(1896–1970)
Первые произведения Эльзы Триоле написаны на ее родном, русском языке («На Гаити», 1925; «Земляничка», 1926). После десяти лет сомнений в своих творческих возможностях, когда она уже соединила свою судьбу с судьбой Арагона и приняла активное участие в движении Народного фронта, Триоле снова берется за перо. «Добрый вечер, Тереза» (1938) — первая ее книга на французском, источник многих, сложившихся позднее, сюжетов. Здесь, писала она, «предвестие всего, что я напишу позднее, прелюдия к моим будущим книгам». Вспоминая своих героев следующего десятилетия — из новеллистического сборника «Тысяча сожалений» (1942), из романов «Вооруженные призраки» (1947), «Инспектор развалин» (1948), «Конь Красный» (1953) и др., — Эльза Триоле продолжала: «Здесь тысяча сожалений, окрашивающих одиночество многих Терез; здесь инспектор бродит по развалинам человеческих душ; здесь теплится интимность тетрадей, предназначенных только для самой себя, даже если их не зарывают под персиковым деревом; здесь слышится галоп средневековой лошади и шаги вооруженных призраков; здесь мужество уже соприкоснулось с кровью и смертью».
Творчество Эльзы Триоле затрагивает самые различные проблемы нашего тревожного времени: угроза атомной катастрофы и горькая участь людей, заброшенных на чужбину («Встреча чужеземцев», премия Братства за 1956 год), контрасты научно-технического прогресса (цикл романов «Нейлоновый век», 1959–1963) и поиски исторической истины (роман «Великое Никогда», 1965).
Писательница не склонна к созданию широких эпических картин; она полнее проявляет себя в жанре новеллы, с ее психологической пристальностью и особым временным диапазоном. Рассказы, составившие сборник «За порчу сукна штраф 200 франков» (Гонкуровская премия 1945 года), и повесть «Авиньонские любовники» (1943) печатались подпольно и по праву считаются классикой литературы Сопротивления наряду со «Свободой» Элюара или «Розой и резедой» Арагона. Новеллистические миниатюры принадлежат к лучшим страницам последних книг Триоле: «Расскажу — покажу» (1968), «Соловей смолкает на заре» (1970).
О писательской профессии, о своей переводческой работе (Эльзе Триоле принадлежат переводы произведений Чехова, Гоголя, Маяковского и многих советских поэтов), о долге художника Триоле размышляет в книге «Передать словами» (1968). Ответственность и риск для нее неотделимы от искусства.
Elsa Triolet: «Mille regrets» («Тысяча сожалений»), 1942; «Cahiers enterres sous le pecker» («Тетради, зарытые под персиковым деревом»), 1944; «Six entre autres» («Шесть среди других»), 1945; «Le premier accroc coute 200 francs» («За порчу сукна штраф 200 франков»), 1945.
Новелла «Лунный свет» («Clair de lune») впервые опубликована во время войны в журнале «Поэзи»; затем включена в сборник рассказов Э. Триоле «Шесть среди других», вышедший в Швейцарии.
Лунный свет
Гибкие длинные стебли, сверкающие железные цветы, тихое жужжанье моторов, бульканье воды… Искусственный сад, знойный, благоухающий; никель, фаянс, зеркала, зеркала, зеркала в длину и в ширину, отражающие белые фигуры с тиарами перманентных завивок… Головы отрезаны от мира страшным гудением ветра под касками-сушилками, на лицах — странное отсутствие какого-либо выражения. Женщины в розовом склоняются к рукам, доверчиво протянутым им неподвижными белыми фигурами в тиарах; другие еще более смиренно сгибаются над пальцами ног, покрывая их рубиновым лаком…
— Месье Антуан, — кричит хозяйка, — можете вы принять в три часа мадам Дюбрейль?
— А что у нее?
— Укладка волос.
