ий покой. Приближаясь к центру города, я пересек восхитительный квартал омров, застроенный дворцами и засаженный садами вдоль Гемны. Здесь все оглашалось звуками музыкальных инструментов и песнями баядерок, плясавших на берегу реки при свете факелов. Я приблизился к воротам одного из садов, чтобы насладиться столь сладостным зрелищем, но меня оттолкнули рабы, прогонявшие оттуда бедняков ударами палок. Удаляясь от квартала знати, я прошел мимо нескольких пагод моих единоверцев, где множество несчастных, распростершись на земле, проливали слезы. Я поспешил убежать при виде этих твердынь суеверия и страха. Далее пронзительные голоса мулл, возвещавших с высоты небес ночные часы, дали мне понять, что я нахожусь у подножия минарета какой-то мечети. Поблизости были фактории и шатры европейцев, и сторожа беспрестанно кричали: „Кабердар!“ — „Берегись!“ Затем я прошел мимо большого здания, в котором по доносившимся оттуда звону цепей и стонам я узнал тюрьму. Вскоре я услышал крики боли у большой больницы, откуда вывозили повозки, нагруженные трупами. По дороге мне встретились воры, бежавшие вдоль улиц, сторожевые патрули, гнавшиеся за ними, толпы нищих, которые, презрев удары бамбуковых палок, выпрашивали, стоя у дверей дворцов, остатки пиршеств, и повсюду женщины, открыто торговавшие собой, зарабатывая этим на жизнь. Наконец, после долгого пути, я вышел той же улицей на громадную площадь, окружавшую крепость, где живет Великий Могол. На ней были разбиты палатки раджей или набобов его стражи и их конников, отличавшихся друг от друга факелами, знаменами и длинными палками с хвостами тибетских коров на концах. Широкий ров, наполненный водой и уставленный орудиями, опоясывал и площадь, и крепость. Я рассматривал при свете сторожевых огней башни замка, подымавшиеся до облаков, и длинные стены, терявшиеся за горизонтом. Мне очень хотелось проникнуть туда, но большие кари, или бичи, развешанные на столбах, отняли у меня желание даже вступить на площадь. Я оставался на одном из ее концов, возле негров-рабов, позволивших мне отдохнуть подле огня, вокруг которого они сидели. Отсюда я с восхищением рассматривал императорский дворец и говорил себе: вот где живет счастливейший из людей! Повиноваться ему призывает столько религий! Ради его славы приезжает столько послов! Ради его сокровищниц истощается столько провинций! Ради удовлетворения его страстей странствует столько караванов, и ради его безопасности столько вооруженных людей бодрствует в безмолвии!
Меж тем как я рассуждал так, громкие крики радости разнеслись по всей площади, и я увидел, как прошло восемь верблюдов, украшенных флагами. Я узнал, что они несли головы мятежников, которые генералы Могола посылали ему из провинции Декан, где один из его сыновей, назначенный им губернатором, в течение трех лет вел против него войну. Немного погодя прискакал во весь опор курьер верхом на дромадере. Он прибыл, чтобы оповестить о потере одного пограничного индийского города вследствие измены кого-то из градоправителей, сдавшего его персидскому царю. Не успел этот курьер удалиться, как другой, посланный губернатором Бенгалии, принес известие, что европейцы, которым император ради процветания промышленности даровал фактории в устьях Ганга, выстроили там крепость и завладели судоходством по реке. Спустя несколько минут после прибытия этих двух курьеров из дворца вышел офицер во главе гвардейского отряда. Могол приказал ему отправиться в квартал омров и привести оттуда, заковав их в цепи, трех вельмож, обвинявшихся в единомыслии с врагами государства. По его приказанию был арестован накануне мулла, который в своих проповедях восхвалял персидского царя и открыто называл индийского императора неверным, потому что, нарушая закон Магомета, он пьет вино. Уверяли, что он приказал задушить и бросить в Гемну одну из своих жен и двух капитанов своей гвардии, уличенных в том, что они участвовали в восстании, поднятом его сыном. Пока я размышлял об этих печальных событиях, высокий огненный столб поднялся внезапно над кухнями гарема; столбы дыма смешались с облаками, и красный свет осветил башни крепости, ее рвы, площадь, минареты мечетей — все вплоть до самого горизонта. Тотчас же большие медные литавры и карны, или гобои, гвардейцев с ужасающим шумом забили тревогу. Эскадроны кавалерии рассыпались по городу, выбивая двери в соседних с дворцами домах и сильными ударами бичей принуждая людей бежать на пожар. Тут я на себе испытал, сколь соседство сильных мира сего опасно для людей маленьких. Великие мира сего подобны огню, который пожирает даже тех, кто его разжигает, если они слишком близко к нему подходят. Я хотел скрыться, но все улицы, ведущие от площади, были загромождены. Было бы невозможно выбраться, если бы милостью божьей та часть, где находился я, не оказалась занятой гаремом. Евнухи увозили оттуда жен на слонах, и это облегчило мне бегство, ибо, если повсюду стража ударами бичей принуждала людей спешить на помощь ко дворцу, слоны ударами хоботов отгоняли их оттуда. Так, преследуемый то одними, то другими, я выбрался из этого ужасного хаоса и при свете пожара достиг противоположного края города — предместья, где под кровлями лачуг, вдали от вельмож, простой народ мирно отдыхал от трудов своих. Там я впервые вздохнул свободно. Я сказал себе: вот я видел город, я видел обитель властителей народа. О, скольких властители, сами они лишь рабы! Даже в часы отдыха они остаются во власти страстей, тщеславия, суеверия и алчности. Им и во сне надо остерегаться подлых и презренных людишек, толпами которых они окружены: воров, нищих, куртизанок, поджигателей — вплоть до своих солдат, вельмож и священников. Каков же город днем, если он так тревожен ночью! Несчастия людей зреют на почве наслаждений. Какой же жалости заслуживает император, над которым тяготеет все это! Он должен опасаться внутренних и внешних войн, страшиться даже тех, кто является его утешением и защитой, — своих генералов, своей гвардии, своих мулл, своих жен и детей. Рвы его крепости не смогут рассеять призраков суеверия, и слоны его, столь хорошо обученные, не смогут отогнать от него черные заботы. А я — я ничего этого не боюсь! Ни один тиран не властен ни над моим телом, ни над моей душой. Я могу служить богу, как мне велит совесть, и мне нечего бояться никого из людей, разве только себя самого. Поистине парий менее несчастен, чем император! Тут слезы выступили у меня на глазах, и, упав на колени, я возблагодарил небо, которое, дабы научить меня переносить несчастия, показало мне горести еще более нестерпимые, нежели мои.
