Но заметьте также, что как раз в то время, как прусские батареи всего активнее действовали в Лонгви, на северо-востоке, и наш трусливый Лавернь сумел только сдаться, на юго-западе, в отдаленной патриархальной Вандее, недовольство и брожение по поводу преследования неприсягающих священников, долго таившиеся, созрели и взорвались, и в самый неблагоприятный для нас момент! "Восемь тысяч крестьян в Шатиньоле, на севере" отказываются идти в солдаты и не желают, чтобы беспокоили их священников. К ним присоединятся Боншан, Ларошжаклен, много дворян роялистского толка; Стоффле и Шаретт; герои и шуанские контрабандисты; лояльный пыл простого народа раздувается в яростное пламя богословскими и дворянскими мехами! Здесь произойдут сражения из-за окопов, прогремят смертоносные залпы из лесной чащи и оврагов; будут гореть хижины; побегут толпы несчастных женщин с детьми на руках, ища спасения, по истоптанным полям, устланным человеческими костями; "восемьдесят тысяч человек всех возрастов, полов и состояний разом переправляются через Луару" с воплями, далеко разносящимися во все стороны. Словом, в следующие годы здесь произойдут такие сцены, каких не видано было в самые знаменитые войны со времен альбигойских и крестовых походов[9], за исключением разве Пфальцских или подобных же зверств, где все предавалось "сожжению". "Восемь тысяч в Шатильоне" ненадолго разгоняют; огонь подавлен, но не окончательно потушен. К ударам и ранам внешней войны здесь прибавится отныне еще более смертельная внутренняя гангрена.
О восстании в Вандее становится известным в Париже в среду 29 августа, как раз когда мы только что избрали наших выборщиков и, несмотря на герцога Брауншвейгского и Лонгви, все еще надеемся иметь, с божьей помощью, Национальный Конвент. Но и помимо того эта среда должна считаться одним из замечательнейших дней, пережитых Парижем: мрачные вести приходят одна за другой, подобно вестникам Иова, и на них следуют мрачные ответы. Мы не говорим уже о восставшей Сардинии, готовой обрушиться на юго-восток, и об Испании, угрожающей югу. Но разве пруссаки не завладели Лонгви (по-видимому, изменнически преданным) и не готовятся осадить Верден? Клерфэ[10] и его австрийцы окружили Тионвиль, омрачив положение на севере. Теперь уже опустошается не Мецский, а Клермонтский округ; скачущих гусар и улан видели на Шалонской дороге у самого Сен-Менеульда. Мужайтесь, патриоты; если вы потеряете мужество, вы потеряете все!
Нельзя без волнения читать в отчетах о парламентских прениях в среду, "в восьмом часу вечера", о сцене с военными беглецами из Лонгви. Усталые, пыльные, подавленные, эти несчастные люди входят в Законодательное собрание перед закатом солнца или позже, сообщают самые патетические подробности об ужасах, свидетелями которых они были: "тысячи пруссаков бушевали, подобно вулканам, извергая огонь в течение пятнадцати часов, мы же были рассеяны в малом количестве по валам, всего по одному канониру на две пушки; трусливый комендант Лавернь нигде не показывается; затравки не загораются; в бомбах нет пороха, - что мы могли сделать?" "Mourir, умереть!" - отвечают тотчас же голоса6, и запыленные беглецы должны скрыться и искать утешения в другом месте. Да, mourir - таков теперь пароль. Пусть Лонгви обратится в пословицу и посмешище среди французских крепостей! Пусть эта крепость будет стерта с лица посрамленной земли, говорит Законодательное собрание и издает декрет, чтобы крепость Лонгви, как только оттуда уйдут пруссаки, была "срыта" и чтобы на месте ее осталось распаханное поле.
Не мягче и якобинцы; да и как бы могли они, цвет патриотизма, быть мягче? Бедная г-жа Лавернь, жена злополучного коменданта, взяла однажды вечером зонтик и в сопровождении своего отца отправилась в зал могущественной Матери патриотизма "прочесть письмо, склоняющее к оправданию коменданта Лонгви". Председатель Лафарж отвечает: "Citoyenne, нация будет судить Лаверня; якобинцы обязаны сказать ему правду. Он кончил бы свою жизнь там (termine sa carriere), если б любил честь своей родины".
Глава вторая. ДАНТОН
Полезнее срытия Лонгви или порицания бедных запыленных солдат или их жен было то, что накануне вечером Дантон явился в Собрание и потребовал декрета о розыске оружия, раз его не выдают добровольно. Для этой цели пусть будут произведены "обыски домов" со всей строгостью закона. Надо искать оружие, лошадей, - аристократы катаются в каретах, а патриотам не на чем вывезти пушки - и вообще военную амуницию "в домах подозрительных лиц" и даже, если понадобится, хватать и заключать в тюрьму самих этих лиц! В тюрьмах их заговоры будут безопасны; в тюрьмах они будут как бы нашими заложниками и окажутся небесполезными. Энергичный министр юстиции потребовал этот декрет вчера вечером и получил его, а сегодня вечером декрет уже приводится в исполнение; к этому приступают в то самое время, когда запыленных солдат из Лонгви приветствуют криками "Mourir!". Подсчитано, что таким способом удалось добыть две тысячи ружей с принадлежностями и около 400 голов новых заключенных; аристократические сердца охвачены таким ужасом и унынием, что все, кроме патриотов, да и сами патриоты, если б только избавились от своего смертельного страха, прониклись бы состраданием. Да, messieurs, если герцог Брауншвейгский испепелит Париж, то он, вероятно, испепелит заодно и парижские тюрьмы; если мы побледнели от ужаса, то мы передаем наш ужас другим со всей бездной напастей, заключенных в нем; всех нас несет один и тот же утлый корабль по бурно вздымающимся волнам.