— Постараюсь…
Месье Антуан, красивый брюнет с оливковым цветом лица и мешочками под глазами, улыбаясь, шепчет что-то на ухо даме, затылок которой покоится у него на ладони… Женщины в креслах парикмахера, как и голые женщины, не поддаются классификации. Ну кто бы вообразил, что вон та, с молитвенным выражением поднявшая к зеркалу свой чистый лоб, через минуту окажется маленькой толстушкой в платье из пестрого шелка с платиново-бесцветной завитой головой, на которой едва держится шляпка. Или что мокрые, редкие и прямые волосы на голове мужеподобной брюнетки обратятся вдруг в очаровательные локоны и из пеньюара появится прелестная стройная девушка с нестесненной упругой грудью под полотняной блузкой…
Перекись пенится на голове мадам Леонс. Мадам Леонс терпеливо ждет, она не скучает — у парикмахера никогда не бывает скучно. Как красива эта белая пена на ее голове! Она — просто маркиза… Никогда не бываешь такой красивой, как у парикмахера. Надо бы раздобыть на дорогу жирного крема…
— Чуточку уксуса, месье Реймон, пожалуйста, не забудьте, — говорит дама рядом.
Когда головка сидящей рядом дамы вынырнула из воды, она оказалась до смешного маленькой. Точь-в-точь такое же обманчивое впечатление производит лохматая собака мадам Леонс, когда ее купают: просто не верится, что на самом деле она так мала и тщедушна.
— Месье Реймон, — говорит мадам Леонс, — вы про меня не забыли? Я боюсь, как бы мои волосы не стали платинового цвета.
— Не беспокойтесь, мадам, я помню об этом…
— …Она вышла замуж за доминиканца, — рассказывает дама рядом, в то время, как месье Реймон массирует ей лицо.
— За доминиканца? — повторяет месье Реймон, глядя на отражение дамы в зеркале.
— Да, очень красивый парень.
— За доминиканца? — Месье Реймон становится так, чтобы лучше видеть. — В сандалиях на босу ногу?
Дама только что вернулась из Парижа, это очень хорошая клиентка, очень богатая, и месье Реймон настолько воспитан, что не выражает удивления, хотя эта история кажется ему странной.
— Почему вы думаете, что он непременно ходит босиком? Красивый молодой человек, и вовсе не босой… Втирания совсем не те, что были раньше, ничуть не щиплет.
— Это просто несчастье!.. А уж если у нас такие, значит, лучших нигде не найти. Вы слышали, Меги, Даниель Дарье вышла замуж за доминиканца… А я-то думал, что монахи…
Маникюрша подсаживается к даме.
— Неужели!.. — восклицает она.
— Да нет, месье Реймон, я же вам говорю — доминиканец, из Южной Америки, оттуда…. Там есть республика, которая называется… ну как ее… Словом, тамошних жителей называют доминиканцами. Атташе посольства, вполне светский человек…
— А я удивился, что монах…
— Это бенедиктинцы ходят босиком, а вовсе не доминиканцы.
— Кармелиты, милая, кармелиты, — не выдерживает дама, сидящая в стороне.
— Этому нет конца! — заявляет хозяйка, проходя за креслами с бутылкой шампуни в руках, и все смеются.
— Месье Реймон! Я не хочу стать «платиновой», вы совсем не занимаетесь мною. Я тороплюсь на поезд!
— К вашим услугам, мадам Леонс!
— Сегодня первый летний день, — констатирует маникюрша, подпиливая ногти мадам Леонс (мытье головы, укладка волос, все уже сделано, остались руки).
— Только в парикмахерской и узнаешь новости, — говорит мадам Леонс. — Я ничего не слышала… С этими карточками и очередями не замечаешь, как проходит жизнь… Поторопитесь, мадемуазель, мне нужно поспеть на поезд.
— Опустите руку в воду, мадам. Вы едете отдыхать?
— Да, мне посоветовали один уголок, где утром к завтраку подают масло. У меня там как раз оказались друзья. Невероятная глушь, будет, наверно, скучно, но в наше время…
— Нам всегда говорили, что парижанки высокомерны и требовательны… — вздыхает маникюрша. — А я нахожу, что они просты, щедры и постоянны. Если парижанка осталась довольна, она непременно возвращается к нам… Зато наши южанки никогда не знают, чего им нужно… Другую руку, мадам, а эту кладите в воду… Правда, у парижанок острый язычок, но с ними легче сговориться, чем с нашими. У наших дам прекрасные поместья, однако на чай они не дают. А без чаевых разве проживешь на наши-то заработки?..
