м как основа рациональной республиканской религии, и вот в эту благословенную декаду с помощью неба и художника Давида должен произойти первый акт поклонения новому божеству.
Итак, смотрите: после того как декрет утвержден и произнесена по этому поводу "самая тощая из пророческих речей, когда-либо произнесенных", Магомет Робеспьер, в голубом камзоле и черных брюках, завитой и тщательно напудренный, неся в руке букет цветов и колосьев, гордо выходит из зала Конвента; депутаты его следуют за ним, однако, как замечают, на некотором расстоянии. Сооружено нечто вроде амфитеатра или, вернее, возвышения, на котором сложены отвратительные статуи атеизма, анархии и тому подобного, возбуждающие благодаря небу и художнику Давиду отвращение во всех сердцах. К несчастью, однако, возвышение слишком тесно, и на вершине его не может уместиться и половина любопытных, вследствие чего поднимается неприличная толкотня и даже изменнический непочтительный шум. Тише, ты, Бурдон с Уазы! Молчи, или тебе придется плохо!
Зеленоликий первосвященник берет факел, подаваемый художником Давидом, бормочет еще несколько пышных, бессодержательных слов, которых, к счастью, нельзя расслышать, потом делает несколько решительных шагов перед лицом ожидающей Франции и прикладывает свой факел к атеизму и компании, которые, будучи сделаны из картона и облиты скипидаром, быстро сгорают. Из-под них поднимается "посредством механизма" несгораемая статуя Мудрости, которая по несчастной случайности оказывается немного закоптелой, но тем не менее она стоит на виду с невозмутимой ясностью.
А затем? Ну, затем следуют другие процессии, другие бессодержательные речи, и вот состоялся наш праздник в честь l'Etre Supreme; наша новая религия, худшая или лучшая, явилась! Брось на это один взгляд, читатель, не более. Это самая жалкая страница человеческих летописей. Или тебе известны еще более жалкие? Мумбо-юмбо африканских лесов кажется мне почтенным рядом с этим новым божеством Робеспьера, так как это сознательный мумбо-юмбо, знающий, что он всего лишь механизм. О зеленоликий пророк, несчастнейший из пузырей, надутый до того, что почти готов лопнуть, в какую безумную химеру среди реальностей превращаешься ты! Так этот смоляной факел из картона для зажигания фейерверков изображает чудодейственный жезл Аарона, который ты хочешь простереть над объятой кошмаром и адом Францией, и приказать ее египетским казням прекратиться? Исчезни ты вместе с ним! "(Avec ton Etre Supreme!) - сказал Бийо. - Tu commences a m'embeter, ты начинаешь надоедать мне с твоим высшим существом"10[96].
С другой стороны, Катерина Тео, бывшая служанка, 73 лет, исстари привыкшая пророчествовать и сидеть в Бастилии, сидит теперь в мезонине улицы Контрескарп, внимательно изучая Книгу Откровения по отношению к Робеспьеру, и находит, что этот удивительный, трижды могущественный Максимилиан действительно тот человек, которому, по словам пророка, суждено обновить землю. С нею сидят набожные старые маркизы, ci-devant почтенные дамы, среди которых неизбежно присутствует и бывший член Учредительного собрания тупоголовый Дом Герль. Так сидят они там, на улице Контрескарп, в таинственном обожании: Мумбо есть Мумбо, и Робеспьер пророк его. Замечательный человек этот Робеспьер. У него есть своя лейб-гвардия, состоящая из Tappe-durs, так сказать жестоко бьющих, пылких патриотов, вооруженных палками с железными наконечниками, и якобинцы целуют край его одежды. Многие восхищаются им, а иные и поклоняются ему, и он вполне достоин удивления всех людей.
Однако главный вопрос и надежда вот в чем: является ли этот праздник мумбо-юмбо в Тюильри предвестием, что деятельность гильотины ослабеет? Увы, до этого еще далеко! Как раз на другой день после празднества Кутон, один из трех "пустоголовых негодяев", велит поднять себя на трибуну и предъявляет пачку бумаг. Он предлагает, чтобы ввиду непрекращающихся заговоров Закон о подозрительных получил более широкое толкование и чтобы аресты продолжались с усиленной настойчивостью и были облегчены. А так как и работы будет при этом более, то Революционный трибунал должен быть расширен, вернее, разделен на четыре трибунала, каждый со своим председателем, со своим Фукье или заместителем Фукье. Все четыре будут работать одновременно, и все остатки формальностей и затяжек будут устранены. Таким образом, быть может, еще удастся справиться с работой. Таков этот нашумевший в свое время декрет от 22-го прериаля, предложенный Кутоном. При чтении его у самой Горы захватило дыхание от ужаса, и Рюан решился сказать, что если этот декрет пройдет без отсрочки и прений, то он, Рюан, как один из представителей, "разнесет себе череп". Напрасные слова! Неподкупный сдвинул брови, сказал несколько пророческих, роковых слов, - и Закон Прериаля вошел в силу. Опрометчивый Рюан рад, что череп его остался на своем месте. Значит, смерть и смерть! Фукье расширяет помещение своего суда, чтобы было место одновременно для 150 человек, и добывает усовершенствованную гильотину, работающую быстрее; он велит поставить ее в закрытом помещении возле своего суда. Тут уж сам Комитет общественного спасения признал нужным вмешаться и обуздать его. "Ты хочешь деморализовать гильотину?" - спросил Колло с упреком ("demoraliser le Supplice").
