Аннетта и Любен были детьми двух сестер. Столь тесные кровные узы считаются несовместимыми с узами брака, но Аннетта и Любен и не подозревали, что в мире существуют иные законы, кроме простых установлений природы. С восьмилетнего возраста они вместе пасли овечек на веселых берегах Сены; им пошел шестнадцатый год, но юность их отличалась от детства разве что окрепшим чувством взаимной привязанности.
Непокорным смоляным кудрям Аннетты было тесно под простенькой шляпкой. Большие голубые глаза сияли сквозь длинные ресницы, с невинной откровенностью говоря обо всем том, что тщетно пытаются выразить угасшие очи наших холодных кокеток. Розовые губки так и просили поцелуя. Загорелое личико оживлял румянец, придавая щекам сходство с персиками. А то, что покровы стыда таили от солнечных лучей, посрамляло белизну лилий; казалось, что видишь головку очаровательной брюнетки на плечах прелестной блондинки.
У Любена был решительный, открытый и веселый вид, свидетельствующий о независимом и бодром нраве. Во взгляде его горело желание, в переливах смеха звучала радость. Улыбаясь, он выставлял напоказ белые как слоновая кость зубы. Глядя на его пухлые и свежие щеки, так и хотелось их потрепать. Прибавьте ко всему этому вздернутый нос, ямочку на подбородке, белокурые волосы, завитые руками природы, стройный стан, непринужденные повадки и простодушие золотого возраста, которому не в чем сомневаться и нечего стыдиться. Таков был облик двоюродного брата Аннетты.
Философия приближает человека к природе; сходным образом действуют порой и естественные влечения. Немудрено, что моим пастушкам была присуща философская жилка, хотя сами они, разумеется, и не подозревали об этом.
Поскольку им нередко случалось продавать молоко и ягоды в городе, где у них не было отбою от покупателей, они имели возможность понаблюдать, что делается на свете, и не упускали случая поделиться друг с другом своими впечатлениями. Сравнивая свой удел с судьбою самых богатых горожан, они считали себя и более счастливыми, и более мудрыми.
— Эти безумцы, — говорил Любен, — даже в самые погожие деньки не вылезают из своих каменных нор. Наш шалаш куда милее тех роскошных темниц, которые у них называются дворцами, — не правда ли, Аннетта? Когда лиственный навес, под которым мы укрываемся, вянет от зноя, мне достаточно пойти в соседнюю рощу, чтобы через каких-нибудь полчаса у нас было готово новое жилище, куда краше прежнего. Воздуха и света здесь вдоволь. Веткой меньше — и мы наслаждаемся свежестью, веющей с востока или с севера; веткой больше — и мы укрыты от жгучих лучей с юга или от дождей с запада. Не такое уж это дорогое удовольствие — правда, Аннетта?
— Разумеется, — отвечала она. — Я тоже не понимаю, Любен, отчего это горожане хотя бы в летнюю пору не переселяются сюда, чтобы жить парочками в уютных шалашах. А видел ли ты ковры, которыми они так хвастают? Но куда им до наших постелей из листьев! Ах, как сладко в них спать и как приятно просыпаться!
— А заметила ли ты, Аннетта, сколько они прилагают стараний, чтобы придать стенам, которые их окружают, сходство с сельскими видами? Но ведь картины, которым они тщатся подражать, созданы природой для нас; для нас озаряет их солнце, для нас чередуются времена года, внося в них разнообразие.
— Ты прав, — соглашалась Аннетта. — Как-то я принесла земляники одной знатной даме — она развлекалась музыкой. Если бы ты знал, Любен, что за шум там стоял! Я и подумала: да что же ей мешает послушать когда-нибудь утром наших соловьев? Эта несчастная женщина возлежала на подушках и так зевала, что страшно было смотреть. Я спросила у прислуги, что с ней; мне ответили, что у нее недомогание. Ты не знаешь, что такое недомогание, Любен?
— Не знаю, но думаю, что это одна из тех болезней, которые можно подцепить в городе и от которых у знатных господ отнимаются ноги. Как это печально, не правда ли, Аннетта? Если бы тебе нельзя было бегать по лужайкам, ты, я думаю, совсем приуныла бы.
— И не говори! Я так люблю бегать, особенно вместе с тобой.
Такова была, в общих чертах, философия Любена и Аннетты. Не имея понятия о зависти и честолюбии, они не видели в своем положении ничего тягостного, ничего унизительного. Теплое время года они проводили в зеленом шалаше, искусно построенном руками Любена. К вечеру пастушкам приходилось гнать стадо в деревню, но там усталость и испытанные за день наслаждения обещали им спокойный отдых. Чуть свет они снова отправлялись в поля, торопясь увидеть друг друга. Сон похищал у них лишь те часы, когда они расставались; он избавлял их от скуки. Однако столь чистое счастье недолго оставалось неомраченным: легкий стан девушки начал понемногу округляться — она не знала, отчего это происходит. Любен тоже не понимал, в чем дело.
Деревенский судья первым обратил внимание на эти перемены.
— Храни тебя господь, Аннетта! — обратился он к ней. — Ты, кажется, изрядно пополнела.
— Так оно и есть, сударь, — отвечала Аннетта, сделав реверанс.
— Тогда расскажи мне, что же приключилось с твоей талией? Неужели ты обзавелась любовником?
