Замечателен этот Фукье: некогда это был просто стряпчий, подобный другим стряпчим, этим судейским ищейкам, которые жадно охотятся на людей; теперь же он стал и останется самым замечательным из стряпчих, какой когда-либо жил и охотился на земле!
Ибо в этом земном беге времени должно было явиться воплощение крючкотворства. Небо сказало, пусть будет воплощение не божественного духа, а продажного духа стряпчего, который следит только за сделками, и вот оно явилось, и другие стряпчие в свою очередь выследили его. Исчезни же ты, воплощение духа стряпчего с крысиными глазами, которое в сущности было только подобно другим стряпчим и слишком алчным сынам Адама! Присяжный Вилат упорно боролся за свою жизнь и опубликовал из тюрьмы остроумную книгу, не оставшуюся неизвестной; но это не помогло, он также должен был исчезнуть, и от него осталась только эта книга о тайных причинах термидорианского переворота, - книга, полная лжи, но с крупицами правды, которых нигде более не найдешь.
С Революционным трибуналом покончено, но месть еще не утолена. Депутат Лебон после долгой борьбы предан суду обыкновенной судебной палаты и гильотинирован ею. Мало того, в Лионе и других местах воскресший модерантизм в своей жажде мести не хочет ждать медленного судебного разбирательства, но врывается в тюрьмы, поджигает их, сжигает около 60 заключенных-якобинцев, погибающих жестокой смертью, или душит их "дымом горящей соломы". Так бродят мстительные, жестокие "роты Иисуса" и "роты Солнца", убивая якобинцев всюду, где бы они ни встретились, бросая их в воды Роны, которая опять несет к морю страшный груз. Между тем в Тулоне якобинцы восстают и собираются повесить национальных представителей. Каково бедному Конвенту справляться с такими противоположными течениями! Он как бы помещен в центр борющихся ветров и волн на море, взволнованном сильной бурей, и плывет, одолеваемый беспорядками и спорами. Корабль Республики, то вздымаемый наверх, то исчезающий в бездне между двумя волнами, нуждается в самом искусном кормчем.
Какой парламент в этом подлунном мире пережил столько превратностей судьбы, как этот национальный парламент Франции? Он собрался, чтобы составить конституцию, но ему не было суждено создать ничего, кроме разрушения и смуты. Он выжег католицизм и аристократизм, поклонялся Разуму, откапывал селитру и титанически сражался с самим собою и с целым миром. Он был опустошен гильотиной: десятая часть его членов подставила свою шею под топор. Стены его видели танцующих "Карманьолу", поющих патриотические строфы среди награбленной в церквах добычи; видели раненых 10 августа, дефилирующих на носилках, и в пандемоническую полночь видели дам Эгалите в трехцветных костюмах, пьющих лимонад; видели призрак Сиейеса, поднимающийся, произнося: "Смерть без разговоров!" Этот Конвент горел и леденел, краснел от ярости и бледнел от нее же, сидел с пистолетами в кармане, выхватывал шпагу (в минуту вспышек) и то гремел на все стороны голосом Дантона: "Проснись, о Франция, и порази тиранов!", то застывал в безволии при Робеспьере и отвечал на его похоронный голос только задыхающимися звуками. Убиваемый, опустошаемый, закалываемый, расстреливаемый в ваннах, на улицах, на лестницах, он был ядром хаоса. Слыхал он и звон набата в полночь, совещался, окруженный стотысячной вооруженной толпой с артиллерийскими печами и повозками с провиантом. Оглушенный набатом, штурмуемый, наводненный грязным потоком санкюлотизма, он слышал пронзительные крики: "Хлеба и мыла!" И это все потому, что, повторяем, он был ядром хаоса, центром санкюлотизма; он раскинул свой шатер над зияющей бездной, где нет ни дороги, ни маяка, ни дна, ни берега. В истинной доблести, талантливости, искренности и вообще в силе и мужестве он, вероятно, немногим превосходил средний уровень парламентов, но в прямоте стремления к цели и в исключительности положения едва ли найдется равный ему. Еще одно санкюлотское наводнение или самое большее два - и этот усталый корабль Конвента достигнет берега.
Возмущение 12-го жерминаля окончилось, как напрасный вопль; умирающий санкюлотизм был сметен обратно в незримое и лежал там, стеная, эти шесть недель; стеная, но не переставая строить планы. Якобинцы, разоруженные, прогнанные со своей высокой трибуны, принуждены были придумывать, как помочь себе, в тайных подпольных совещаниях. И вот в первый день прериаля, или 20 мая 1795 года, опять забили барабаны: "Трам-там-там! К оружию! К оружию!"
Санкюлотизм снова восстал со своего смертного одра, восстал дикий, опустошительный, как бесплодное море. Сент-Антуан на ногах. "Хлеба и конституции 93 года!" - гудит толпа, и так написано мелом на шляпах мужчин. У них есть пики, есть винтовки, знамена, печатные прокламации, изложенные в официальной форме: принимая во внимание это и принимая во внимание то, многострадальный державный народ восстал; он хочет хлеба и конституции 93 года. Заставы закрыты, барабаны бьют сбор, набат нестройно звонит тревогу. Темный поток людей наводняет Тюильри, не обращая внимания на часовых; само святилище наводнено; вместо порядка дня вторгается толпа женщин с растрепанными волосами, кричащих: "Хлеба, хлеба!" Тщетно председатель покрывает голову и звонит в свой небольшой колокол в "павильоне Единения" государственный корабль снова испытывает сильную качку, дает течь и готов погрузиться, заливаемый волной.