Время от времени маникюрша поднимает прекрасные круглые серые глаза на круглом гладком лице с выщипанными бровями, с чуть желтоватой кожей, великолепно очерченным ртом и так ярко накрашенными губами, что зубы ее кажутся ослепительно-белыми.
— Что это за помада у вас? — интересуется мадам Леонс.
— «Виктуар», Но, кажется, она у нас уже кончилась…
— Вообще ничего больше нет… Не найдется ли у вас случайно пары чулок?
Маникюрша на секунду задумалась.
— Чулки? Может быть, за двести франков… По-моему, это слишком дорого. Они же такие тонкие, зацепишь — и прощай двести франков…
— Действительно, слишком дорого! Последний раз я заплатила сто пятьдесят. Это становится невозможным. Но ведь для женщины самое главное — хорошие чулки… Этот лак долго сохнет? Я боюсь опоздать на поезд.
— Минут пятнадцать, мадам. Лак — военного времени. Потерпите немного, жалко будет, если вы его смажете… У вас красивые ногти!
Мадам Леонс и сама недурна. Тоненькая, очень холеная и подобранная, тип сухопарой англичанки; она сильно накрашена, волосы обесцвечены перекисью, ногти ярко-красного цвета, такие женщины в жизни заняты только своими детьми и своим мужем.
Мадам Леонс едет отдыхать одна. Несмотря на бездну изобретательности, которую она проявляет (а может быть, именно из-за нее), чтобы семья хорошо питалась и была прилично одета, она очень похудела и нервы ее совсем расстроились. Доктор рекомендовал ей отдых, деревню. Мадам Леонс считает, что Тулуза, где они живут, уже деревня, все, что не Париж, — деревня! Но Робер настоял, чтобы она уехала. Робер, он такой внимательный; сам в течение месяца будет питаться в ресторане, а малышу будет хорошо у Мэмэ… Ей нельзя больше думать о карточках, сказал доктор. «Карточкомания» приняла угрожающие размеры, есть люди, которые говорят только о карточках и о том, где что можно достать. Они стоят в очередях из любви к искусству, они разъезжают потому, что талон ДН, который у них в районе не стоит ничего, в соседнем департаменте чего-то стоит.
— ДН, — говорит мадам Леонс, — это мучные изделия, их и здесь можно получить.
Вообще-то мадам Леонс решила переменить врача, этот смешон своей болтовней о «карточкомании». Еще немного, и он объявил бы ее помешанной. Разве она упрекает доктора за то, что он все время говорит только о войне? Выходит, у него «войномания»? Она рассказала ему историю с пальтишком Лулу, и он тут же воскликнул: «Вот видите, вот видите!» А что, собственно, должна она видеть? Подумаешь, какое событие! Лулу вырос из своего пальто, и нужно было обменять его на другое. Она пошла в мэрию, оттуда ее направили в «Национальную помощь», там взяли пальтишко и выдали ордер на другое детское пальто, но сверх того, которое она отдавала, с нее потребовали еще двадцать талонов. Какая же тут выгода? Тогда она отправилась в префектуру, где ей дали ордер, не взяв ее пальто, но, правда, двадцать талонов все же вырезали… Это было уже лучше: тут она на самом деле выгадала старое детское пальтишко. Как, однако, все организовано!
— Вот видите, месье Леонс! Об этом я вам и говорил. Очень советую отправить жену в деревню…
Она, должно быть, взяла с собой слишком много вещей… Вполне возможно, но в конце концов это ее право. Почему война уничтожила на вокзалах всех носильщиков? Их нет и в помине. Нечего и пытаться все это понять. К счастью, в поездах встречаются военнослужащие и молодые люди в шортах. Непонятно, что это за люди, но они всегда готовы помочь вам поднести чемодан… Мадам Леонс ехала с двумя пересадками. Первый раз ей пришлось бежать, чтобы поспеть, потому что поезд, с которым она прибыла, опоздал. Тоннель тянулся бесконечно, высокий молодой человек хоть и производил впечатление силача, но все же обливался потом, пока наконец не уложил в сетку три ее чемодана. Он тоже бежал по тоннелю. Удивительно, какие бывают сильные мужчины! Подумать только, бежать с тремя чемоданами! Мадам Леонс рассыпалась в благодарностях… Молодой человек едва успел выскочить из вагона, как поезд тронулся, набирая скорость. На второй пересадке все было наоборот: опаздывал поезд, в который мадам Леонс должна была пересесть, и ей пришлось бесконечно долго ждать в буфете вокзала, где ее буквально атаковали мухи, хотя в буфете было пусто — даже для мух не нашлось бы ничего съедобного.
