Французская революция, Гильотина — страница 31 из 69

же других, видит, что депутация должна предложить нам вернуться в наш старый зал Манежа и что по дороге анархисты убьют двадцать два из нас. Это все Питт и Кобург и золото Питта. Бедный Питт! Они не знают, сколько у него хлопот со своими собственными друзьями народа, как ему приходится выслеживать их, казнить, отменять их Habeas corpus и поддерживать твердой рукой общественный порядок у себя дома. Придет ли ему в голову поднимать чернь у соседей!

Но самый странный факт, относящийся к французской и вообще к людской подозрительности, - это, пожалуй, подозрительность Камиля Демулена. Голова Камиля, одна из самых светлых во Франции, до того насыщена в каждой фибре своей сверхъестественной подозрительностью, что, оглядываясь на 12 июля 1789 года, когда в саду Пале-Руаяля вокруг него поднялись тысячи, гремя ответными кликами на его слова и хватая кокарды, он находит объяснение этому только в следующем предположении: все они были для этого наняты и подговорены иностранными и другими заговорщиками. "Недаром, - говорит он с полным сознанием, -эта толпа взбунтовалась вокруг меня, когда я говорил! Нет, недаром. Позади, спереди, вокруг разыгрывается чудовищная кукольная комедия заговоров, и Питт дергает за веревочки. Я почти готов думать, что я сам, Камиль, представляю собой заговор, что я марионетка на веревочке". Далее этого сила воображения не может идти.

Как бы то ни было, история замечает, что Комиссия двенадцати, теперь вполне выяснившая все касающееся заговоров и даже держащая, по ее словам, "все нити их в своих руках", поспешно издает в эти майские дни приказы об аресте и ведет дело твердой рукой, решившись ввести в берега это разбушевавшееся море. Какой глава патриотов, даже какой председатель секции теперь в безопасности? Его можно арестовать, вытащить из теплой постели, потому что он производил неправильные аресты в секции! Арестуют апостола свободы Варле. Арестуют помощника прокурора Эбера, Pere Duchesne, народного судью, заседающего в городской Ратуше, который с величавой торжественностью мученика прощается со своими коллегами; он готов повиноваться закону и с торжественной покорностью исчезает в тюрьме.

Но тем сильнее волнуются секции, энергично требуя его возвращения, требуя, чтобы вместо народных судей были арестованы двадцать два изменника. Секции являются одна за другой, дефилируют с красноречием в духе Камбиса; приходит даже Коммуна с мэром Пашем во главе, и не только с вопросом об Эбере и двадцати двух, но и со старым, снова ставшим новым роковым вопросом: "Можете ли вы спасти Республику или это должны сделать мы?" Председатель Макс Инар дает им на это пылкий ответ: если по роковой случайности в один из этих беспорядков, все повторяющихся с 10 марта, Париж поднимет святотатственный палец против народного представительства, то Франция встанет, как один человек, в мщении, которого нельзя вообразить, и скоро "путешественник будет спрашивать, на каком берегу Сены стоял Париж!"39 В ответ на это Гора и все галереи только громче ревут; патриотический Париж кипит вокруг.

А жирондист Валазе по ночам устраивает у себя собрания, рассылает записки: "Приходите в назначенный час и вооружитесь хорошенько, потому что предстоит дело". Мегеры бродят по улицам с флагами и жалобным аллилуйя. Двери Конвента загорожены волнующимися толпами; краснобаев hommes d'etat освистывают, толкают, когда они проходят; во время такой смертельной опасности Марат обратится к вам и скажет: "Ты тоже один из них". Если Ролан просит позволения уехать из Парижа, то переходят к очередным делам. Что тут делать? Приходится освободить помощника прокурора Эбера и апостола Варле, чтобы их увенчали дубовыми гирляндами. Комиссия двенадцати распускается в собрании Конвента, переполненном ревущими секциями, а назавтра восстанавливается, когда в Конвенте преобладают соединившиеся жирондисты. Этот темный хаос или море бед всеми элементами своими, крутясь и накаляясь, стремятся что-нибудь создать.

Глава девятая. ПОГАСЛИ

И вот в пятницу 31 мая 1793 года летнее солнце своими лучами высвечивает одну из самых странных сцен. В Тюильрийский зал Конвента являются мэр Паш с муниципалитетом, за которыми послали, так как Париж находится в очередном брожении, и приносят необычайные вести.

Будто бы на заре, в то время, когда в городской Ратуше непрерывно заседали, радея об общем благе, вошли, точь-в-точь как 10 августа, какие-то 96 неизвестных лиц, которые объявили, что они крайне возмущены и что они уполномоченные комиссары 48 секций - секций или членов - державного народа, также находящихся в состоянии возмущения, и что именем названного суверена мы отрешаемся от должностей. Мы сняли тогда шарфы и удалились в расположенный рядом Зал свободы. Затем, через минуту или две, нас позвали обратно и восстановили в должностях, так как державный народ соблаговолил найти нас достойными доверия. Благодаря этому, принеся новую присягу по должности, мы внезапно оказались революционными властями с особым состоящим при нас комитетом из 96 членов. Гражданин Анрио, обвиняемый некоторыми в участии в сентябрьских убийствах, назначается главнокомандующим Национальной гвардией, и с шести часов утра набат звонит и барабаны бьют. Ввиду таких чрезвычайных обстоятельств мы спрашиваем: что соблаговолит приказать нам августейший Национальный Конвент?41

Да, это действительно вопрос! "Распустить революционные власти", отвечают некоторые в запальчивости. Верньо желает по крайней мере, чтобы "народные представители умерли на своих постах". Все клянутся в этом при громком одобрении. Но что касается разгона инсуррекционных властей, то, увы!.. Что за звук доносится до нас, пока мы заняты обсуждением? Это гром тревожной пушки на Пон-Неф, за стрельбу из которой без нашего приказания закон карает смертью!