Какой опять день! Женщины вытеснены, мужчины неудержимо ломятся внутрь, заполняют все коридоры, гремят у всех решеток. Депутаты, высунув головы, умоляют, заклинают, но Сент-Антуан неистово ревет: "Хлеба и конституции!" Распространился слух, будто "Конвент убивает женщин". Напор и треск, шум и неистовство! Дубовые двери, словно дубовые тамбурины, трещат под топорами, штукатурка обваливается, дерево с треском расщепляется; двери сорваны, и толпа врывается с неистовым ревом, с обрывками знамен, с прокламациями, барабанным боем, на удивление глазам и ушам. Жандармы, верные секционеры вторгаются через другую дверь, но их оттесняют; мушкеты разряжаются: сентантуанцев не удается вытеснить. Тщетно депутаты умоляют толпу иметь уважение к председателю, не приближаться к нему; тщетно депутат Феро протягивает руки, обнажает свою грудь, покрытую рубцами в испанских войнах, умоляет, грозит и сопротивляется. "Мятежный депутат верховного народа, ты сражался, а разве мы не сражались? У нас нет хлеба, нет конституции!" Они хватают бедного Феро, бьют, топчут его, ярость увеличивается при виде собственного дела. Они вытаскивают его в коридор, мертвого или умирающего, отрубают ему голову и надевают ее на пику. Ах, неужели недоставало беспримерному Конвенту еще таких ударов судьбы? Окровавленную голову Феро несут на пике. Дело началось; Париж и мир ждут, чем оно кончится.
Толпа свободно бушует теперь во всех коридорах, внутри и снаружи, так далеко, насколько хватает глаз, не видно ничего, кроме Бедлама и разверзшегося ада! Председатель Буасси д'Англа сидит, подобно скале; остальные члены Конвента оттеснены "к верхним скамейкам"; секционеры и жандармы еще выстроены в зале, образуя род стены между ними и толпой. А восставшие неистовствуют, бьют в барабаны, хотят читать свои жалобы, требуют издания такого-то и такого-то декрета. Председатель Буасси не уступает и сидит с покрытой головой, подобно скале среди бушующего моря. Ему угрожают, в него прицеливаются из мушкетов - он не уступает; к нему протягивают окровавленную голову Феро - он склоняется перед нею с серьезным, строгим видом и не уступает.
Страшный шум не позволяет прочесть жалоб; барабаны бьют, глотки орут, и восстание, словно музыка сфер, заглушается собственным шумом. Постановите то, постановите это. Кто-то кричит в продолжение часа во всех перерывах: "Je demande l'arrestation des coquins et des laches" (Я требую ареста мошенников и подлецов). Это одна из наиболее понятных петиций, когда-либо внесенных в парламент; в этот час она заключает в себе все, чего можно разумно требовать от конституции года I, с гнилыми местечками, с баллотировочным ящиком или с другими чудесами политического ковчега завета, установленного для вас до скончания мира! И я также требую ареста всех подлецов и мошенников, и ничего более. Национальное представительство, затопленное грязным санкюлотством, выскальзывает вон, чтобы найти себе где-нибудь помощь и обрести безопасность; здесь оно беспомощно.
К четырем часам пополудни в зале остаются всего каких-нибудь 60 членов, истинных друзей народа или даже тайных руководителей его, остаток гребня Горы, порабощенный и вынужденный к молчанию термидорианским переворотом. Теперь пришло их время, теперь или никогда; пусть они спустятся и говорят. Они спускаются, эти шестьдесят, приглашенные санкюлотизмом: Ромм - автор нового календаря, Рюль, разбивший дароносицу, Гужон, Дюкнуа, Субрани и другие. Санкюлотизм радостно окружает их. Ромм занимает председательское место, и начинается принятие резолюций и декретов. Быстро следуют декрет за декретом после чередующихся кратких прений или, вернее, строф и антистроф: они удешевят хлеб, пробудят спящего льва. И при каждом новом декрете санкюлотизм кричит: "Постановлено, постановлено!" - и бьет в барабаны.
Работа, требующая месяцев, исполняется в несколько часов. Вдруг входит фигура, в которой при свете ламп все узнают Лежандра, и произносит слова, достойные быть освистанными! А затем, смотрите, входит секция Лепелетье или другая секция, Muscadin, и "золотая молодежь" со штыками и с таким видом, который явно свидетельствует о готовности пронзить ими людей. Слышится топот ног, сверкают при свете ламп штыки. Что тут остается делать народу, измученному долгим бунтом, упавшему духом, темному, голодному, как не бежать, не прятаться, куда только можно? Даже в окна приходится прыгать, чтобы спастись. Секции менял и "золотая молодежь" сметают его стальными метлами далеко в глубь предместий. Новая победа! Декреты шестидесяти не только отменены, но и объявлены несуществующими. Ромм, Рюль, Гужон и другие руководители, в числе тринадцати, отданы под суд. Непрерывное заседание оканчивается в три часа утра. Санкюлотизм, еще раз отброшенный, лежит, вытягивая свои члены, вытягивая их в последний раз.