пюпара за руку и потащил за собой.

— Заложник, мсье! — как эхо, повторил второй.

Было в этих немцах что-то несгибаемое и глуповатое: бьют вас по лицу и одновременно величают «мсье»!

— Да что же вы делаете? — крикнул Пюпар сдавленным голосом. — Вы же хорошие оккупанты, вас же все любят. Я лично всегда говорю: «До чего же корректный, дисциплинированный народ, почему бы нам с ними не дружить?»

— Заложник, мсье!

— Послушайте, — снова заговорил Пюпар, — я знаком с Дюбуа. Это мой старинный приятель. Он на вас, этот самый Дюбуа, работает вместе с толстухой Мими. Шикарная девочка, с вашими офицерами спит, а на гол-листов доносит, понятно?

— Заложник, мсье!

Так они добрались до небольшого грузовичка, стоявшего у обочины тротуара; его задняя брезентовая стенка откинулась, открыв перед Пюпаром зловещую темную дыру. По обе стороны стояли солдаты. Пюпара подтолкнули к грузовичку. Он отбивался, инстинктивно откинулся всем телом назад. Один из молодчиков снова ударил его по лицу и снова проговорил: «Заложник, мсье», — будто имел дело с полным идиотом, не способным ничего понять.

— Заложник, заложник! — в негодовании завопил Пюпар. — Да какого черта вы других в заложники не берете? А ведь сволочей полным-полно. Я сам их вам сколько угодно покажу.

Ответом был вторичный удар такой силы, что с головы Пюпара слетела шляпа, а ствол автомата еще больнее впился ему в бок. А затем его втолкнули в грузовик.

Внутри было темно. Но даже во мраке Пюпар различил какие-то трепещущие тени. А потом и бледные пятна лиц. Он был до того обозлен, что почти не чувствовал боли и не заметил, что губа его кровоточит.

— Что тут происходит? — осведомился он.

— Говорят, двух немцев укокошили…

— Ну и что? — не унимался Пюпар. — Мы-то здесь при чем? Верно ведь?

— А им плевать, кто при чем!

— Но можно же доказать! Неужели во всей Франции не осталось ни одного человека, чтоб нас защитить?

— Защитить! — насмешливо протянул чей-то голос. — Под Седаном нужно было защищаться.

— А что они, по-вашему, с нами сделают?

— Расстреляют! — отрезал все тот же невидимый собеседник, и в голосе его прозвучала злорадная насмешка, как будто ему хотелось, чтобы и товарищи по несчастью разделили одолевавший его страх.

— Как же так? Без суда?

— Будут они тебе стесняться!

— Это же… — начал было Пюпар. — Этого только не хватало!

Ему вдруг открылся весь ужас их положения. Он понял, что ему грозит расстрел, ему, который с детства жил в вялой покорности. И упрекнуть себя, если уж говорить начистоту, в отношении оккупантов ему было не в чем. Ну, раза два-три не сдержался и болтнул лишнего, просто так, из духа противоречия. Ведь это же истинная правда! Мизерная работенка и лишения — вот он, итог всей его жизни. Ежедневные, однообразные до тошноты поездки по клиентам, причем он себе за железное правило взял — никаких жгучих вопросов не поднимать: в торговом деле своих собственных мыслей иметь не положено. Не вожжаться с бошами, не противодействовать им — вот какого принципа он держался… И после нескольких лет оккупации влипнуть по-идиотски, так сказать, расплатиться за какого-то болвана, вздумавшего ни с того ни с сего палить из револьвера! Куда как хитро стрелять в ничего не подозревающих бошей. Но какая подлость, взять и сразу же смотаться, а за тебя пусть расхлебывают другие. Пюпар всегда не одобрял террористических актов. Он высунул голову и обратился к солдату:

— Это же какой-нибудь террорист стрелял! Когда нужно было драться, он — в кусты, а теперь победителю в спину пуляет! Совершенно с вами согласен, такую сволочь расстреливать мало!

— Заложник! — проревел солдат, и мощный удар отбросил Пюпара в глубь грузовичка.

— Экие гады, — пробормотал он, неизвестно кого имея в виду, террористов или немцев.

— Чего ты суетишься? Не все ли равно, как сдохнуть… — донесся из темноты все тот же насмешливый тенорок.

Внезапно Пюпар до боли ясно ощутил вкус того самого огрызка колбасы, о котором он думал, шагая по авеню Версаль. Даже нёбу стало сладостно от запаха копчености! Сейчас он страстно жаждал, больше всего на свете жаждал этого огрызка, самую крепкую свою связь с жизнью и будущим. Немцы не взяли его документы. И он подумал, что если позволил втолкнуть себя в эту колымагу, значит, ему конец. И, значит, никакой справедливости не существует.