Но гвоздем путешествия был самый его конец — прибытие к месту назначения, точнее — почти к месту назначения, потому что мадам Леонс вынуждена была переночевать в этом городе и только наутро могла выехать на машине в захолустное местечко, которое и являлось целью ее путешествия, а до него оставалось еще пять километров.
Мадам Леонс пришлось долго кокетничать с контролером у выхода, прежде чем он разрешил носильщику, единственному на привокзальной площади, пройти на давно уже пустынный перрон, где в полном одиночестве ждали ее чемоданы. Носильщик смахивал на столетнего старца: он приподнял большой чемодан и сказал: «Несите сами, для меня чересчур тяжелый», — и взял два чемодана поменьше. Мадам Леонс пришлось коленом толкать перед собой большой чемодан. К счастью, контролер заметил ее еще издали и поспешил на помощь, а по выходе с вокзала нашелся рабочий, который взвалил все три чемодана на тележку и подвез их до гостиницы «Терминус».
Свободной оказалась лишь комната за сто франков: мадам Леонс приехала на четверть часа позже всех остальных. Ей достался номер с тремя широкими, чуть ли не двуспальными кроватями. Общежитие, а не гостиничный номер! Ванная, вся в паутине, походила на русло высохшей реки… Было около десяти часов вечера, мадам Леонс с утра ничего не ела, а нужно было еще позвонить друзьям, в то местечко, куда она направлялась. До чего же насыщена жизнь! Мадам Леонс испытала чувство удовлетворения, какое, вероятно, испытывает исследователь, преодолевая неожиданные препятствия и ловушки, расставленные природой, счастливый и гордый тем, что затраченные усилия привели его наконец к победе. Даже не верится, что до войны она не знала никаких трудностей. Чем была она занята целый день? Ведь тогда она и Лулу еще не имела! Все можно было купить, ничего не надо было раздобывать, ничего не приходилось искать, можно было не запасаться ни продуктами, ни углем, ни сухим порошком… До войны она ни за что бы не согласилась спать одна в номере с тремя кроватями. Какая нелепость! Да таких номеров тогда и не существовало, необходимость в них, должно быть, порождена временем. Мадам Леонс вымыла руки довоенным мылом, которое захватила с собой, — в дороге все так грязнится! — и проверила, есть ли сахар в ее очаровательной маленькой коробке еще от Ланселя: может быть, внизу ей дадут чаю.
Но прежде всего — переговорить по телефону: что будет с нею и с тремя ее чемоданами, если завтра за нею не заедут на машине? Усевшись в кресле, она читала рекламные брошюры, которые валялись на круглом столике. Она не могла понять, о чем в них говорится и к какому времени они относятся. Она снова и снова перечитывала одно и то же, чтобы хоть как-нибудь убить время. В холле было всего несколько человек: телефонистка у своего аппарата, мужчина, ожидавший разговора… Время от времени кто-нибудь проходил, брал ключ и поднимался в номер. Мадам Леонс ждала уже около получаса, кресло начинало казаться ей чересчур твердым. Она очень устала.
Застекленная дверь вела в ресторан. Оттуда вышел мужчина, и за его спиной тотчас погас свет. Мадам Леонс подумала, что ей так и не удастся сегодня поесть. У мужчины был красноватый цвет лица, какой часто бывает у англичан. Хорошо скроенный, но довольно потертый костюм сидел на нем неуклюже, брюки сползли низко на бедра, рубашка почти вылезала из них. На узком лице застыла улыбка, обнажив кривые зубы. Его Глаза встретились с глазами мадам Леонс, и они узнали друг друга: к ее огромному удивлению, это был Тарриг, коллега мужа в самом начале его карьеры. Они потеряли его из виду лет десять тому назад, с тех пор, как он уехал в Африку, работать в колониальном управлении.