Тем не менее она продолжает греметь, вселяя трепет в сердца. А набат отвечает мрачной музыкой, и Анрио с своими войсками окружает нас! Депутации от секций следуют одна за другой в течение всего дня, требуя с красноречием Камбиза и бряцанием ружей, чтобы двадцать два или более изменника были наказаны и чтобы Комиссия двенадцати была окончательно распущена. Сердце Жиронды замирает: 72 добропорядочных департамента далеко, а этот пылкий муниципалитет близко! Барер предлагает компромисс: нужно что-нибудь уступить. Комиссия двенадцати заявляет, что, не дожидаясь, чтобы ее распустили, она распускает себя сама и более не существует. Докладчик Рабо охотно сказал бы свое и ее последнее слово, но его прогоняют ревом. Счастье еще, что двадцать два остаются до сих пор неприкосновенными! Верньо, доводя законы учтивости до крайних пределов, к изумлению многих, предлагает Конвенту заявить, что "секции Парижа заслужили благодарность Отечества". Вслед за тем поздно вечером заслужившие благодарность секции расходятся, каждая по своим местам. Барер должен составить доклад о событиях дня. Работая головой и пером, он одиноко сидит за своим делом; в эту ночь ему не придется спать. Так окончилась пятница последнего дня мая.

Секции заслужили благодарность Отечества, но не могли бы они заслужить еще большую? Ведь если жирондистская крамола в данную минуту и повержена, то разве не может она возродиться в другую, более благоприятную минуту и сделаться еще опаснее? Тогда придется снова спасать Республику. Так рассуждают патриоты, все еще "непрерывно заседающие"; так рассуждает на следующий день и Марат, фигура которого виднеется в туманном мире секций; и эти рассуждения влияют на умы людей! В субботу вечером, когда Барер окончательно обработал свой доклад, просидев над ним целые сутки, и готовится отправить его с вечерней почтой, вдруг снова зазвонил набат. Барабаны бьют сбор, вооруженные люди располагаются на ночь на Вандомской площади и в других пунктах, снабженные провизией и напитками. Здесь, в мерцании летних звезд, они будут ждать всю ночь надлежащего сигнала от Анрио и от городской Ратуши, чтобы делать, что им велят.

На бой барабанов Конвент спешит обратно в свой зал, но лишь в количестве 100 человек; он делает немногое, откладывая все на завтра. Жирондисты не являются; они ищут надежного убежища и не ночуют в своих домах. Бедный Рабо, возвращаясь на следующее утро на свой пост к Луве с несколькими другими по охваченным волнением улицам, ломает себе руки, восклицая: "Ilia suprema dies!"42 Настало воскресенье, второй день июня 1793 года по старому стилю, а по новому - первого года Свободы, Равенства и Братства. Мы подошли к финальной сцене, завершающей историю жирондистского сенаторства.

Сомнительно, чтобы какой-нибудь Конвент на, земле собирался при таких обстоятельствах, при каких собирается в этот день наш Национальный Конвент. Звонит набат; заставы заперты; весь Париж на улице, отчасти вооруженный. Людей с оружием насчитывается до 100 тысяч - это национальные войска и вооруженные волонтеры, которые должны были спешить к границам и в Вандею, но не спешили туда, потому что измена была еще не наказана, и только метались во все стороны. Массы солдат под ружьем окружают Тюильри и сад. Тут и конница, и пехота, и артиллерия, и бородатые саперы; артиллерию с походными печами можно видеть в национальном саду; она раскаляет ядра и держит зажженные фитили наготове. Анрио с развевающимся плюмажем разъезжает, окруженный штабом также с плюмажами; все посты и выходы заняты; резервы стоят до самого Булонского леса; отборнейшие патриоты находятся ближе всех к месту действия. Заметим еще одно обстоятельство: заботливый муниципалитет, не поскупившийся на походные печи, не позабыл и о повозках с провиантом. Ни одному члену державного народа не нужно ходить домой, чтобы пообедать; все могут оставаться в строю, так как обильная еда раздается всем без всяких хлопот. Разве этот народ не понимает восстания? Вы, не неизобретательные Gualches!

Национальному представительству, "уполномоченным державного народа", не мешает поразмыслить об этих обстоятельствах. Изгоните ваших двадцать два члена и вашу Комиссию двенадцати; мы будем стоять здесь, пока это не будет сделано! Депутация за депутацией являются с этим требованием, формулируемым в выражениях все более и более резких. Барер предлагает компромисс: не согласятся ли обвиняемые депутаты удалиться добровольно, великодушно выйти в отставку, принеся себя в жертву благу родины? Инар, раскаивающийся в том, что допускал возможность вопроса, на ка