— Любовником? Нет, что-то не припоминаю.
— Ах, дитя мое, в наше время никому на свете нельзя доверять, а ты, я думаю, наслушалась болтовни какого-нибудь из наших парней.
— Что правда, то правда: я люблю их послушать, но разве от этого может испортиться фигура?
— Да не от этого, а оттого, что кто-нибудь из них принялся с тобою любезничать.
— Любезничать? Что же здесь особенного? Мы с Любеном целыми днями только этим и занимаемся.
— И ты ему все позволяешь?
— О, господи, ну конечно же! Мы с ним ни в чем друг дружке не отказываем.
— Как это так — ни в чем не отказываете?
— А очень просто: откажи он мне в чем-нибудь, я бы очень огорчилась, ну, а если бы он подумал, что я ему в чем-то отказываю, я огорчилась бы еще сильней. Разве мы с ним не брат и сестра?
— Брат и сестра?
— Ну да, брат и сестра, только двоюродные.
— О, небо! — вскричал судья. — Это меняет все дело.
— Не будь мы братом и сестрой, мы не стали бы проводить вместе целые дни, не жили бы в одном шалаше. Я слыхала, что пастухов следует побаиваться, но кто же будет бояться двоюродного брата?
Судья продолжал расспрашивать, Аннетта — отвечать, и наконец стало яснее ясного, что вскоре она должна сделаться матерью. Но как можно сделаться матерью, не будучи замужем? Этого Аннетта никак не могла уразуметь. Судья растолковал ей суть дела.
— Неужели, — продолжал он, — солнце не помрачилось, когда это несчастье произошло в первый раз? Неужели небеса не поразили вас громом и молнией?
— Нет, — отвечала Аннетта, — я помню, что в ту пору стояла прекрасная погода.
— Неужели земля не задрожала и не разверзлась?
— Увы, нет: она как была покрыта цветами, так и осталась.
— Да знаешь ли ты, какое преступление вы совершили?
— Я не знаю, что такое преступление, но клянусь вам: все, что мы делали, мы делали с обоюдного согласия и безо всякого злого умысла. Вы полагаете, что я беременна; я сама никогда бы не догадалась об этом, но раз это так, я очень этим довольна: у меня, быть может, родится маленький Любен.
— Нет, — возразил законник, — ты родишь ребенка, который не захочет знать ни отца, ни матери, который будет стыдиться своего происхождения и вечно корить вас обоих за то, что вы произвели его на свет. Что ты наделала, несчастная, что ты наделала! Как мне тебя жаль! И как мне жаль этого невинного младенца!
При этих его словах Аннетта вздрогнула и побледнела. Вернувшись в шалаш, Любен увидел, что она вся в слезах.
— Послушай, — сказала она ему дрожащим голосом, — ты знаешь, что с нами случилось? Я беременна.
— Беременна? И от кого же?
— От тебя.
— Ты шутишь. Как это могло произойти?
— Судья только что мне объяснил.
— В чем же дело?
— По его словам, мы занимались прелюбодейством, думая, что просто-напросто любезничаем друг с дружкой.
— Забавно! — сказал Любен. — Вот как, оказывается, люди появляются на свет. Но ты плачешь, милая моя Аннетта! Неужели все это огорчило тебя?
— Судья нагнал на меня страху, сказав, что наш ребенок не захочет знать ни отца, ни матери и будет вечно корить нас за то, что мы его породили.
— Отчего же?
— Оттого что мы с тобой брат и сестра, и то, чем мы занимались, считается преступлением. Скажи мне, Любен, ты знаешь, что такое преступление?
— Да, это очень скверное дело. Например, лишить кого-нибудь жизни — преступление, а вот даровать ее — в этом ничего преступного нет. Судья сам не знает, что говорит.
— Ах, милый мой Любен, умоляю тебя: пойди к нему поскорее. Его речи посеяли в моей душе такое смятение, что теперь даже наша любовь мне вовсе не в радость.
Любен помчался к законнику.
— Да что же это происходит, господин судья? Неужто вы хотите, чтобы я не считал себя отцом своего ребенка, чтобы Аннетта не считала себя его матерью?
— Ах ты негодник! — вскричал судья. — Как ты смеешь показываться мне на глаза после того, как погубил эту невинную девушку?
— Сами вы никуда не гожи, — возразил Любен. — Я и не думал губить Аннетту — она ждет меня в нашем шалаше. Это вы, как она мне сказала, смутили ей душу своими речами, а так обижать девушку никуда не годится.
— Нет, злодей, это ты похитил самое драгоценное из того, чем она обладала.
— Что же это?
— Ее невинность и честь.
— Я люблю ее больше жизни, — сказал пастушок, — и если она потерпела от меня какой-нибудь урон, я готов тут же его возместить. Жените нас, что вам мешает это сделать? Только об этом мы и мечтаем.
— Это невозможно!
— Невозможно? Почему же? Самое трудное, как мне кажется, позади — ведь мы уже стали отцом и матерью.
— В этом-то и состоит ваше преступление! — вскричал судья. — Вам нужно расстаться, бежать друг от друга.
— Бежать друг от друга? И как у вас, господин судья, язык поворачивается говорить мне такое? Кто же тогда позаботится об Аннетте и ее ребенке? Да я скорее умру, чем брошу ее.