Спустилась ночь, беспросветная военная ночь. Пюпар спрыгнул с грузовичка и, выписывая зигзаги, бросился бежать по мостовой, чувствуя только, как кровь гулко стучит у него в висках.

Оба солдата выстрелили почти одновременно. Пюпар ткнулся головой в землю, дважды перекатился по мостовой, как зверь, сраженный охотником, и из его тела, изрешеченного пулями, уже наполовину мертвого тела, вырвался крик, подсказанный гневом, древний крик предков:

— Да здравствует Франция!

V

Ж.-М. Дюбуа так ничего и не узнал о смерти Пюпара. А ведь она могла бы подтвердить его правоту и послужить оправданием в собственных глазах. Она явно доказывала, что Пюпар был просто-напросто жалким неудачником, из тех, кому никогда ни в чем не везет и кто расплачивается за чужие грехи. А поэтому не следует слушать их советов, все их рассуждения — сущий вздор.

Однако за несколько недель до своей кончины Пюпар сумел заронить каплю яда в душу Ж.-М. Дюбуа, и едкая капля эта разъедала ему нутро. Там, где Ж.-М. Дюбуа ожидал встретить восхищение, он наткнулся на презрительную дерзость. И от кого бы! — а то от голодранца, который, видите ли, кичится своей неподкупностью. «Ей-богу, смех да и только!» — твердил про себя Ж.-М. Дюбуа. Но смеха почему-то не получалось. Пюпар был его старым приятелем, еще со времен общей их нищеты. Они вместе мерили парижские мостовые в одних и тех же кварталах, выпивали в одних и тех же кабачках, вместе вечерами подбивали итоги своих комиссионерских трудов. И сейчас, став человеком богатым, Ж.-М. Дюбуа хотел бы по-прежнему дружить с Пюпаром.

— Верно говорят, что деньги разлучают людей! — горько заметил он.

— Отстань от меня со своим голодранцем, — огрызнулась Мими. — Пусть сдохнет!

— Ведь и я, я тоже вышел из народа! — не унимался Ж.-М. Дюбуа. — И мне вначале приходилось не сладко. И я бы остался таким же жалким дурачком, как Пюпар, не будь этой войны, когда все для меня так удачно повернулось…

— Но ты же, Жан-Map, в тюрьме сидел! А у него, скажи сам, хватит ли духу угодить за решетку? Если человек боится попасть в тюрьму, ему в наши дни грош цена!

Но Ж.-М. Дюбуа, богач, загребавший деньги лопатой, был, так сказать, нравственно во власти мертвого Пюпара, отравившего его своими желчными речами. В той среде, где сейчас вращался Ж.-М. Дюбуа, трудно было удивить кого-либо успехами. И мучился он потому, что его не понял старый дружок, которому он желал только добра и к которому отнесся столь великодушно.

Сейчас он был не так упоенно счастлив, как в начале своей карьеры. Словно клещами зажало его между Ми-ми и Леони, которые ревновали и устраивали ему сцены, и обе то и дело требовали с него денег. Незаметно для него самого и его потребности все возрастали. Он стал добычей тех забот, что омрачают жизнь миллионеров.

Наступила весна сорок четвертого, все жили в ожидании великих и решительных событий. Ж.-М. Дюбуа продолжал хорохориться:

— И вы, вы верите в эту высадку? Да они, ваши англичане, все до одного перетонут!

Своим убеждениям он не желал изменять. Он сотрудничал с бошами и не стыдился говорить об этом открыто, а те, кому это не по вкусу…

— Духа ваших англичан не выношу! — заявлял он.

И повторял эти слова повсюду, не слушая советов мсье Проспера.

А тот и не думал сворачивать своих дел, совсем наоборот. Он считал, что золотой век может прийти к концу. Он, мсье Проспер, был прозорлив! Недаром последние полгода он потихоньку давал деньги на Сопротивление. Поначалу не крупно — тридцать — пятьдесят тысяч франков. Но он чувствовал, что близится минута, когда придется пожертвовать и несколькими миллионами.

— Легче на поворотах! — советовал он Ж.-М. Дюбуа. — Ситуация может со дня на день перемениться. Постарайтесь устроить так, чтоб у вас была заручка в обоих лагерях.

Но уязвленный Ж.-М. Дюбуа не хотел внимать мудрым речам. «Я ему, Пюпару, еще покажу, — твердил он про себя. — Непременно его разыщу…» Это стало у него чуть ли не навязчивой идеей. Он желал теперь победы немцам, желал из-за Пюпара, просто, чтобы доказать ему, что тот поставил на битую карту. «Ну кто, старик, кто оказался прав?» А когда он создаст себе прочное положение в Новой Европе, он устроит работенку и Пюпару. Такова будет его месть, единственная.