— Вот чудеса! — сказал Тарриг, пожимая ей руку. — А куда вы девали Робера?
— Мадам, — позвала ее телефонистка, — обычно в это время М. отключают от города…
Неужели нельзя было сказать ей об этом раньше?!
— Давайте, Жаннетта, выйдем ненадолго?
Мадам Леонс очень устала, но если бы удалось раздобыть где-нибудь чаю…
— Разумеется, вы получите ваш чай! Я тут знаю одно довольно приличное кафе с террасой… Ведь мы не виделись десять лет…
На улице было совсем темно. Это приключение сбивало с толку мадам Леонс: незнакомый город, ночь, появление Таррига из дверей ресторана, словно из далекого прошлого… Ей казалось, что ее несут волны ночи и усталости. Ночь была великолепная, а усталость — как от вина. Терраса кафе тонула во мраке: к затемнению в этом городе относились очень серьезно. Кресла были удобные, и, благодаря настойчивости Таррига, мадам Леонс наконец получила чай. Она была очень довольна: ей оказывали необычайную милость, подавая горячий чай в такой час, когда уже не было газа. Тар-риг что-то говорил, но его голос доносился, словно сквозь толстую стену: по правде говоря, мадам Леонс наполовину спала.
— Да, — слышалось откуда-то издалека, — жизнь в колониях — странная штука, там можно встретить прелюбопытных людей…
Тут мадам Леонс потеряла нить рассказа, когда же она нашла ее вновь, голос продолжал:
— …если б не война, я никогда бы сюда не вернулся, я хотел во что бы то ни стало пойти в армию…
Мадам Леонс чувствовала себя виноватой: она пропустила все, что касалось жизни в колониях. Она сделала над собой усилие, но нить снова оборвалась, и она уже ничего не слышала из того, что Тарриг рассказывал о войне…
Они вернулись в отель. Портье подал мадам Леонс ключ от комнаты и телеграмму. Ну конечно, телеграмма была для нее: они не сразу разобрали фамилию, и телеграмма пролежала с утра!.. Окончательно проснувшись, мадам Леонс вскрыла ее: друзья, которые приготовили ей квартиру и должны были отвезти ее на машине, извинялись, что вынуждены ускорить свой отъезд. Ключи они оставили под ковриком около двери.
Мадам Леонс расстроилась, она протянула телеграмму Тарригу.
— Я вам помогу, — сказал он. — Если вы в состоянии ехать сейчас же, я могу вас отвезти, машина у меня есть…
— Я всегда могу превозмочь себя, когда это необходимо, — многозначительно произнесла мадам Леонс, — только я хотела купить утром шоколадных конфет, завтра как раз пятница, и это единственный во Франции город, где еще можно достать шоколадные конфеты.
— Если у вас есть вещи, я вам советую воспользоваться моей помощью, — настаивал Тарриг, — вам не придется плутать в одиночестве по этому захолустью… Я хорошо знаю эти места, они прекрасны, но жить там немыслимо. Признаться, я не понимаю, почему вы туда едете.
— Говорят, к утреннему завтраку там можно получить масло…
— О, тогда… — Тарриг засмеялся, он находил, что мадам Леонс не лишена чувства юмора.
Чемоданы мадам Леонс снова снесли вниз.
— Интересно, что бы вы делали без меня! — сказал Тарриг, укладывая чемоданы в багажник. — Красивых женщин господь бог не оставляет…
Они миновали город. Вокруг было черно, словно в бутылке с чернилами. Но при выезде из города, когда они ехали по бесконечно длинному мосту, на небе, усеянном звездами, внезапно показалась огромная луна, и стало совсем светло. Вдалеке, над рекой, протекавшей где-то внизу, виднелись арки древнего виадука. Было, вероятно, за полночь, но мадам Леонс окончательно проснулась.