В самом деле этого можно опасаться; если бы республиканская вера не была так глубока, слова Колло уже оправдались бы. Посмотрите, например, "охапку" от 17 июня, партию в 54 человека! Здесь смуглый Амираль, пистолет которого дал осечку; здесь молодая Сесиль Рено со своим отцом, семьей, всеми близкими и родней, и вдова д'Эпремениля, и старый де Сомбрей из Дома инвалидов со своим сыном, бедный старый Сомбрей 73 лет! Дочь спасла его в сентябре, но только для этого! Пятьдесят четыре из заговора иностранцев! В красных рубашках и юбках, как убийцы и члены заговора иностранцев, они проезжают словно страшные красные видения, направляющиеся в страну теней.
Между тем народ на площади Революции и обитатели улицы Сент-Оноре начинают смотреть все мрачнее на эти бесконечные ряды телег, ведь и у республиканцев есть сердце. Гильотину переносят в одно место, потом в другое и, наконец, устанавливают на отдаленной юго-восточной окраине. Полагают, что у жителей предместий Сент-Антуан и Сен-Марсо если и есть сердца, то очень жестокие.
Глава пятая. ТЮРЬМЫ
Пора, однако, бросить взгляд на тюрьмы. Когда Демулен предложил свой Комитет милосердия, в 12 парижских тюрьмах сидело 5 тысяч человек. С тех пор число это постепенно возрастало и дошло уже до 12 тысяч. Там находятся ci-devants роялисты; по большей части они республиканцы различных жирондистских, лафайетистских, антиякобинских оттенков. Наверное, никакое человеческое жилье или тюрьма не сравнялись бы в отношении грязи и отвратительного ужаса с этими двенадцатью арестными домами. Существует воспоминание о них, написанное по личному опыту: Memoires sur les prisons[97] это одна из самых страшных глав в жизнеописании человека.
Любопытно наблюдать, как при всех условиях существования между людьми устанавливаются известные порядки и, где бы ни собралось хоть два-три человека, там уже образуются формы совместной жизни, привычки, правила, являются манеры обхождения и разные удовольствия! Гражданин Куатан подробно описывает, как скудный обед из трав и падали съедался с благовоспитанными манерами и как при этом места уступались дамам; как сеньор и чистильщик сапог, герцогиня и кукольная портниха собирались вместе и рассаживались согласно правилам этикета. В тот час, когда "гражданки принимались за рукоделие, мы, уступая им стулья, стоя старались любезно беседовать или даже немного петь и играть на арфе". Не было недостатка в ревности, во вражде, даже и во флирте, и небезрезультатном.
Но, увы, постепенно даже рукоделия прекратились; начались тюремные заговоры, созданные гражданином Лафлотом и неестественной подозрительностью. Подозрительный муниципалитет отнимает у заключенных все необходимые принадлежности, все деньги и имущество; все металлические вещи бесцеремонно отнимаются, причем обыскиваются карманы, подушки, тюфяки; комиссары в красных колпаках входят в каждую камеру. Женские сердца полны негодования и отчаяния, когда у них отнимают даже наперстки. Старые монахини спорят, пронзительно кричат, просят, чтобы их тотчас убили. Крик не поможет! Лучше поступили два изобретательных гражданина, которые, желая сохранить одну или две принадлежащие им вещи, хотя бы только трубкочистку или иголку для штопания штанов, решились защищаться табаком. Заслышав, как хозяйничают в коридоре свирепые красные колпаки, хлопавшие дверьми, производя обыск, два гражданина тотчас начинают раскуривать свои трубки. Густой дым окутывает их. Красные колпаки, отворив дверь камеры и вдохнув этого дыма, разражаются кашлем и ругательствами. "Что с вами, господа, - кричат два гражданина, разве вы не курите? Разве трубка неприятна?" Но красные колпаки, ограничившись поверхностным обыском, убегают, хлопнув дверью. "Так вы не любите курить?" - кричат им вслед два гражданина. Бедные мои братья, граждане! Уж конечно в царстве братства не вас двоих стал бы я гильотинировать.
Жестокость усиливается, превращается в ужасную тиранию; тюремные заговоры зреют: эти заговоры в тюрьмах, как мы уже сказали, стали у Фукье-Тенвиля стереотипной формой обвинения, если за кем-нибудь не находилось никакой вины. Его суд сделался чем-то невероятным, признанным посмешищем, считавшимся только калиткой, через которую люди проходят к смерти. Его обвинения излагаются на бланках, имена вписываются потом. У него есть свои moutons (бараны), отвратительные предатели, шакалы, которые доносят и дают показания, чтобы продлить ненадолго собственную жизнь. Его "Fournees" приношения, говорит бесстыжий Колло, ни в коем случае не должны превышать шестидесяти; это его maximum. Ночью приезжают его телеги в Люксембургскую тюрьму с роковым барабанным боем и со списком завтрашней "Fournee". Заключенные бросаются к решетке, слушают, не находится ли в списке их имя. Глубокий вздох, если их имени там нет; еще один день жизни! Однако два или несколько десятков имен всегда стоят в нем. Обреченные поспешно прижимают к сердцу своих близких в последний раз и с коротким "прости", с влажными или сухими глазами садятся в телегу и уезжают. Эта н