Произошла высадка. В это время Ж.-М. Дюбуа как раз находился в Нормандии, куда он вообще часто заглядывал по делам и где, из-за хвастливого своего языка, приобрел прочную репутацию коллаборациониста. Он нарвался на засаду макизаров. При обыске у него нашли удостоверение, скрепленное немецкими подписями и печатями. Таким образом, слухи подтвердились официально, случай был более чем ясен: предатель.

Ж.-М. Дюбуа пытался было что-то доказывать, но только заработал несколько ударов прикладами. Макизары решили расстрелять его на месте. Времени у них было в обрез; их ждали более важные и более опасные дела. Не тащить же им за собой пленного.

А Мими, с которой сорвали все ее побрякушки и туалеты и вдобавок накидали по морде, пронзительно вопила. Глядя на автоматы, она совсем зашлась от страха. Молодые макизары, взбудораженные, небритые, свирепые, были похожи на разбойников. Покровительство немцев обернулось здесь только во вред.

Но вдруг ее осенило:

— Изнасилуйте меня, мальчики! — крикнула она им. — Вот тогда вы убедитесь, хорошая я француженка или нет.

Но макизарам как-то не улыбалась эта идея — насиловать даму по ее же просьбе. Или они слишком торопились. Или просто слишком ее презирали. Лишь двое-трое ответили ей грубым словом. И при этом еще надавали пощечин, как бы желая показать, что сейчас, мол, не до учтивостей и не до разных там удовольствий. К тому же они намекнули, что можно, конечно, и изнасиловать, но это еще не значит, что расстрел отменяется. Потом они бросили голозадую Мими среди деревенских просторов. Да еще ее же губной помадой намалевали ей на спине свастику, чтобы, пояснили они, ее сразу распознали дружки-боши.

Ж.-М. Дюбуа со связанными руками и ногами стоял, прижавшись к стволу липы. А макизары щелкали у него под носом затворами автоматов. Где-то далеко-далеко ухала пушка. Мощный гул потрясал небо звуковыми волнами. Сияло солнце. Легкий ветерок играл в листве, проносился над поляной, пригибая к земле уже тронутые золотом колосья. Метрах в ста кругозор замыкала живая изгородь. Над ней расстилалось ярко-синее, бескрайнее небо, нагретый воздух слегка дрожал. Именно такой мирный пейзаж обычно облюбовывают себе автомобилисты для привала.

После побоев Ж.-М. Дюбуа не совсем понимал, что с ним происходит. Со лба его стекала по лицу струйка крови. С него стащили пиджак и галстук, разорвали рубашку. Пустые вывернутые карманы печально свисали мешочками. Он был похож на закоренелого бродягу, которого здорово отделали в полицейском участке.

И ни одного даже плохонького убежденьица в поддержку! Годы и годы люди умирали насильственной смертью, но они черпали в ненависти или в чистоте души силу не согнуться до самой последней минуты, не согнуться перед теми, кто их бил, будь то палачи или судьи. Но у Ж.-М. Дюбуа не было ни малейшего резону умирать. Ни из-за ненависти к англичанам, которых он и в глаза не видал. Ни из-за симпатии к немцам, которых он, откровенно говоря, всегда недолюбливал. Ни во имя какого-либо идеала. Ни по какому-либо мотиву, который способен помочь человеку мужественно встретить смерть. Если его смерть наступит в безвестной нормандской рощице, она будет просто нелепым эпизодом, лишенным всякого смысла. Никогда даже в мыслях он не держал изменять своей родине или продать ее. Плевать ему с высокого дерева на нацистов и на Гитлера, равно как на Аттилу, Юлия Цезаря или Ганнибала. Он действовал в соответствии с приказами мсье Проспера, которые передавались ему через мадемуазель Нина, в соответствии с интересами Мими, Леони и двух своих ребятишек. Мучился тридцать восемь лет, чтоб заработать гроши на кусок мяса, а потом представился счастливый случай, но и тогда он только и делал, что изворачивался. Никому не причиняя вреда, да и не желая причинять. Все эти европейские интриги, вся эта сволочная война — разве он что-нибудь в них смыслил?