Тарриг рассказывал о последних событиях, и на сей раз мадам Леонс его слушала. Однако говорил он один, темный силуэт рядом с ним никак не откликался. Когда в самом начале замужества месье Леонс заставил свою жену прочитать «Войну и мир», она прочла только «мир». В книгах она обычно пропускала именно то, о чем сейчас рассказывал Тарриг. Сама она никогда о войне не говорила, разве только чтобы сказать: «Вот когда война кончится…» Было даже странно, насколько глуха она становилась, едва речь заходила о войне, можно было подумать, что ей мгновенно закладывало уши… Она чувствовала себя неспособной вообразить все те несчастья, в которые погружен мир… Впрочем, была в них и ее доля со всеми этими карточками, с Лулу, который лишен того, что ему необходимо… И вот сейчас, во мраке, она совсем выбилась из сна, и уши у нее не заложены. Она воспринимает слова Таррига примерно так же, как, будучи ребенком, через силу глотала ложку касторки, — зажав нос, запрокинув голову… Тарриг заговорил на этот раз о голоде…
— Голода не будет, потому что всегда будет черный рынок, — возразила она. — Конечно, для бедняков это тяжело… Но ведь богатые и бедные существовали всегда…
— Я вижу, Жанна, вы человек стойкий…
Большая луна, толстая и упитанная, набросила на окрестности огромный белый саван… Тарриг замолчал. Убаюканная движением автомобиля, мадам Леонс снова задремала.
— Вы знали Барбье? — спросил Тарриг после долгой паузы. Его голос заставил мадам Леонс вздрогнуть.
— Как будто знала, — сказала она, не вполне осознавая, что она говорит и о чем идет речь.
— Я снова его встретил в Камеруне. Мы подружились, как можно подружиться только там. По крайней мере, так мне казалось…
К сожалению, у Таррига глухой голос, бесцветный, как лунный свет. Он ускользает от внимания, словно вода, уходящая в трещину. Мадам Леонс делает отчаянные усилия, она слышит:
— …Он ждал ее десять лет. В течение десяти лет своей жизни он ждал и ничего больше не делал. И вот в один прекрасный день случилось так, что она оказалась свободной!
Мадам Леонс вдруг вспомнила, что так и не достала шоколадные конфеты, и ее начала терзать эта мысль, но все же то, о чем рассказывал Тарриг, ее интересовало, похоже, что это любовная история, а любовные истории всегда ее интересуют. Знать бы только, будет ли она получать с завтрашнего дня масло к завтраку…
— …Тогда, — продолжал голос Таррига, — он решил выколоть себе глаза… Не знаю, почему в минуту отчаяния эта мысль все время приходила ему в голову… «Я выколю себе глаза, я выколю себе глаза…» Он попытался…
— Может быть, потому, что она оказалась не такой, какой он ожидал ее увидеть… — произнесла мадам Леонс, прослушавшая в этой истории все, что было между десятью годами ожидания и моментом, когда кто-то решил выколоть себе глаза. Возможно, это уже совсем другая история? Впрочем, нет, так как Тарриг ответил:
— Пожалуй… Вы правы, а я не подумал… Только женщина способна на такую проницательность…
Тарриг повернулся к мадам Леонс, он видит только ее белое от лунного света лицо, глаза, огромные от этой белизны… Какое изумительное лицо у этой женщины! Вот она закрывает глаза. Можно подумать, гипсовая маска…
Мадам Леонс так и не узнала конца истории; возможно, это и все, а может быть, эта история вообще без конца. Она проснулась, когда машина остановилась.
Перед ними были ярко освещенные луной стены, с которых лунный свет смыл все пятна, все шероховатости, стены, побеленные лучами, гладкие и блестящие… Густые тени служили им оправой… Тарриг вышел из машины. Он тоже был как бы омыт лунным светом, его глаза сверкали бриллиантами, узкий и аскетический профиль утратил живые краски.
— Пройдем здесь… — сказал он.
Они вошли через ворота. За оградой неподвижно высились большие деревья. Резкие черные тени, обрезанные по краям, как по линейке, стлались по круглым камням, которые причиняли боль ногам Жаннетты. Тарриг предложил ей руку. Она слегка отпрянула перед черной зияющей дырой, которая оказалась проходом сквозь высокую ограду, но тут же в проходе был поворот, и вот они в маленьком, стиснутом стенами внутреннем дворике, под луной, застрявшей где-то на верхушке церкви. Дворик до краев полон волнами лунного света, которые спускаются сверху и застывают, как льдины… Тарриг все еще держит Жаннетту за руку. Еще один черный проход — и другой дворик, побольше, скорее, маленькая площадь с деревьями и фонтаном посредине. Тут лунный свет более рассеян, тени — серее… Тарриг продолжает идти вперед, увлекая за собой Жаннетту.