С тех пор я стал посещать лишь предместья Дели. Я наблюдал оттуда, как звезды освещали жилища людей и смешивались с их огнями, словно небо и город составляли единое владение. Когда луна освещала эту картину, мне виделись иные краски, нежели днем. Я любовался башнями, домами, деревьями, одновременно и посеребренными, и темными, которые отражались далеко в водах Гемны. Я бродил спокойно по большим, уединенным и молчаливым кварталам, и мне казалось тогда, что весь город принадлежит мне. А между тем люди отказали бы мне в горсти риса: таким ненавистным делала меня религия! И вот, лишенный возможности найти пищу у живых, я стал искать ее у мертвых. Я уходил на кладбище и питался на могилах яствами, принесенными благочестивыми родственниками. В этих местах я любил размышлять. Я говорил себе: здесь город покоя, здесь исчезли могущество и гордость, невинность и добродетель здесь в безопасности. Здесь умирают все страхи жизни и самый страх смерти. Здесь постоялый двор, где возница навек распряг коней, где отдохнет и парий. Эти размышления сделали для меня смерть желанною, и я стал презирать все земное. Я наблюдал, как на востоке поминутно занимались вереницы звезд, и хотя судьбы их были мне неизвестны, я чувствовал, что они неразрывны с людскими. И если многое, что подчинено им в природе, им невидимо, она по крайней мере съединила с ними тех, кого они видят. Так, вместе со светилами, поднималась моя душа на небосклон и, когда утренняя заря придавала их вечному и нежному мерцанию свою розовую окраску, я чувствовал себя у врат неба. Но едва лучи ее золотили верхушки пагод, я исчезал, как тень. Я уходил подальше от людей отдыхать в поля, где у подножия дерева засыпал под пение птиц».
«Чувствительный и несчастный человек, — сказал англичанин, — ваш рассказ очень трогателен. Поверьте мне: большинство городов заслуживает, чтобы их видели только ночью. В сущности, есть в природе ночные красоты, которые отнюдь не менее трогательны; один знаменитый поэт моей родины{271} только их и воспевал. Но скажите мне, как же достигли вы того, что стали счастливы при свете дня?»
«Это уже много — быть счастливым ночью, — ответил индиец. — Природа похожа на красивую женщину, которая днем являет черни лишь красоту своего лица, а ночью открывает тайные прелести свои возлюбленному. Но если у уединения есть свои утехи, то есть и изъяны. Оно представляется несчастному тихой пристанью, откуда он спокойно наблюдает, как бурлят страсти других людей. Но, меж тем как он радуется своей незыблемости, время увлекает его самого. Поток лет нельзя остановить, он равно уносит и того, кто борется с ним, и того, кто ему отдается, мудрого и глупого, и оба приходят к концу дней своих, один — пресытившись, другой — не насладившись ими. Я не хотел быть умнее природы, не хотел искать счастия вне законов, кои она предписала людям. Особенно жаждал я друга, которому мог бы поведать свои радости и печали. Я долго искал его среди своих ближних. Но встречал лишь завистников. Все же мне удалось найти друга чувствительного, преданного, благородного и чуждого предрассудков. По правде сказать, я нашел его не среди людей, а среди животных. То была собака, которую вы видите тут. Ее бросили безжалостно на углу улицы, где она чуть было не издохла с голоду. Она возбудила во мне сострадание. Я приучил ее, она привязалась ко мне, и в ней обрел я неразлучного товарища. Но этого было недостаточно: мне нужен был друг более несчастный, чем собака, который изведал бы все зло человеческого общества и помог бы мне сносить его, который желал бы лишь благ природы и с которым я мог бы наслаждаться ими. Только переплетаясь, два слабых деревца противостоят буре. Провидение исполнило мое желание, даровав мне добрую жену. У источника своих несчастий нашел я источник своего счастья. Однажды ночью, когда я находился на браминском кладбище, я увидел при свете луны молодую браминку, наполовину скрытую желтым покрывалом. При виде женщины, в которой текла кровь моих мучителей, охваченный страхом, я хотел отойти, но, разглядев, чем она занята, подошел к ней. Она клала пищу на холм, покрывавший пепел ее матери, незадолго перед тем заживо сожженной вместе с телом ее отца, по обычаю их касты; она возжигала фимиам, чтобы вызвать ее тень. Слезы выступили у меня на глазах при виде существа еще более несчастного, нежели я сам. Я сказал себе: увы, узы бесчестия связали меня, тебя же — узы почета. Но я по крайней мере живу спокойно на дне моей пропасти, а ты — в вечном трепете на краю своей. Та же судьба, которая отняла у тебя мать, грозит похитить однажды и тебя. Тебе дана всего одна жизнь, а ты должна умереть дважды. Если собственная твоя смерть не сведет тебя в могилу, то смерть твоего супруга сведет тебя туда в расцве