Вот что хотелось ему втолковать этим мальчикам, которые явно торопились поскорее его прикончить, считая, что делают правое дело. Он не видел никакого смысла в своей смерти, ни для кого не видел. Ну, пусть у него заберут машину, бумажник, часы, вечную ручку, это на худой конец еще может сойти за акт патриотизма. Это он готов был принять. Но убить ни с того ни с сего мирного человека? Оставить Леони вдовой, осиротить ребятишек…

Страх смерти как-то удивительно не вязался с этим светом, мягким, падавшим чуть наискосок, с этой уже начинавшей чувствоваться вечерней прохладой. Какое-то сладостное спокойствие окутывало все вокруг, однако даже оно было не в силах умерить людской свирепости: по-прежнему доносился рев пушек и гудение самолетов. Как хотелось бы Ж.-М. Дюбуа растолковать этим мальчикам, таким же французам, как и он сам, что он собой представляет. Да он в отцы многим этим юнцам годится. Но мучительно ныла голова. Ему никак не удавалось собрать воедино мысли, его окончательно покинула способность сложить хотя бы одну убедительную фразу. Он обливался потом и одновременно лязгал зубами, его лихорадило от жара и страха.

— Ты шпионил на немцев, сейчас мы тебя прикончим! — произнес командир отряда. — Хочешь что-нибудь сказать?

— Вы совершите грубую юридическую ошибку, — ответил Ж.-М. Дюбуа.

Термин «юридическая ошибка» крепко запал ему в голову еще во время отсидки. И к тому же, его последнее слово все равно получится коротким, так как макизарам не терпелось вскинуть автоматы и пальнуть.

— Признаешь, что работал на бошей? А ведь они тем временем наших расстреливали!

— Работал, но вроде и не работал. Главное, для того, чтобы их обжуливать. Всю жизнь терпеть не мог бошей.

— А их деньги любишь, сволочь продажная?

— Да хватит вам, — вмешался высокий брюнет, которого так и зудило разрядить свой автомат, — к чему всякие дискуссии разводить! Пришьем это падло и все.

— Расстрелять! — закричали кругом.

— Послушайте, — взмолился Ж.-М. Дюбуа, — я всю эту полицейскую шваль, что пресмыкается перед бошами, всегда поносил. Клянусь головой своих детей.

— Заткнись, продажная морда! — кричали макизары.

— Я ваксу развозил, — смиренно продолжал Ж.-М. Дюбуа. — Я неимущий пролетарий…

— Заткнись! — крикнули ему.

Тут все головы повернулись к командиру.

— Ну как? Ведь сейчас танки подойдут!

— Цельсь! — скомандовал командир.

Ж.-М. Дюбуа видел, как макизары вскинули автоматы. Видел ряд маленьких круглых дырочек, откуда сейчас вылетит смерть. Он задрожал, ноги обмякли. Слезы текли по его вспухшему, запачканному кровью лицу, но он их не замечал. Он судорожно искал, за что бы зацепиться, надеялся обнаружить хоть какую-нибудь простую инстинктивную веру, которая помогла бы ему вознестись над этой страшной минутой. А времени оставалось в обрез.

— Да здравствует Франция! — крикнул Ж.-М. Дюбуа, закрывая глаза перед вечной тьмой.

— Огонь! — крикнул одновременно с ним командир.


Мадемуазель Нина, которая спала с высокопоставленными, но теперь явно компрометантными покровителями, сдала свою квартиру приятельнице, а сама укатила из Парижа в надежде переменить атмосферу. Мсье Проспер внес значительную сумму на нужды подпольной организации полицейских города Парижа. В этой организации состоял полицейский агент Костаначи, здоровяк, который похвалялся, что не спускал этим скотам из полевой жандармерии. Кстати, это как раз он составил в сорок первом году протокол на Ж.-М. Дюбуа.

Толстуха Мими вышла сухой из воды и снова обзавелась туалетами, мужественно расплачиваясь, где нужно, собственным телом. Это только с виду она казалась беспутной, а на самом деле была великая труженица! Она бросалась на шею американцам с пылом, который не мог не льстить освободителям Франции, швырявшим деньгами, как и полагается гражданам страны с высоким денежным курсом. Как-то вечером, напившись виски и накурившись сигарет «Честерфилд», она, будучи сильно под мухой, окончательно расчувствовалась и припала к груди одного парня из штата Аризона, весьма собой недурненького — этакая смесь Кларка Гэбла и Аль-Капоне.

— Американчик ты мой, — щебетала она, — как же я вас ждала. Я ведь была в Сопротивлении, честное слово, была. Не зря же я вечно твердила: «Эти нью-йоркские сильней всех на свете, потому что они самые-рассамые богачи. Они придут, когда все уже будет готово, и еще положат денежки себе в карман».

— Yes. You are a nice French girl, my darling[4]! — ответил ее партнер.

На все прочее парню из Аризоны было в высшей степени наплевать. Он надеялся получить как можно больше удовольствия за свои деньги, а потом вскочить в джип, ожидавший у подъезда, и промчаться по этой чертовой старой Европе. Зевнув, он промямлил:

— The war is a job like another[5].

И тут же захрапел. Потому что был еще пьянее, чем толстуха Мими.

ЭЛЬЗА ТРИОЛЕ