— А чемоданы? — Голос Жаннетты растаял в воздухе, как снег в воде.
— И правда, чемоданы…
Но он все шел вперед. Теперь это был белый, мощенный булыжником, круто спускающийся вниз переулок, в котором дома стояли без крыш, а вместо дверей и окон зияли черные дыры… Переулок развалин, оказавшийся просто тупиком…
— Под ковриком? — спросил Тарриг.
Он нагнулся, открыл дверь. Они вошли.
— А чемоданы?
Голос Жаннетты пророкотал, как удар грома… В ужасе от произведенного ею шума она умолкла. У Таррига оказался электрический фонарик: они находились в длинном сводчатом коридоре.
— Вам незнаком этот дом?
— Нет, — прошептала она.
Коридор заканчивался дверью, справа была лестница. Тарриг открыл дверь и зажег свет: кухня, все еще жилая, с запахом обугленных поленьев и остывшего кофе. Одна ее дверь вела в сад. Жаннетта остановилась у порога. Кухня оказалась ниже уровня сада, Жаннетта поднялась по ступенькам. Это был совсем маленький садик, со всех сторон замкнутый высокими стенами. Огромными девственно белыми стенами. Луна здесь разгулялась вовсю, залив своим светом и садик и стены. Серебряные лилии, будто на алтаре, росли вдоль левой стены, и их терпкий аромат никуда не мог улетучиться, замкнутый в стенах этой закрытой вазы. Среди зарослей травы стоял каменный стол, круглый, белый, словно покрытый скатертью… Странно было видеть каждую травинку так же отчетливо, как видишь дно озера сквозь очень прозрачную воду… Тарриг вышел вслед за Жаннеттой, уселся на стол и замер… Тишина душила обоих своими войлочными руками, вызывала головокружение, как пустота пропасти. Прозрачная бесконечность, побеленная луной, покрывала их, как стеклянный колпак покрывает часы. Их окружала вечность. И так была она чиста, что даже аромат лилий казался слишком ощутимым, слишком тяжелым.
Голос Таррига скользнул, не нарушая тишины:
— Вне времени и пространства… Что скажете, Жанна, женщина, привязанная к злодеяниям мужчины?
— Тысяча девятьсот сорок второй… — отозвалась Жанна. Она вернулась в дом.
Кухня, которая только сейчас казалась такой обжитой, вдруг обледенела: туда тоже проник лунный свет. Жанна пересекла кухню и поднялась по лестнице, словно знала, куда идти. Комната наверху была очень большая. Жанна увидела стены ржавого цвета, с большими пятнами сырости. Там стояла кровать, и Жанна не пошла дальше… Она быстро разделась, легла, потушила свет…
Сначала пробили церковные часы. Выждав минут пять, столько же раз прокуковала кукушка. Плотно притворенные ставни не пропускали пи воздуха, ни лунного света, большая незнакомая комната со стенами цвета ржавчины казалась совсем черной. Сейчас, темной ночью, это было все, что знала о ней Жанна. Бум… Снова церковные часы. Кукушка прокукует позже. Всю ночь бой стенных часов с кукушкой будет переносить Жанну в детство, в ее девичью комнату. Окно было справа, платяной шкаф — прямо перед ней, и ей достаточно было протянуть руку, чтобы коснуться розового абажура маленькой ночной лампы у изголовья кровати. Бум… Бум… Бум… Кукушка не торопилась, как бы для того, чтобы все вокруг успело вновь обрести свою неподвижность, и только тогда раздалось: «Ку-ку… ку-ку… ку-ку…» Лунный свет, острый, как стальной клинок, отсек завесу дыма, за которой, желая не видеть и не быть видимой, пряталась Жанна. Оружие… Люди… Ребенком она боялась темноты, над ее кроватью вечно склонялись какие-то огромные гримасничающие рожи. Тогда окно было справа, а шкаф — прямо перед ней. Люди… Жанна видит их. Они шествуют мимо нее, костлявые и совершенно нагие. У всех торчащие скулы, все курносые… В лицах мертвецов всегда есть что-то азиатское… Бедра их не толще худющих рук, грудь впалая, над огромным вздутым животом торчат ребра… Они останавливаются и стоят навытяжку… Есть среди них и живые, розовые, обутые в сапоги. Вот они снова приходят в движение… Как могла она жить, нося в себе, словно ужасную болезнь, это чудовищное видение? Но его раньше не было! Нет, было, было всегда. Иначе откуда бы оно взялось, если не из нее же самой?..