Можно судить, какая суматоха поднялась среди "тридцати тысяч роялистов": заговорщики или подозреваемые в заговорах забивались глубже в свои тайники, подобно Бертрану Мольвилю, и упорно смотрели по направлению к Лонгви в надежде, что погода останется хорошей. Иные переодевались лакеями по примеру Нарбонна, уехавшего в Англию под видом слуги д-ра Больмана; г-жа де Сталь в невыразимом горе много хлопотала, в качестве "сестры по перу" обращалась к Манюэлю, взывала даже к секретарю Тальену. Роялист и памфлетист Пельтье дает трогательное (и не лишенное яркого колорита) описание ужасов того вечера: "С пяти часов пополудни огромный город вдруг погружается в тишину; слышен только бой барабанов, топот марширующих ног и время от времени страшный стук в чью-нибудь дверь, перед которой появляется трехцветный комиссар со своими синими гвардейцами. Все улицы пусты, говорит Пельтье, и заняты с обоих концов гвардейцами; всем гражданам приказано сидеть по домам. По реке плавают лодки с часовыми, чтобы мы не убежали водой; заставы герметически закрыты. Ужасно! Солнце сияет, спокойно склоняясь к западу на безоблачном синем небе, а Париж словно заснул или вымер: Париж затаил дыхание, дожидаясь готового разразиться над ним удара". Бедный Пельтье! Конец "Деяниям апостолов" и твоим веселым передовым статьям, они полны теперь горечи и серьезности; острая сатира превратилась в грубые пики (выкованные из решеток), и вся логика свелась к примитивному тезису: око за око, зуб за зуб! Пельтье, с грустью осознающий это, ныряет глубоко, ускользает невредимым в Англию, чтобы начать там новую чернильную войну; через некоторое время он будет предан суду присяжных и, оправданный красноречием молодых вигов, станет всемирно знаменит на один день.
Из "тридцати тысяч" большая часть, разумеется, была оставлена в покое, но, как мы уже сказали, 400 человек, указанных в качестве "подозрительных лиц", были арестованы, и неописуемый ужас охватил всех. Горе виновному в заговорах, антигражданственности, роялизме, фейянизме. Горе виновному или невиновному, но имеющему врага в своей секции, который донесет на него как на виновного! Арестованы бедный старик де Казотт и его молодая любимая дочь, не пожелавшая покинуть отца. Зачем, Казотт, ты переменил писание романов и "Diable Amoureux" на такую реальность? Арестован несчастный старый де Сомбрей, на которого патриоты косились еще с бастильских дней и которого также не хочет покинуть нежная дочь. Молодые, с трудом подавляющие слезы, и слабая, дрожащая старость, напрягающая последние силы... О братья мои и сестры!
Уходят в тюрьму известные и знаменитые люди; уходят и безвестные, если у них есть обвинитель. Попадает в тюрьму муж графини де Ламот, героини ожерелья (сама она давно уже раздавлена на лондонской мостовой), но его освобождают. Грубый де Моранд из "Courrier de l'Europe" в отчаянии ковыляет взад и вперед по камере, но и его скоро выпускают, так как час его еще не пробил. Адвоката Матона де ла Варенна, слабого здоровьем, отрывают от матери и родственников; трехцветный Россиньол (ювелирный подмастерье и мошенник, теперь влиятельный человек) припоминает старую защитительную речь Матона! Попадает Журниак де Сен-Меар, искренний солдат, находившийся во время бунта в Нанси в "мятежном Королевском полку" - не на той стороне, где следовало. Печальнее всего то, что арестовывают аббата Сикара, священника, не пожелавшего принести присягу, но учившего глухих и немых; он говорит, что в его секции был человек, таивший на него злобу; этот единственный враг в свое время издает приказ о его аресте, и удар попадает в цель. В квартале Арсенала немые сердца плачут, жалуются знаками, дикими жестами на то, что у них отняли чудотворного целителя, даровавшего им способность речи.
Можно себе представить, какой вид имеют тюрьмы после этих арестов в вечер 29-го и после большего или меньшего числа арестов, производившихся денно и нощно начиная с 1-го! В них царят давка и смятение, теснота, сумятица, насилие и ужас. Из друзей бедной королевы, последовавших за нею в Тампль и отправленных оттуда по другим тюрьмам, некоторых, как, например, гувернантку де Турзель, отпускают, но бедную принцессу де Ламбаль не выпускают, и она ожидает решения своей участи за железными решетками тюрьмы Лафорс.
Среди нескольких сот арестованных и препровожденных в городскую Ратушу, в собрания секций, в дома предварительного заключения, куда они брошены, как в хлев, мы должны упомянуть еще об одном: о Кароне де Бомарше