«Муки для матерей больше нет…» Быть может, и эти слова она носила в себе? «Муки для матерей больше нет…» Она это где-то читала. Несомненно. Читала, закрывая глаза… Хлеба для детей больше нет… Люди продолжали шествовать мимо. Они не смотрели на Жанну, к счастью, им было не до нее… Время от времени кто-нибудь падал, время от времени земля разверзалась перед марширующими и поглощала их… Потом вспыхнуло пламя. И с открытыми и с закрытыми глазами Жанна ясно видела пламя. Оно стлалось по самой земле. Что же на этой сухой, потрескавшейся земле может гореть? Люди съели всю солому, они съели даже пыль… Вместо травы на земле всходят языки пламени. Они покрывают равнину пылающим газоном, поднимаются все выше и выше, достигают горизонта, к которому направляются курносые люди. Там видны дома… Люди идут, они не смотрят на Жанну… Огонь обгоняет их, прыгает на соломенную крышу какого-то дома и извивается там, точно хвост огромного, гордого красного петуха… Жанна вместе с вереницей людей проходит сквозь пламя, она мучается вместе с ними, невероятно страдает. Бум… Неумолимый звон. Теперь очередь за кукушкой… Но что может сделать жалкий голос кукушки в этом пламени…
Лунный свет просачивается сквозь приотворенные ставни. Препон больше нет, мир надвигается на Жанну, нет-нет, она несет его в себе, голова ее словно планисфера со всеми континентами земли, со всеми морями, вулканами, ледниками и пустынями, со всеми ее обитателями, со всеми людьми… Вырвать себе глаза, вот что надо сделать! Вырвать глаза и сердце, чтобы больше не видеть, не ведать, не ощущать… Боже милосердный, помоги мне не ощущать ничего!
Жанна соскользнула на пол, встала на колени на холодные камни. Боже мой! Отними у меня разум, чтобы я ни о чем больше не знала! Что перед этими страданиями предродовые боли… Боже, смети меня с лица земли…
Луна скатилась на уровень окна. Скрестив руки, Жанна встретила ее страшный свет. Она испустила крик, протяжный, как вой сирены в час тревоги, и потеряла сознание.
Она не слышала боя церковных часов, ее разбудила кукушка, прокуковав девять раз… Жанна поднялась и легла на кровать. Что за дом! Этот матрац полон блох… Ей не поверят, если она расскажет, что была вынуждена провести ночь на полу, — до того извели ее блохи. А может, это были комары. Ничего удивительного, когда сад так запущен… Заброшенный дом! Какое нахальство со стороны друзей заманить ее в подобное место. Кстати, где же вода, как ей умыться? И кто приготовит ей завтрак? Если не будет масла, она немедленно уедет… А чемоданы? Куда исчез этот Тарриг? Когда людям вздумается оказать вам услугу, неприятностей не оберешься…
Мадам Леонс нашла свои чемоданы внизу на кухне, молоко стояло перед дверью, в конце коридора, а масло — в буфете. В десять часов в дверь постучали: явилась служанка. Перед отъездом друзья мадам Леонс все предусмотрели, обо всем позаботились. Какие милые люди! Можно тут записаться на яйца? Прекрасно! А на мучные изделия? Просто чудесно! Тогда она сможет послать яйца в Тулузу для Лулу. Дети в наше время — такая тяжкая забота!.. У служанки их трое, один совсем маленький, и двое близнецов трех с половиной лет. Они уже не получают ордера на пеленки. А во что их одевать? В три с половиной года малыши ведь не перестают расти! Мадам Леонс не замедлила преподать ей несколько советов.
Вода для кофе кипела на плите. Сейчас мадам Леонс отправится на автобусную остановку и поедет в город, чтобы не упустить шоколадных конфет…